* * *
...Прошли три счастливых года в педагогическом училище. Еще четыре месяца, и я сам стану учителем.
В перерыве меж занятиями ко мне подошел наш математик Кузьма Андреевич Гридин, в которого я был почти влюблен, и грубо, чего никогда с ним не случалось, сказал, будто топором отрубил:
- Заботин, к директору!..
К директору? Зачем бы это? Мне стало не по себе. Ведь никто из нас, кроме комсомольского секретаря Феди Кузнецова, в кабинете директора никогда не бывал. А тут я да еще по вызову!..
Когда я переступаю порог кабинета, Николай Алексеевич во френче, походившем на сталинский, сидел за столом.
Мнусь у порога, Николай Алексеевич сам подходит ко мне и говорит:
- Твои родители все еще не в колхозе, так?..
Хрипло выдавливаю из себя:
- Да, не колхозники...
Николай Алексеевич, снова полоснув меня взглядом, командует:
- В этот выходной езжай домой. Срочно оформи вступление. Ты меня понял? Иначе окончить училище не дадим!
Что я мог возразить? Я понимал - выполнить это непросто: отец будет сопротивляться. Как убедить его? Что надо сделать, чтобы он запряг Орлика и сам, по доброй воле отвел своего любимца в колхоз?
В небывалых душевных муках прошли два дня. Я торопил время, а оно как будто остановилось... Наконец, как заведено, в субботу отец приехал за мной. Вначале он более часа ходил по базару. В шорном ряду на глаза ему попалась уздечка, нарядная, украшенная бляшками. Уздечка у нас есть, но без бляшек, и вот захотелось ему новую, не удержался - купил:
- Орлик в ней как парень под венцом будет!..
Известно, апрель - самое бездорожье. Мы едем шагом. Я сижу рядом с отцом, который почему-то особенно словоохотлив и рассказывает о своих планах на будущее.
По приезде домой первой поведал свою боль маме, которая тут же сникла, запричитала, ибо всею душою почувствовала: надвигается буря. Мама хорошо знала, что отец всполошится, начнется ругань, а она смертельно устала от перепалок с ним.
За ужином она сказала отцу:
- Вот что, хозяин, выбирай одно из двух: или сыну быть учителем, или, как нам, без разгибу в земле копаться!
Отец изумился:
- Что? Что ты говоришь?!
- А то и говорю. Вступай в колхоз, вот что. Сына нашего учить не хотят, говорят: учим только детей колхозников. Вот и гляди, не вступим завтра, в понедельник ему в Константинове делать нечего.
Отец бросает на меня растерянный взгляд:
- Правда? Так и сказали?..
Гляжу на отца - и жалко его до слез, в лице изменился, губы дрожат, сутулится, будто в лавку врастает. Обедать не стал, швырнул ложку, вышел из-за стола, ходит взад-вперед по избе, кроет почем зря директора училища. Хочет что-то сказать и мать, а горло пересохло, и она сидит как немая.
"Заварил я кашу, - начинаю себя клясть, - а расхлебывать всей семье!" Несмотря на поздний час, отец куда-то уходит, потом возвращается. Я лежу в постели, но глаз сомкнуть не могу, и чудится мне, что в понедельник в Константиново мне не ехать, мечта моя рухнула навсегда... слышу, мама опять отцу говорит:
- Не упрямься! Вступай! Родному сыну дорогу переходишь. Подумал бы!..
Тот тягостно молчит, а мама продолжает:
- Учиться-то осталось - плевое дело. Полгода - и в люди выйдет!
Вижу, отец обмяк, то на меня посмотрит, то на маму, сидит за столом, молчит, руки безвольно опущены. Наконец вздыхает и обреченно говорит.
- Давайте вступать. Сыну я не лиходей...
Я хочу встать - и не решаюсь, притворяюсь спящим. Завтра мы будем членами колхоза. Значит, в понедельник я снова сяду за парту!.. А вдруг передумает?
