Сергей Есенин - Станислав Куняев 18 стр.


Друзья неразлучные! Понятно, что у новой власти каждый творческий работник был на счету. Их (творческих работников) надлежало переделать в соответствии с указаниями вождя мирового пролетариата, которые были для этих "железных людей" абсолютными, как Нагорная Проповедь для христиан.

"…Мы хотим построить социализм из тех людей, которые воспитаны капитализмом, им испорчены, развращены, но зато им и закалены к борьбе… Мы хотим строить социализм немедленно из того материала, который нам оставил капитализм со вчера на сегодня, теперь же, а не из тех людей, которые в парниках будут приготовлены, если заниматься этой побасенкой… У нас нет других кирпичей, нам строить не из чего. Социализм должен победить, и мы, социалисты и коммунисты, должны на деле доказать, что мы способны построить социализм из этих кирпичей, из этого материала, построить социалистическое общество из пролетариев, которые культурой пользовались в ничтожном количестве, и из буржуазных специалистов…" (В. И. Ленин)

Замечательно здесь отождествление живых людей с кирпичами, из которых можно строить новое общество, предварительно подвергнув их "новому обжигу". Не на эти ли фантазии отозвался Есенин спустя два года в "Пугачеве":

Человек в этом мире не бревенчатый дом,
Не всегда перестроишь наново…

Так или иначе, в холодную и голодную зиму 1919 года Устинов стал одним из ближайших сотоварищей Есенина и "нового поэтического окружения" поэта.

Впрочем, этот любитель поэзии сплошь и рядом давал понять, что шутки с такими, как он, плохи, никаких вольностей он в своем присутствии не потерпит. Так, однажды Есенин и его новые приятели – Анатолий Мариенгоф и Вадим Шершеневич вместе с художником Дид Ладо, известным своим богемным образом жизни, – сидели за ужином в "Люксе" и пили спирт, выкачанный из автомобиля. Разговор велся под звон гитары еще одного поэта – Сандро Кусикова, а Устинов жаловался на положение на фронте и на то, что белые могут занять Воронеж. В ответ Дид Ладо по пьяной лавочке ляпнул:

– Большевикам накладут, слава Богу!

Устинов молча встал из-за стола, вытащил револьвер и спокойно прицелился в пьяного художника. Тот, на глазах трезвея, попятился к стене:

– Сейчас я тебя… (далее последовало нечто непечатное) прикончу.

Шершеневич и Кусиков попытались преградить Устинову дорогу, но тот ничтоже сумняшеся направил дуло револьвера на них – "Будете защищать – и вас заодно!".

Есенин единственный сообразил, как не допустить смертоубийства. Не обращая внимания на Устинова, он снял башмак, бросился с показным негодованием на Дид Ладо и начал лупить его башмаком по голове, пока остывший хозяин номера не спустил незадачливого "контрреволюционера" с лестницы.

– Жорку начали уговаривать не стрелять! – ругался Есенин. – Он в эту минуту не только Ладо, но и вас бы пристрелил.

Позднее, читая "Голый год" Пильняка, он останавливался на строчках, весьма точно рисующих внешний и внутренний облик "револьверной братии".

"В монастыре утром, в исполкоме (тоже на оконцах здесь грелись бальзамины), собирались – знамение времени – кожаные люди в кожаных куртках (большевики!), каждый в стать, кожаный красавец, каждый крепок, и кудри кольцами под фуражкой на затылок, у каждого больше всего воли в обтянутых скулах, в складках у губ, в движениях утюжных и дерзании. Из русской рыхлой, корявой народности лучший отбор. И то, что в кожаных куртках, тоже хорошо: не подмочишь этих лимонадом психологии, так вот поставили, так вот знаем, так вот хотим; и баста!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Архип Архипов днем сидел в исполкоме, бумаги писал, потом мотался по городу и заводу, по конференциям, по собраниям, по митингам. Бумаги писал, брови сдвигая (и была борода чуть-чуть всклокочена), перо держал топором… В кожаной куртке, с бородой, как у Пугачева…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И когда пришли товарищи, и когда Архипов передал лист своей бумаги, среди прочих слов прочли товарищи бесстрашное слово: расстрелять".

