Всё потерять и вновь начать с мечты... - Вадим Туманов 3 стр.


В 1947 году был арестован капитан Альварес. Это он, говорят, в 1937 или 1938 году привел в Советский Союз испанский пароход, впоследствии названный "Двиной", с послушной ему командой, бежавшей из франкистской Испании. За это, я слышал, испанские власти повесили его мать, жену и двоих детей. У нас во время войны его направили капитаном на судно "Александр Невский" типа "Либерти", американской постройки. Альварес любил музыку, был веселым, жизнерадостным человеком. После войны его сняли с парохода "Александр Невский" и перевели на "Иркутск", который все время был в каботажном плавании. То есть фактически лишили Альвареса загранплавания. Однажды в проливе Лаперуза на Камень Опасности село американское судно - не помню названия. Ему поспешил на помощь советский пароход "Тобол", но его тоже выбросило на Камень. Альварес на своем "Иркутске" спас обе команды. Капитан американского судна и Альварес оказались знакомы: вместе стажировались в Англии.

Вернувшийся на родину американец дал какой-то газете интервью. Вспомнил о том, как в капитанской каюте Альвареса они пили токайское вино и на вопрос, что происходит в СССР, Альварес ответил: "Ты про испанскую инквизицию слышал? Так вот здесь все хитрее и жестче". Когда "Иркутск" вернулся во Владивосток и по распоряжению портовых властей почему-то ошвартовался у двадцать восьмого причала, где обычно швартовались только пассажирские суда, к пароходу подкатили три черные "эмки", поднявшиеся на борт люди согнали команду на ют, в каютах и кубриках произвели обыск. Капитану предложили спуститься на берег. Там уже поджидала машина… Больше его никто не видел. Разговор с американцем потом фигурировал в обвинительном приговоре. Не могу ручаться за точность, но, по слухам, Альваресу удалось выжить и он потом был, ни много ни мало, министром морского флота на Кубе. Об этом мне рассказывал в Магадане знавший Альвареса капитан Леонид Журавский, с которым я когда-то плавал на пароходе "Ингул", мы оба в то время еще были матросами.

С Юрием Константиновичем Хлебниковым мы сидим в подвале водного отдела четыре дня, потом нас обоих конвоируют во Владивостокскую тюрьму. Там мы просидим еще месяца полтора в 41-й камере.

Однажды ночью за ним приходят. Он подбадривает меня: - Мы еще встретимся!

Встретились мы, кажется, в 1961 году на 329-м километре колымской трассы. Там ушла под воду машина нашей старательской артели. Старатели сидели на берегу, сушили одежду. Мимо проезжала почтовая машина из Магадана, затормозила возле нас. Почтовики дали нам пачку газет и журналов. Развернув "Огонек", я увидел фогографию - атомоход "Ленин", где капитаном был Пономарев. С ним рядом стояли опытные полярные судоводители Шар-Баронов и Хлебников. Тот самый Юрий Константинович Хлебников. А потом именем капитана Хлебникова было названо судно и, мне говорили, какой-то арктический остров.

А оперуполномоченного Красавина я больше не встречу никогда. Со временем он станет начальником отдела кадров Дальневосточного пароходства. После восьми с половиной лет колымских лагерей, живя надеждой снова выйти в море, я вернусь во Владивосток, собираясь явиться в пароходство за назначением. И когда узнаю, от кого оно зависит, и пойму, что встречи с этим человеком не избежать, я не смогу преодолеть отвращения к нему и предпочту навсегда оставить город моей молодости.

Надежды, еще теплившиеся в подвалах водного отдела, отчасти поддерживаемые Юрием Константиновичем Хлебниковым, окончательно оставили меня при переводе во Владивостокскую городскую тюрьму. В подвалах я еще был раздосадован тем, почему так долго разбираются с моим делом. Это же абсолютно ясно, что я не сделал Советской власти ничего плохого. Схватив меня, заталкивая в машину, меня явно с кем-то перепутали. Товарищ Красавин! Извините - гражданин следователь. Я перед вами как на ладони. Вы ошиблись. Принимаете меня за кого-то другого, а я перед страной нив чем не виноват. Даже в мыслях!