К счастью, утром отец слово держит. Правда, забыл умыться и на иконы перекреститься - маме сказал, что ему нездоровится. Залез на печь, головой в темный угол, лежит и голоса не подает. Понятное дело, я в растерянности: ведь ехать в контору, а отец, как мертвец, недвижим, одни лишь его старые сапоги видны.
На увещевания мамы отец глухим голосом отзывается:
- Пусть запрягает Орлика!
Трясущимися руками я торопливо запрягаю и слышу - отец кричит:
- Уздечку, новую уздечку не бери! Оставь ее, слышишь?
Конечно, слышу, а сам с внутренним ликованием отворяю ворота...
Когда, грязный и усталый, я пришел в Константиново, был уже конец первого урока. Встретил директора.
- Ну как? - строго спрашивает он.
- Колхозники мы, Николай Алексеевич, колхозники! Простите, опоздал, пешком шел, обсушиться бы...
Я ждал сочувствия, но директор только нахмурил брови и с упреком ко мне:
- Комсомольцу жаловаться!? Непристойно, непристойно! Комсомол всегда идет навстречу трудностям.
Я краснею как рак, не знаю, что сказать в свое оправдание. А он все не отпускает меня...
К началу весенне-посевной кампании в деревне не осталось ни одного единоличного хозяйства. Всю землю обобществили, в поле ни полоски, ни межи - сплошной массив...
Прошло два года. Жизнь в Ямных Березниках изменилась. Организовали колхоз "Агитатор", и так по всей округе. Что ни деревня - колхоз. А названия-то какие! "Рассвет", "Агитатор", "Новый мир", "Правда", "Победа". Одно громче и выразительнее другого.
Я учительствую в деревне Лапшиха, дома бываю редко. Из газет знаю, что в области набирает размах новый смерч: аресты! Все чаще появляются сообщения о самоубийствах. В верхах сплошные враги народа! Однако я не слишком этим обеспокоен: раз сажают, значит, надо. Меня это не касается.
Правда, весной, незадолго до конца занятий, меня срочно требуют в роно. Как всегда, смело захожу в кабинет заведующей и... не узнаю ее - чистая буря! На мое приветствие не отвечает и только бурчит: "Явился!" Да, говорю, Анастасия Петровна, явился. И понимаю, что разговор с ней добром для меня не кончится. И не ошибся. Обрушилась на меня заведующая: молодой учитель, комсомолец, поборник атеизма, а на деле содействую укреплению религии. Говорит запальчиво, слова как из пулемета летят, мне рта не дает открыть. Грозит снять с работы: оказывается, у мамы по праздникам собираются верующие и молятся. Благо дом большой, просторный, икон в нем полный киот. Кто-то донес об этом в райком.
Вот и бушует завроно, кричит, топает ногами: "Не быть тебе учителем. Сниму. Уволю!" Я прижат к стенке, признаюсь, что недоглядел, всю зиму дома не был.
...Мой запрет собираться в нашем доме потряс всю деревню - виноватым остался я. Правда, скоро об этом забыли, другая, куда более крутая напасть нахлынула на Ямные Березники: как-то ночью тайком от людских глаз к дому Никандра Васильевича Кириллова подкатил "воронок". Хозяина дома усадили в машину и увезли. Куда? Зачем? За что?!
И двух дней не прошло, как "воронок" снова объявился. На сей раз он увез братьев Филимоновых - Федора и Степана, а сутки спустя в "воронок" втолкнули Г.В. Захарова.
А между тем на Западе сгущаются грозовые тучи. В Ямных Березниках с опаской поговаривают о войне. До Великой Отечественной оставалось меньше четырех лет...
Путь на фронт
Слово "армия" вошло в лексикон всех мальчишек нашей деревни. И не случайно. Гражданская война только что закончилась, у всех на устах были победы Красной армии, ее героические походы. Любимой игрой у нас надолго сделалась игра в войну.