Похож был Архип Архипов на Георгия Устинова, точно двойник его.

В этой веселой компании, состоящей из партийных деятелей – с одной стороны, и разношерстной группы стихотворцев, не обремененных ни яркими свершениями, ни заметной литературной репутацией, – с другой, Есенин оказался на рубеже 1918–1919 годов.

Что за причина потянула его в этот круг, совершенно чуждый ему по сути? Причиной было сильнейшее душевное потрясение, которое позже многие, писавшие о поэте, прямолинейно связали с фактическим крушением левоэсеровской партии. Но корень все же глубже, ибо политическим поэтом Есенин не был никогда. Не политическая партия потерпела крах в его сознании, а идея вселенской гармонии, о которой он сочинил целый философский (точнее, эстетический) трактат "Ключи Марии". Создавая его в конце 1918 года, он верил, что "чудесное исцеление родит теперь в деревне еще более просветленное чувствование новой жизни". Но воскрешение "забытых знаков" крестьянской жизни оказывалось невозможным, и "новая символическая черная ряса, очень похожая на приемы православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины", оказалась слишком прочной и куда более черной. Что старая перед ней? Перед этой новой черной рясой, сотканной из идеологии, диктата, насилия? Чем дальше, тем настойчивей стучала в виски мысль: не случилось Воскресенья, и не дождаться Книги Голубиной, выпавшей из-за тучи. Неужели так страшно оправдалось недавнее, с болью родившееся "Не разбудишь ты своим напевом дедовских могил…"?

"Черная ряса" неистребима, к умирающему пришел отнюдь не ангел спасения, а тот, кто вместо исцеления хладнокровно добивал молящего о помощи.

"Аггелизм". Так они с Сергеем Клычковым хотели назвать новую поэтическую школу, манифестом которой и должны были стать "Ключи Марии". Название школы свидетельствовало об отторжении от официальной православной церкви. Гармония земли и неба, плоти и духа ожидалась в тот час, когда "пахарь пробьет… окно не только глазком к Богу, а целым, огромным, как шар земной, глазом".

По существу, о том же в это время размышлял Александр Блок, и едва ли поэты осознавали, насколько близки по глубинной сути.

"У нас нет исторических воспоминаний, но велика память стихийная; нашим пространствам еще суждено сыграть великую роль. Мы слушали пока не Петрарку и не Гуттена, а ветер, носившийся по нашей равнине; музыкальные звуки нашей жестокой природы всегда звенели в ушах у Гоголя, у Толстого, у Достоевского".

Есенин уже наметил ориентиры, показав в "Ключах Марии", что именно воскрешает дух музыки и стихию русских пространств, овеянных огнем революции; будущее искусство, расцветающее, как "вселенский вертоград", построится на ангелическом – духовном – образе, который роднит лучшие творения нового и древнего искусства, начиная от "Слова о полку" и "Моления" Даниила Заточника.

"Въструбим, яко во златокованныя трубы, в разумъ ума своего и начнем бити в сребреныя органы возвитие мудрости своеа. Въстани слава моя, въстани въ псалтыри и в гуслях. Востану рано, исповем ти ея. Да разверзу въ притчах гаданиа моя и провещаю въ языцех славу мою. Сердце бо смысленнаго укрепляется въ телеси его красотою и мудростию".

Он перечитывал эти огненные словеса, составляя книгу "О земле русской, о чудесном госте", и ощущал неистовое биение сердца. Вот таким языком надо вешать, чтобы у слышащих душа в пятки уходила от ужаса и восторга! Вот таким Словом надо преображать землю, пробивать небесный купол, дабы ни последний смертный, ни власти предержащие не посмели закрыть слух и забронировать душу от его речения.