Я произношу такие монологи мысленно, особенно по ночам, ворочаясь на нарах. Но когда тебя ведут из подвала в автомобиль для перевозки заключенных - "воронок", направляющийся в тюрьму, понимаешь полную беспомощность перед надвигающимся на тебя чем-то неотвратимым и страшным.

Прибывших в городскую тюрьму на несколько дней помещают для обследования в "карантин". Я совершенно и даже слишком здоров. Отчасти по этой причине происходит инцидент, после которого обо мне заговорила тюрьма. А дело было так. Я сидел в камере, мучаясь неизвестностью - что будет дальше? В зоне два корпуса: уголовников-бытовиков и политических. Хотя это разграничение нигде полностью не соблюдалось, подавляющую часть "населения" каждого корпуса все же составляли те, для кого он предназначен. Сижу и думаю, что делать, как достучаться до кого-нибудь, еще способного слушать. И тут в камере между мною и тремя сидевшими произошла драка. Камеру открыл старший надзиратель Мельник.

И попросил меня выйти в коридор. Я вышел. И тут же тяжелой связкой тюремных ключей он ударил меня в лицо - шрам сохранился до сих пор. Для меня самого было неожиданным, что моя инстинктивная ответная реакция окажется такой силы. Когда подскочили другие надзиратели, они кинулись не ко мне, а к отлетевшему в угол Мельнику, хлопоча над ним и стараясь привести его в чувство.

Меня ведут к начальнику тюрьмы Савину. Он и его офицеры поражены наглостью - заключенный! сворачивает скулу! старшему надзирателю! Случай для тюрьмы редчайший. Они даже не бьют меня, только рассматривают удивленно.

Я оказываюсь в изоляторе. Дня через два, после полуночи, меня выводят из изолятора, через дворик ведут в другой корпус. Полная тишина, слышен только железный лязг открываемых передо мной зарешеченных дверей и наш топот по бетонному полу. Из какой-то камеры доносятся отчаянные выкрики: "Ле-е-е-нин!", "Ста-а-а-лин!", "Ле-е-е-нин!", "Ста-а-а-лин!"… Сливаясь с гулкими звуками наших шагов, приглушенные крики давят на душу своей неуместностью и безумием. Даже сейчас, когда прошло уже столько лет, они стоят у меня в ушах - "Ле-е-е-нин!", "Ста-а-а-лин!"

Меня приводят в камеру. В ней три узкие кровати. Одна под зарешеченным окном, две другие вдоль стен слева и справа. Под окном сидит человек с наброшенным на плечи одеялом, обхватив руками колени. Другой, слева от меня, дремлет или спит. Я негромко здороваюсь. Ничего не услышав в ответ, сажусь на свободную кровать. Рядом на тумбочке шесть алюминиевых мисок. Суконное одеяло пахнет папиросным дымом и потом.

Собираюсь лечь, как вдруг человек под окном начинает визгливо, нервно лаять. Мне казалось, я не из робкого десятка, но тут стало страшно. Опускаю с кровати ноги и в этот момент вижу, как спавший на другой кровати, разбуженный лаем, сползает на бетонный пол и шумно трясется, подбрасываясь всем телом, словно под ним вибратор. А лай продолжается. Фантасмагория какая-то! Мне не по себе. Чтобы приблизиться к двери, надо перешагнуть через бьющегося в припадке, а я не могу себя заставить это сделать. Хватаю миски, оказавшиеся под рукой, и начинаю с силой швырять одну за другой в железную дверь, надеясь грохотом привлечь внимание надзирателей. На шестом броске отворяется кормушка:

Чего шумишь?! - спрашивает надзиратель.

Тут что-то непонятное! - пытаюсь объяснить.

- Чего тебе непонятно? Один сошел с ума, другой припадочный… Спи!

Я не думаю, что миски предназначены для срочного вызова надзирателя, но другой их функции обнаружить не удается, и я мысленно благодарю администрацию тюрьмы хотя бы за такой способ связи с нею. Под дикий собачий лай и под трясучку соседа провожу эту ночь.

Утром новая смена надзирателей уводит меня в корпус для политических, поднимает на второй этаж и помещает в камеру с табличкой "41".

