Добрый по натуре, участливый, он всегда считал себя обязанным доброжелательно вмешиваться в людские судьбы, если верил, что человек несправедливо обижен или ему необходима немедленная помощь. Использовал для этого все: служебное положение, депутатские возможности, свою популярность, имя, наконец. Лекарства, квартиры, издания, членство, билеты, выезды… Помочь, вызволить, облегчить… О чем он только не хлопотал! "Вертушка" ему была не нужна: он снимал трубку, называл себя, и с ним разговаривали министры, недоступные для простого смертного столоначальники. Он никогда не робел перед вышестоящими чинами, разговаривал с ними независимо – за его плечами была богатая школа общения с людьми, облеченными властью.
Сергей Владимирович Михалков уверенно, неторопливо шагал по Москве. По жизни. По литературе. Его все знали и узнавали. Сверхпопулярность?
Его можно любить. Можно ненавидеть. Он прощал. Хотел снисходительности и к себе. Он нес нелегкую ношу служения своему времени. Его судьба была счастливой и драматической.
…Раздался звонок в дверь. Вернулся хозяин дома.
Мои вопросы к Сергею Михалкову были самыми элементарными: "когда?", "с кем?", "где?", "за что?", "почему?", "знал ли?", "участвовал ли?", "сомневался ли?", "верил ли?". Меня интересовали ответы. А комментарии и вопросы к ответам – за читателями.
Цепь случайностей
– Однажды на пресс-конференции в Италии меня спросили: "Почему вы, известный при Сталине человек, уцелели? Давид Кугультинов был репрессирован, а вы – нет?" Я ответил: "Даже самые злостные браконьеры не могут отстрелять всех птиц".
В отличие от судеб других литераторов моя жизнь действительно складывалась благополучно, хотя каждый из нас ходил по острию ножа. А теперь мы знаем, что неприкасаемых во времена культа личности не могло быть. Многие выдающиеся полководцы, государственные и партийные деятели, крупнейшие хозяйственники, видные деятели культуры безвинно пострадали в тюрьмах и лагерях.
Мне кажется, что жизнь человека состоит из цепи случайностей. Оглядываясь с высоты 75 лет на прошлое, перебирая в памяти события своей жизни на глазах у людей, жизни, вобравшей все перипетии нашей эпохи, я всерьез думаю о банальной вещи – о его величестве случае.
Мой отец, выходец из русской дворянской семьи, один из основоположников советского промышленного птицеводства, автор многих работ по этой теме, умер в 1932 году, не успев принять кафедру профессора в Воронежском сельскохозяйственном институте. Умер он в городе Георгиевске от воспаления легких, ему было 46 лет. Я к тому времени уже два года жил в Москве, работал на Москворецкой ткацко-отделочной фабрике разнорабочим. Потом уехал в геологоразведочную экспедицию в Восточный Казахстан. Писал стихи. Семья наша пока продолжала жить в Георгиевске, жила чрезвычайно скромно. На меня легла забота о матери и двух младших братьях. Они перебрались в Москву и устроились "на птичьих правах": все мы разбрелись по родственникам и знакомым.
Но кто знает, как повернулась бы моя судьба, если бы отец был жив? Смог бы он с его происхождением, знанием иностранных языков, с его научным трудом под названием "Почему в Америке куры хорошо несутся", с его дружескими связями не стать "врагом народа"? Маловероятно. А значит, и я не стал бы писателем и вряд ли давал бы сегодня это интервью. Более того, уже начинающим писателем я дружил с Михаилом Герасимовым, Борисом Корниловым, Павлом Васильевым, Ярославом Смеляковым, которых постигла тяжелая участь. Мне, видимо, везло.
"Колыбельная" разбудила удачу
– Что значит "везло"? Спасал случай?
– Во многом. Ну вот хотя бы такой пример. Мне безответно нравилась одна девушка. Она училась со мной в Литературном институте имени Горького, который я, к сожалению, не окончил по семейным обстоятельствам – нужно было содержать семью. Работал я тогда в отделе писем газеты "Известия" и уже начал издаваться. Так вот, в "Известиях" у меня печаталось стихотворение "Колыбельная", которое я до сих пор публикую. В клубе писателей я встречаю свою девушку и в шутку говорю: "Хочешь, я напишу сегодня стихотворение и посвящу его тебе, а завтра ты прочитаешь его в "Известиях""? Светлана, так звали мою знакомую, только усмехнулась в ответ. Я же поспешил в редакцию и назвал стихотворение "Светлана". Ну, думал, теперь уж наверняка сердце Светланы будет завоевано.
Но так вышло, что я "завоевал" сердце совсем другого человека. Я был назавтра вызван в ЦК ВКП(б), и ответственный работник Динамов мне сказал: "Ваши стихи, молодой человек, понравились товарищу Сталину. Он поинтересовался, как вы живете, не нуждаетесь ли в чем?"