С кем теперь поделиться своими ощущениями? Как передать то, что ложится на душу? Кто поймет? В голодную и холодную зиму 1919-го он читал откровения Даниила Заточника в одном из немногих московских домов, где действовало паровое отопление, в Козицком переулке. Удалось выбить у Каменева ордер на коллективную квартиру для писателей! В этой "писательской коммуне" обосновались на жительство вместе с Есениным Борис Тимофеев, Сергей Гусев-Оренбургский, Иван Рукавишников и старый петроградский знакомый Рюрик Ивнев. Бывший посетитель "Лампы Аладдина", маленький богемный поэтик, ставший секретарем Луначарского и автором боевых статей в поддержку большевиков на страницах "Известий ВЦИК", он встретился с Есениным, как со старым приятелем.

"Коммуна" просуществовала недолго, ибо ни о какой спокойной работе не могло быть и речи. Валом валили друзья-приятели погреться и поразвлечься. Рекою лился плохой спирт. А Есенин, тогда еще не пивший, пытался работать и размышлять в этом бедламе. Перечитывал и правил рукопись "Ключей Марии": "Гонители св. духа – мистицизма забыли, что в народе уже есть тайна о семи небесах, они осмеяли трех китов, на которых держится, по народному представлению, земля, а того не поняли, что этим сказано то, что земля плывет, что ночь – это время, когда киты спускаются за пищей в глубину морскую, что день есть время продолжения пути по морю".

Гонители, понятно, не поняли. Но неужели этого не понял никто, кроме него? Неужели этого никому не нужно?

Никакой случайности не было в союзе Есенина с Клычковым – единственным из "поэтов-новокрестьян", который остался в стороне от "скифской" идеологии. Идеи Иванова-Разумника отжили свое для Есенина – слишком уж отдавали пресловутой "общественностью".

Работая над "Ключами Марии", поэт осознавал себя не равным среди равных, но открывателем новых духовных горизонтов, новых форм, вождем новой поэтической школы…

Он не будет больше выслушивать ничьи поучения – ни Иванова-Разумника, ни Белого, ни Клюева. Пусть его даже проклянут, как "изменника". После "Ключей Марии" какие наставления могут быть? Он зайдет с другого фланга, он создаст поэтическую школу, которая заставит себя слушать.

Он не станет отшельником, даже если его будут превращать в отшельника. Это скорее подойдет для Клюева, отравленного "водой из нечистых луж сектантства", вроде охтинских богородиц или белых голубей. Аввакумовский путь не для Есенина. Он "утечет" хоть из монастыря, хоть из скита, хоть из салона, хоть из круга наставников и рачителей, впишется в эту проклятую жизнь любой ценой, но добьется своего.

Так ли, иначе ли думал Есенин, суть дела неизменна. Приглядываясь к новым знакомым, он подбирал себе единомышленников.

Только поди их подбери, когда даже Клюев на него в стихах жалуется: "Белый свет Сережа с Китоврасом схожий разлюбил мой сказ…" Да как же не разлюбить-то было! Вот что сегодняшний Клюев сует в свои стихи: "За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой идем мы на битву с врагами…" Ты ли это, Николай? Где же твое тайновидение, которому сам обучал меня? Получил в "Ключах Марии" по заслугам, друг, а сколько в этой книге твоего, сокровенного! Не взыщи, коли сам откачнулся! "Убийца красный – святей потира…" Читать тошно! А хуже всего, что тут же Клюев готов вывернуться в другую сторону:

Низкая, деревенская заря, -
Лен с берестой и с воском солома.
Здесь все стоит за Царя
Из Давидова красного дома.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

От зари восковой ветерок
Льнет как воск к бородам дубленым:
То гадает Сермяжный Восток
О судьбе по малиновым звонам.

Есенин с радостью ухватился за клюевский "Песнослов". Первый том проглотил запоем. Давно знакомые стихи из старых, милых сердцу книг: "Сосен перезвон", "Лесные были"… Чудесные "Избяные песни". Все настраивало на мирный лад, примиряло со старым другом до тех пор, пока не дошел до столь нелюбимой и разруганной "Песни Солнценосца", не стал перечитывать стихи, в которых славословия расстрелам сменялись проклятиями "пролетарской культуре". Здесь раздражение достигло предела.