Это замечательная камера - вроде все нормальные.

На три узких кровати шесть человек - спят по двое. Народ разношерстный, большинство связано с морем. Есть морские офицеры, этапированные из Порт-Артура, Харбина, Дальнего. Помню командира подводной лодки Диму Янкова. Как сюда попал? Говорит, слушал "Голос Америки", а командир другой подлодки донес. По шесть лет получили оба. Он потерял погоны, работу, семью - всё! Мы с ним просидели вместе почти месяц. Года три спустя снова встретились на Колыме, в лагере Перспективном на концерте Вадима Козина, но рассказ об этом впереди.

В камере мы говорим о книгах, прочитанных когда-то, в другой жизни. Единственное развлечение в тюрьме - книги и домино.

Совсем равнодушен к домино Ли Пен Фан, чудесный кореец лет тридцати двух, очень образованный человек. Он свободно владеет английским, японским, корейским, а на русском говорит с той прекрасной чистотой и певучестью, как говорят со сцены Малого театра. Его - кумир - Пушкин. Нашему Ли шьют шпионаж. Когда меня уводили, он еще оставался в - камере, и сколько я ни пытался потом узнать о его судьбе, выяснить что-либо не удалось.

В этой же камере через небольшой промежуток времени я просижу еще месяц-полтора с Хлебниковым. Его вызывали на допрос почти каждый день.

Помню Дормидонтова, старшего радиста с теплохода "Ильич". Лет пятидесяти, с бородкой клинышком, в пенсне. Его история проста. Теплоход стоял в китайском порту, Дормидонтов на спардеке наблюдал за погрузкой китайских станков и в кругу моряков усмехался: "Так вывозить нам еще лет на десять хватит…" Ему дали шесть лет.

В камеру просачиваются новости. Оказывается, посадили Костю Семенова, тоже 58-я статья. Задержали штурмана Ваську Баскова.

В китайском порту Дайрен мы после ресторана возвращались на пароход на рикшах - там не было другого транспорта. Подвыпивший Васька норовил вырваться вперед, погонял своего бедного рикшу, ему кричали: куда гонишь человека, ты же без пяти минут в партии! Кто-то из моряков донес - не сам же рикша! - и Васька был объявлен буржуазным разложенцем.

Неожиданно мне с воли приносят передачу. Ломаю голову, от кого бы это могло быть. В пакете сухари, масло, конфеты, сушки. И папиросы "Пушка", хотя я не курил. Оказалось, передача от Риты Спартак. Рита - дочь известного владивостокского адвоката, подруга сестры Джермена Гвишиани, отец которого возглавлял краевое управление МГБ. Она была тонкой натурой, музыкально одаренной и при первом знакомстве спросила, нравится ли мне Шопен. "Нет!" - с бравадой ответил я. Ее глаза округлились. С тех пор каждый раз, когда я приходил к ней домой, она звала маму: "Посмотри, это тот Вадим, которому не нравится Шопен!" И вдруг - посылка…

Разумеется, передача Риты в тюрьму никак не намекала на попытку ее отца-адвоката или кого другого вытащить меня отсюда, за этим поступком не было ничего, кроме женской жалости.

Прошло четверть века, я давно уже был на свободе. Оказавшись по делам в Хабаровске, от друзей узнал, что где-то здесь живет Рита. Мы нашли адрес. Дверь открыла незнакомая женщина. "Простите, здесь живет Рита Спартак?" - "Я Спартак…" - сказала женщина. Я всматривался в ее лицо и думал, как неловко, что сразу не признал Ритину маму. "Я Спартак, - повторила она. - Рита Спартак".

Это была Рита. Я не знал, что так изменило ее милое молодое лицо, старался ничем не выдавать изумления, и для меня до сих пор тайна, как за четверть века повернулась ее судьба, - мне она ни слова не сказала. От нее я узнал, что ее подруга Жанна Гвишиани, с которой я тоже был знаком, умерла от сахарной болезни.

В нашем владивостокском кругу беда обошла стороной только двоих - Джерика Гвишиани и Виктора Николайчука.