Я поведал о своем неустроенном житье-бытье.
Так, благодаря случайным стечениям обстоятельств, в том числе и тому, что дочь Сталина звали Светланой, моя жизнь изменилась. А русоволосая девушка, ради которой "Колыбельная" превратилась в "Светлану", продолжала меня игнорировать…
На меня обратили внимание, мои стихи, опубликованные в журнале "Огонек", перепечатала "Правда".
Чем мы, молодые литераторы, жили в те годы? У нас на устах были слова: Абиссиния, челюскинцы, Испания, германский фашизм, Чкалов, Папанин, Громов… И мы откликались в своих произведениях именно на эти темы, и откликались искренне. Сталин был для нас человеком с большой буквы. Конечно, нас тревожило, что исчезают люди, что кого-то исключают из партии, арестовывают, ссылают, но мы думали, что это наверняка за дело. Разве могли мы не доверять официальной информации? И в то же время каждый из нас после очередного тревожного сообщения, безусловно, чувствовал себя тоже незащищенным.
В 1938 году Александр Фадеев написал обо мне статью в "Правде". Я тогда был уже автором "Дяди Степы" и по совету Фадеева, Маршака и Чуковского писал в основном для детей.
В 1939 году произошло заметное событие в литературной жизни – первое награждение большой группы писателей. Вместе с Маршаком, Шолоховым и Катаевым меня наградили орденом Ленина. Мне было тогда 26 лет. Как мне казалось, я крепко встал на ноги, а присуждение в 1940 году Сталинской премии за книги для детей, может быть, стало для меня своеобразной "охранной грамотой".
22 июня 1941 года я с группой писателей находился в Риге. Услышав рано утром по радио объявление о том, что нужно ждать другого важного сообщения – выступления Молотова, я тут же сел в поезд и уехал в Москву. Я понял, что вот-вот начнется война, потому что услышал немецкую фразу: "Всем судам немедленно вернуться в порты своей приписки". Случилось неотвратимое. Бомбили станцию Даугавпилс, но наш состав благополучно проскочил. Приехал в Москву и встретившей меня около дома матери сказал, что иду в политуправление. До сих пор помню ее слова: "От службы не отказывайся, на службу не навязывайся". 27 июня по предписанию ГЛАВПУРа я выехал на Южный фронт.
"По русскому обычаю, надо "обмыть" Гимн", – предложил Сталин
– А как вам "повезло" стать автором Государственного гимна Советского Союза?
– Да, повезло, но не автором, а соавтором. В 1943 году я со своим другом Габриэлем Эль-Регистаном работал в центральной газете ВВС "Сталинский сокол", куда меня направили после контузии в Одессе. Летом приезжаем в Москву с фронта. Совершенно случайно узнаю, что правительство приняло решение создать новый Гимн СССР. Для работы над текстом пригласили большую группу поэтов, в основном песенников. В тот же день я рассказал об этом Эль-Регистану. На следующее утро ко мне является мой друг и говорит: "Я видел сон о том, что мы с тобой авторы текста Гимна, я даже записал какие-то слова". И показывает гостиничный счет, на котором что-то записано. Так началось и мое участие в создании Государственного гимна СССР. Комиссия во главе с Ворошиловым и Щербаковым прочла и прослушала десятки текстов и вариантов музыки. Однажды Ворошилов приглашает нас с Регистаном в Кремль и сообщает: "Товарищ Сталин обратил внимание на ваш текст, будем работать с вами…" Как-то Сталин позвонил мне домой в час ночи, извинился за поздний звонок и сказал, что они слушали Гимн, что впечатление куцее – мало текста, нужен еще куплет. Я спросил: "О чем?" – "О нашей армии". "Мы армию нашу растили в сраженьях", – так родился этот третий куплет. За время работы мы неоднократно встречались со Сталиным. Вносили поправки по его замечаниям, пока наконец текст и музыка не были окончательно утверждены. В ночь на 1 января 1944 года новый Гимн Советского Союза впервые прозвучал по Всесоюзному радио.