Только ли в идейном разладе было дело? Только ли в том, что для Есенина ничего не значили ни Нил Сорский, ни Серафим Саровский, на которых молился Клюев?

Иная жизнь властно требовала новых песен. Есенин совершал революцию духа и никогда "не расстреливал несчастных по темницам" в стихах. Воспевание кровавой одури и мгновенное истерическое покаяние, что сочеталось у Клюева, было для него плоским юродством. В последних стихах Клюева он увидел именно нищету духа. Духовного взлета не углядел, а неуклюжесть поклонов и неубедительность проклятий почувствовал. "Низвергайте царства и престолы, вес неправый, меру и чеканку, не голите лишь у Иверской подолы, просфору не чтите за баранку…" Поздно, Николай! Нечего было вещать: "Пулемет… Окончание – мед. Видно,сладостен он для охочих…" Ну как, сладко показалось? "Товарищи, не убивайте, я – поэт!.. Серафим!.. Заря!.." Кого просишь, друг? Этих, в кожаных куртках? Да они твоей зари во веки веков не видывали, а на серафимов им плевать с высокой колокольни… Поэт… Да разжуют тебя и выплюнут вместе с твоими стихами. Нет, тут все иначе надо. Иначе…

И это – Клюев… Могучий, мощный поэт, русский до мозга костей, – а не помощник. Намертво держит его дедовское, стародавнее, заветное, ныне бессильное. Замер он на месте, подобно дубу с Лукоморья, ветер шумит, трещат ветки, и качается он из стороны в сторону, но не гнется и не падает… Только корни разъедает червь, да черное дупло видно из-под опавшей коры.

Грустя и радуясь звезде,
Спадающей тебе на брови,
Ты сердце выпеснил избе,
Но в сердце дома не построил.

И тот, кого ты ждал в ночи,
Прошел, как прежде, мимо крова.
О друг, кому ж твои ключи
Ты золотил поющим словом?

Тебе о солнце не пропеть,
В окошко не увидеть рая.
Так мельница, крылом махая,
С земли не может улететь.

А Есенин летел. И не просто летел. Парил.

"Москва, "Люкс". Двенадцать часов ночи. Идет горячий спор о революции. Нас шесть человек. Сергею Есенину охота повернуть земной шар, нашу русскую зиму отодвинуть на место Сахары, а у нас цвела бы весна, цветы, солнце и все прочее. В нем горит поэтический огонь… Он живой, умный малый… Третий день не топят: нет дров" (Дневниковая запись Ивана Репина от 6 марта 1919 года).

А незадолго до этого в альбоме того же Репина появляются строки из "Пантократора" – последней из цикла "преображенческих" поэм, написанной Есениным в дни истощенной плоти и пирующего духа.

Кружися, кружися, кружися,
Чекань твоих дней серебро!
Я понял, что солнце из выси -
В колодезь златое ведро.

С земли, на незримую сушу
Отчалить и мне суждено.
Я сам положу мою душу
На это горящее дно.

Но знаю – другими очами
Умершие чуют живых.
О, дай нам с земными ключами
Предстать у ворот золотых.

Дай с нашей овсяною волей
Засовы чугунные сбить,
С разбега по ровному полю
Заре на закорки вскочить.

Позже Иван Грузинов, вспоминая свою беседу с Есениным о немецком поэте Иоганне Гебеле, усмотрит явную перекличку "Пантократора" с гебелевской "Тленностью". При желании здесь можно усмотреть следы и Николая Федорова, и Петрова-Водкина, и, разумеется, Клюева… Есенин, как подлинный хозяин русской поэзии, брал у полюбившихся ему предшественников и своих многочисленных современников все, что считал нужным, и переплавлял в свой чудесный сплав. И "нет за ним апостолов, нет учеников…". Нет и друзей, соратников, способных разделить его помыслы.