Знакомый нам Джерик Гвишиани, сестра которого дружила с Ритой Спартак, уехал учиться в Москву и со временем стал известен как академик Джермен Михайлович Гвишиани, видный советский философ, критик буржуазной социологии, заместитель председателя Государственного комитета СССР по науке и технике. Он женился на дочери А. Н. Косыгина, но даже и без этого родства, я уверен, он сам по себе способен был многого добиться. Мне неловко, что когда-то в молодости во владивостокском клубе НКВД из-за какой-то ерунды мы схватили друг друга за грудки и я, кажется, был неосторожен в обращении с ним. Если эти строки попадут Джермену Михайловичу на глаза, пусть он воспримет их как мое запоздалое извинение.

Виктор Николайчук был штурманом. Мы подружились еще подростками, вместе учились, проводили время в одних компаниях. После возвращения "Емельяна Пугачева" из загранплавания заместитель начальника политуправления пароходства Раскатов предложил мне выступить в Дальневосточном политехническом институте с разоблачением американского образа жизни. Я нашел причины отказаться. Как-то с друзьями мы условились встретиться в ресторане "Золотой Рог", Витька попросил заехать за ним в Политехнический.

Я вошел в актовый зал и замер: на трибуне стоял Николайчук и громил американские нравы. "Витька, - спросил я, когда мы вышли на Ленинскую, - зачем ты врал?" Он смотрел на меня с удивлением: "Почему "врал"?! Я говорил, что положено!" Мы вскочили в трамвай, доехали до ресторана, но в наших с Витькой отношениях что-то надломилось.

В 1977 или 1978 году Владимир Высоцкий познакомил меня со своим приятелем Феликсом Дашковым. Дашков был капитаном теплохода "Белоруссия". Мы сидели в моей московской квартире. А так как Феликс когда-то работал в Дальневосточном пароходстве, у нас оказалось много общих знакомых. Перебирая их фамилии, я назвал Николайчука. "Как его зовут?" - спросил Дашков. - "Витька…" - "А ты знаешь, кто он сейчас?" - "Нет…" Тогда-то я и услышал от Феликса, что друг моей юности, оказывается, заместитель министра морского флота СССР. Феликс дал мне его рабочий телефон. Высоцкий просил меня пока не звонить, подождать его возвращения: он улетал в Париж, а ему хотелось услышать, как большой советский начальник отнесется к звонку старого друга, прошедшего через колымские лагеря.

Дней через десять я не выдержал и позвонил.

Трубку сняла секретарь замминистра. "Кто его спрашивает?" - "Скажите - Туманов…" Слышу в трубке бархатистый, самоуверенный, вопросительно-начальственный голос, каким говорят люди, осознающие свою значительность: "Да-а-а?" Это произносят с особой интонацией, которая позволяет, в зависимости от ситуации, сразу перейти на официальный тон или, напротив, дружеский.

"Скажите, вы тот Николайчук, который плавал на "Новгороде"?" Последовала пауза, и я продолжил: "Вам фамилия Туманов ничего не говорит?" Новая пауза затянулась. "Вадим?"

- "Да…" И жду, что сейчас услышу: где ты?! Хватай машину! Или иначе: стой на месте, я бегу к машине, сейчас буду!

А трубка молчит, я уже ругаю себя за этот звонок, и говорю, извиняясь: "Мне капитан Дашков дал ваш телефон…" - "Знаю Дашкова, мы вместе в Генуе были…" И опять молчание. "Ну, зачем ты позвонил?" - кляну я себя. "Вот номер моего телефона, - говорю, - я завтра улетаю. Если у вас будет желание, позвоните". - "Я тоже завтра улетаю", - с облегчением говорит заместитель министра.

Меня всего трясло.

Когда вернулся Высоцкий, я передал ему разговор с Николайчу-ком. Володя выругался:

- Он, наверно, подумал, что ты только что освободился, сто ишь в телогрейке и в сапогах на Казанском вокзале, захочешь переночевать или попросишь четвертак на дорогу…

Я очень хотел бы его увидеть!

Высоцкому не пришлось с ним встретиться - пришлось мне, причем при неожиданных обстоятельствах.