Надо сказать, что последнее прослушивание Гимна проводилось в Большом театре, где исполнялись гимны всех стран мира. После прослушивания нас пригласили в ложу правительства – к накрытому столу. Сталин нас встретил и сказал, что по русскому обычаю, надо "обмыть" Гимн. Посадил рядом. Здесь же были члены Политбюро: Калинин, Молотов, Ворошилов, Берия, Микоян, Хрущев, приехавший с Украины… Мы находились в ложе до пяти часов утра. Говорили в основном Эль-Регистан, я и Сталин. Остальные молчали. Когда было смешно, все смеялись. Сталин попросил меня почитать стихи. Я прочитал "Дядю Степу", другие веселые детские стихи. Сталин смеялся до слез. Слезы капали по усам. Во время разговора Сталин цитировал Чехова, он сказал такую фразу, я ее запомнил, что "мы робких не любим, но и нахалов не любим". Тосты поднимали мы и Щербаков. Сталин сделал нам замечание: "Вы зачем осушаете бокал до дна? С вами будет неинтересно разговаривать". Он спросил меня, партийный ли я. Я сказал, что беспартийный. Он ответил: "Ну ничего, я тоже был беспартийным". Нашими биографиями Сталин, видимо, не интересовался. Регистана он иронически спросил: "Почему вы Эль-Регистан? Вы кому подчиняетесь: католикосу или муфтию?"
Что мы могли сказать о Сталине тогда, в то время? Сталин был для нас – Сталиным… А мы, русский и армянин, Михалков и Эль-Регистан, два беспартийных офицера Красной Армии, – авторы текста Государственного гимна СССР. И только впоследствии мы узнали, что в то же самое время нашего друга, сотрудника газеты "Красная звезда" полковника Николая Николаевича Кружкова допрашивал в КГБ генерал Абакумов: "Твои дружки Михалков и Регистан давно у нас и во всем признались".
Об этом позже рассказал нам сам Кружков, к тому времени полностью реабилитированный и работавший, как и вы, в "Огоньке". Но нас никто не трогал. Очевидно, не очень просто было скомпрометировать в глазах Сталина тех, кому суждено было стать авторами слов только что утвержденного Государственного гимна СССР. Вот так и эта работа оказалась для меня "охранной грамотой".
Еще одна "небольшая" деталь: однажды, когда мы с Регистаном вышли из кабинета Сталина, за нами вышел Берия. "А если мы вас отсюда не выпустим?" – мрачно "пошутил" он.
В иных обстоятельствах эта "шутка" стоила бы нам дорого…
Вождь советовался, можно ли изменить знак препинания
– Вы просто фаталист, Сергей Владимирович, и, мне кажется, вы во всем доверились судьбе?
– Нет, я не фаталист, но моя жизнь – это действительно цепь случайностей, игра судьбы. Вообще мне кажется, что кроме фашистского плена я ничего не боялся.
– Даже Сталина? Вообще, расскажите об этом человеке, вы же его лично знали. Что вы думали о нем тогда и что думаете о "великом из великих" сейчас, в наши дни?
– Однажды в музее Сталина в Гори меня попросили оставить запись в книге посетителей. Я написал: "Я в него верил, он мне доверял". Наивно? Может быть. Ну что я мог еще написать?! Так ведь оно и было! Это только сейчас история открывает нам глаза, и мы видим, что Сталин был непосредственно повинен в тех жертвах, которые понес советский народ.
Фигура Сталина – очень противоречивая: тиран, палач… Но трудно понять, почему он поддерживал хороших писателей, режиссеров, актеров? И в то же время не менее талантливые люди сидели в тюрьмах, уничтожались.
Я согласен с формулировкой Дмитрия Волкогонова: жизнь Сталина – "триумф и трагедия". Как осмыслить, например, такой эпизод? Однажды меня с огромным трудом разыскали на фронте и привезли к командующему Курочкину. Тот говорит: "Срочно звоните товарищу Ворошилову, он интересовался, где вы пропадаете?" Дозваниваюсь до Ворошилова. Слышу в трубке: "Товарищ Сталин просит у вас узнать, можно ли изменить знак препинания в такой-то строке?"
Что это?! Тысячи замученных людей, а тут знаки препинания.
– За какие произведения вы получили Сталинские премии?
– Первую – за стихи для детей. Вторую – за сценарий кинофильма "Фронтовые подруги". Третью – за пьесы "Я хочу домой" и "Илья Головин". Я был представлен и к четвертой премии – за басни. Но при обсуждении на Политбюро списка кандидатов на премию, который зачитывал Маленков, Берия с усмешкой спросил: "Это что, за "Лису и Бобра", что ли?" Воцарилось молчание. Все ждали реакции Сталина, прохаживающегося по кабинету. После большой паузы Сталин произнес: "Михалков – детский писатель".
В опубликованном списке награжденных моей фамилии не значилось. Свидетелем этого обсуждения был Николай Тихонов, который мне о нем и рассказал.
– А за что вы удостоены Государственных премий?
– Одну премию я получил за организацию и работу сатирического киножурнала "Фитиль", другую – за спектакль "Пена" в Театре сатиры.
– Вы назвали пьесу "Илья Головин", которая шла на сцене МХАТа имени Горького. Тот, кто знает содержание этой пьесы и время ее написания – сразу же после печально знаменитого постановления ЦК ВКП(б) о музыке, – тот вправе спросить: пьеса явилась вашим откликом на это постановление?