А ведь, казалось бы, настал долгожданный час пришествия Красного Коня и сходит со креста Всемирное Слово! Нет, ничего не получилось. "Иная страна" по-прежнему в заоблачных высях, и не осталось иллюзий на ее земное воплощение. "Горьким стало молоко под этой ветхой кровлей…" Красный Конь обернулся воплощенным пророчеством из Апокалипсиса:

Конь Белый, имя коему Смерть…

Непрестанные размышления о "победе духа над космосом, создающей тот невидимый мир, в который мы уйдем", то сменялись объяснениями с Богом и солнцем уже на "низком", "площадном" языке ("Нате, возьмите, лопайте души моей чернозем. Бог придавил нас жопой, а мы ее солнцем зовем"), то выливались в лирическую философскую печаль, редкую для русской поэзии 1919 года.

Душа грустит о небесах,
Она нездешних нив жилица.
Люблю, когда на деревах
Огонь зеленый шевелится.

То сучья золотых стволов,
Как свечи, теплятся пред тайной,
И расцветают звезды слов
На их листве первоначальной.

Понятен мне земли глагол,
Но не стряхну я муку эту,
Как отразивший в водах дол
Вдруг в небе ставшую комету.

Так кони не стряхнут хвостами
В хребты их пьющую луну…
О, если б прорасти глазами,
Как эти листья, в глубину.

Ведя речь об отношениях Есенина с Богом, следует помнить, что они были слишком сложны и мучительны на протяжении всей его жизни и не умещались ни в одну из простых схем. Еще в 1916 году он написал стихотворение, ставшее неким пределом, за которым его речь, обращенная к небесным силам, обретает уже совершенно иную интонацию:

Покраснела рябина,
Посинела вода.
Месяц, всадник унылый,
Уронил повода.

Снова выплыл из рощи
Синим лебедем мрак.
Чудотворные мощи
Он принес на крылах.

На протяжении шести строф происходит нечто фантастическое: в час, когда, по выражению Пушкина, "одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса", совершается преображение земли и воздуха. Спаситель невидимо приходит в мир на рассвете, дабы новую зарю мир встретил преображенным и очистившимся. При этом старый мир со всем его духовным сокровищем, языческой прелестью, переживший свой предел, словно обретает новые силы, исцеленный живительной влагой нового Слова, и гармонически сочетается с новью, воцаряющейся на земле.

Край ты, край мой родимый,
Вечный пахарь и вой,
Словно Вольга под ивой
Ты поник головой.

Встань, пришло исцеленье,
Навестил тебя Спас.
Лебединое пенье
Нежит радугу глаз.

Грех старого мира искупается жертвой, принесенной еще в старом времени, на закате предыдущего дня, а на наших глазах земля возрождается к новой жизни и приглашает к ней каждую тварь Божью… И сам поэт, в редчайших и строго обусловленных случаях использующий в стихах свое имя, становится действующим лицом совершающейся мистерии, преображается вместе с окружающим, поминая добрым словом ту земную ипостась, где Христос уже не "пытает людей в любови" в образе мытаря и странника, но небесной силой преображает ее.

Дня закатного жертва
Искупила весь грех.
Новой свежестью ветра
Пахнет зреющий снег.

Но незримые дрожди
Все теплей и теплей…
Помяну тебя в дождик
Я, Есенин Сергей.

А через год, в период всеобщего радостного буйства от лицезрения России, отпившей из кровавой революционной чаши, буйства, которому отдавали дань и Клюев, и Ремизов, и Разумник, и Андрей Белый, Есенин пишет поистине пророческое стихотворение в предчувствии грядущего катаклизма, воплотившее трагическое несовпадение мечты о "революции духа" и реального построения "земного рая", обернувшегося братоубийственным раздором. Прежнее умиротворение и ощущение "свежести" и "нови" сменяется ужасом перед Божьей карой, которой оборачивается новое Преображение.

Верю: завтра рано,
Чуть забрезжит свет,
Новый под туманом
Вспыхнет Назарет.

Назад Дальше