Я уже забыл о неприятном эпизоде, когда в 1997 году меня, президента компании "Туманов и K°", приглашают в подмосковный санаторий на встречу ветеранов Дальневосточного пароходства. В холле множество людей в орденах и медалях. Басков Василий, рядом - Николайчук. Злость охватила меня, я иду прямиком к нему:

- Как же тебе, Витька, не стыдно! - говорю. - Мы же с тобой выросли вместе, одну рубашку, одну куртку носили по очереди…

Николайчук покраснел:

- Пойми, у меня сидели другие замы, я не мог продолжать разговор…

Но я уже не могу остановиться:

Ты забыл, какие мы были в молодости. Теперь ты замминистра. Ну и что?! - и пересказал ему картинку, нарисованную Высоцким: - Ты, наверное, думал, что я звоню с вокзала и буду просить четвертак?

Что ты, Вадим. У меня твоя фотография, я всегда помню тебя и ребят.

Потом он действительно передал мне фотоснимок, на котором по-приятельски сидят два молоденьких штурмана - он и я. Кто тогда знал, какими разными окажутся наши судьбы.

Прошло еще три года. Время от времени мы с Витькой перезваниваемся и изредка видимся. Он уже не замминистра, вышел на пенсию.

Как здоровье, Витя? - спрашиваю я.

Глаза, Вадим, отказывают - слепну.

Поедем к врачам.

Ну что ты, Вадим. Я из своей комнаты давно никуда не выплываю…

Первым следователем по моему делу был капитан госбезопасности Фролов. Невзрачный, хитроватый человек, запомнившийся мне своими вопросами, как бы случайными, не имевшими никакого отношения к истории мошенничества, к которой меня решили сделать причастным. Обвиняемым в подделке документов для получения груза был Костя Семенов, с которым мы вместе плавали на "Ингуле" и на "Емельяне Пугачеве". Мое знакомство с Костей давало основание следствию обвинить меня в соучастии. Был ли я на самом деле соучастником, знал ли о подлоге и не сообщил - это называлось тогда недоносительством - или как-нибудь иначе был причастен - детали, которые для обреченного уже не имели значения.

На суде я был в ярости. Когда человек украл метлу и его за это сулят, ему обидно, что попался, но винить некого, кроме самого себя: пусть наказание неадекватно проступку, ему хотелось бы получить срок поменьше, но он знает, что метлу-то он украл. Он не злится ни на следователя, ни на существующую власть. Но если он не украл метлу и знает, что не виноват, а его обвиняют, в человеке ненависть ко всему и ко всем.

Допросы не предвещали ничего плохого. Следователь Фролов между прочим спрашивал(действительно ли я говорил в кругу друзей, будто люблю Есенина, и правда ли, что насмехался над Маяковским. Да, признавался я, мне и сейчас нравится первый и я не понимаю второго.

Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи, - смотрит на меня Фролов. - Вам знакомы эти слова? Правда, что вы отказались осудить перед студентами американский империализм, как вас просило Политуправление пароходства? И даже утверждали, что в Америке хорошо?

Вы это и сами знаете, гражданин следователь.

А в Дайрене вы ездили на рикшах?!

Там все на них ездят, больше не на чем.

А вы не подумали, что, эксплуатируя бедного китайского рик шу, вы подрываете основы интернационализма?

Я же ему заплатил!

Иногда нервы не выдерживают, я срываю злость на надзирателях тюрьмы. И снова изолятор. Там можно встретить весьма колоритные фигуры. Мне запомнился владивостокский вор Володька Лопухин, по кличке Лопоухий, лет сорока. Я не встречал людей, которые бы так страдали без курева. Он часами мог просить у надзирателя: "Дай покурить!" Однажды, желая хоть как-то привлечь к себе внимание и выпросить курево, он пришил пуговицы на голый живот. Надзиратель посмотрел и сказал: "Ты лучше себе член пришей!" И захлопнул кормушку. "Ладно!" - сказал Лопоухий. Сделав то, что предложил надзиратель, снова постучал. Когда тот увидел его "работу" - просто одурел. У него отвисла челюсть. Лопоухий сработал на совесть. Надзиратель полез в карман, бросил в окошко полпачки смятого "Прибоя":

- На, кури!

А время идет.

Назад Дальше