– Не скрою. Главную роль исполнял незабвенный артист Топорков. Музыку к спектаклю написал Арам Хачатурян, имя которого, кстати, тоже фигурировало в постановлении. В некотором смысле пьеса была конъюнктурной, так сказать, написанной по свежим следам жесткого несправедливого постановления. В моей пьесе утверждался примат народности искусства в борьбе с искусством абстрактным. Впрочем, я и сейчас стою на этой позиции. Спектакль имел успех. И, тем не менее, его появление на сцене выглядело желанием угодить партийной власти. Я сожалею об этом.
– Ваше отношение к Жданову, о котором сейчас много пишут и говорят?
– Жданова я лично знал плохо. Не общался с ним. Но его расправа с Ахматовой и Зощенко меня ошеломила. Я не понимал смысла его действий. Больше я о нем ничего сказать не могу, ибо только один раз видел его вблизи, когда он играл на рояле, а Сталин пел деревенские частушки. Это было 22 мая 1941 года, когда Сталин пригласил небольшую группу первых лауреатов Сталинской премии и показал им фильм "Если завтра война". Ровно через месяц она началась…
Хрущев – за сатиру
– А что вы сегодня думаете о Хрущеве?
– Хрущев, безусловно, очень много сделал в свое время для изменения обстановки в стране: началась реабилитация невинно осужденных во время культа, он первый заговорил о всеобщем разоружении. Самобытная личность, крепкий крестьянский ум! Помню, на одном из писательских съездов Хрущев делал доклад – большой, длинный. Довольно интересно было его слушать. Он говорил о многом. Но не обо всем… После доклада ко мне подошли наши чиновники от литературы, которые недвусмысленно заметили, что, мол, дело мое проиграно: "Хрущев о сатире ничего не сказал. Не сказал ни слова. Значит, нужна ли она теперь?" Вот такие были времена… Чиновники только и прислушивались к каждому слову свыше – не сказано, значит, не надо.
Я понимал, что надо исправлять положение, надо, чтобы Хрущев хотя бы несколько слов сказал о сатире. И вот на приеме в Георгиевском зале я подошел к Хрущеву и озвучил свою просьбу: "Что такое? – удивился Хрущев. – А почему я должен был еще что-то сказать?!" "А потому, – говорю я, – что каждое ваше слово начинают цитировать, изучать, и если вы ничего не сказали о сатире, значит, Никита Сергеевич, вы к этому жанру плохо относитесь, и это будет иметь роковые последствия не только для литературы…" "А где же мне это сказать?" – спрашивает Хрущев. "А вот сейчас и скажите прямо в микрофон". Хрущев подошел к микрофону и обратился к залу: "Вот тут товарищ Михалков говорит, что я ничего не сказал о сатире. Сатира нам нужна, она нам очень помогает!" и повернулся в мою сторону: "Ну вот я и сказал". Я опять обращаюсь к нему: "Надо, Никита Сергеевич, чтобы слова ваши попали в стенограмму доклада". Хрущев подозвал редактора "Правды" Сатюкова и дал указание: "То, что я сейчас сказал о сатире, вставьте в доклад". Этот эпизод липший раз возвращает нас к временам, когда руководящее мнение, компетентное или некомпетентное, волюнтаристски могло решать очень многое.
Вспоминается один из пленумов ЦК. Раньше на них приглашалось много гостей. Перед началом ко мне обратились некоторые товарищи, ратовавшие за сохранение памятников старины. То есть за то, что сейчас с таким успехом утверждается и поддерживается правительством. Они попросили меня передать Хрущеву письмо, в котором предлагалось создать общество охраны памятников культуры. Об этом я, собственно, и говорил с трибуны. Передаю письмо Хрущеву, а он не берет. "Не возьму", – говорит. Я настаиваю: "Никита Сергеевич, очень прошу взять, люди просили, и сам я всем сердцем за это дело". Он опять: "Не возьму!" Я – в дурацком положении: на глазах у всего пленума идет между нами обмен репликами. В конце концов, Хрущев уступил и с сердитым видом принял письмо. И вот я жду, когда кто-нибудь из выступающих меня поддержит. Ни один человек не поддержал! Ни один. В заключительном слове Никита Сергеевич говорит: "Вот тут Михалков и Паустовский защищают памятники старины", – и… выступил против содержания переданного мною письма. И тут же, на трибуне, что-то порвал. Не знаю, что именно: то ли текст письма, то ли какие-то свои заметки. По всей Москве поползли слухи: дескать, Михалков вылез и получил по мозгам. Злые языки всегда найдутся. Но все-таки общество по охране памятников истории и культуры было создано, и сегодня оно достойно служит Отечеству.