Заводилой, как правило, выступал Санька Капитонов. Чуть постарше нас, он был нашим постоянным командиром, неизменно изображая из себя Ворошилова или Буденного.
Играя, мы все хотели быть только красными. "Воевать" на стороне белых не хотел никто. Белых мы презирали, ненавидели. И когда Санька предложил мне однажды сыграть роль командира белых, я отказался. Санька пригрозил: не будешь сегодня белым, завтра в красные тебя не возьмем.
О непобедимой и несокрушимой Красной армии нам рассказывали и в школе. А Санька раздобыл где-то карту Гражданской войны. На ней для наглядности в конце каждой стрелки, означавшей удар Красной армии, было карикатурное изображение битого белого командира. Помнятся толстый, как поросенок, Колчак; тонущий в море Врангель; коротконогий, в сапогах со шпорами Деникин... Эта карта до сих пор стоит у меня перед глазами. А тогда, в школьные годы, она служила как бы иллюстрацией к известной в те годы песне: "От Москвы до британских морей Красная армия всех сильней".
Да, Красная армия была нашей гордостью и всенародной любимицей. О службе в ней мы мечтали с детства. И когда наступал чей-то черед, на призывные пункты шли не со слезами, как в старые времена, а с песнями под гармонь.
А какой интерес был к тем, кто отслужил положенный срок и вернулся! Молодежь шла к его дому только затем, чтобы посмотреть на него, на его длинную серую шинель, на его начищенные сапоги, фуражку с красной звездочкой. Будущим красноармейцам хотелось знать, как они там, в армии, служили, как учились... Жаль, что ни один демобилизованный не спешил делиться подробностями своей армейской жизни, не рассказывал, как ему служилось, как жилось в казарме... Правда, заведующий отделом пропаганды райкома партии П.М. Демин уверял, что командир в армии - все равно что родной отец для красноармейца. Только вот сами красноармейцы что-то не называли своих бывших командиров отцами. Они просто молчали. Один, правда, не выдержал игры в молчанку и под напором любопытствующих рубанул: "Когда оденут вас в военную форму, сами все узнаете!" И ребята решили: не иначе как им строго наказано молчать.
И все же до поры до времени нам казалось, что армейская жизнь в сто раз лучше домашней: так увлекательно рассказывалось о ней в тогдашних книгах, в кино. Особенно в фильмах про Гражданскую войну.
К возрасту призыва в армию я был уже сельским учителем и как таковой освобождался от военной службы. Однако в 1939 году это освобождение отменили. И более десяти школ нашего района лишились молодых учителей. Ждал повестки и я. Но на моем иждивении была мать-старушка. И, видимо, поэтому меня вплоть до июля 1941 года не тронули.
Небольшая деревня, где я учительствовал, примыкала к железнодорожной станции. Школа - в двухстах метрах от дороги Москва - Казань. В окно мне хорошо было видно, как с грохотом проходят поезда. С весны 1941 года в сторону Москвы потянулись эшелоны с военными. Проскакивали они каждый день, и не по одному. Но мне тогда и в голову не приходило, что это как-то связано с предстоящей войной. А о войне уже поговаривали. Даже в нашей небольшой, глухой деревушке я неоднократно слышал: "Дело войной пахнет". Но сам я в это не верил. Да и пропагандист от райкома партии товарищ Демин не уставал на политзанятиях повторять:
- В Германии сильно влияние коммунистической партии. И рабочий класс никогда не поднимет руку на нашу Родину.
Однако Демин крепко ошибался. В марте 1941 года начался массовый призыв в армию тех, кто давно отслужил срочную службу. Правда, говорили, что призывают их ненадолго, к сенокосу-де вернутся. Но этому мало кто верил. Тем более что за год до этого нарком обороны маршал Тимошенко издал неожиданный, но о многом говорящий приказ: все отслужившие в армии домой возвращаются в своей гражданской одежде. Стоит ли говорить, как огорчило это красноармейцев и как остудило пыл новобранцев. Уже упомянутый Санька Капитонов вот-вот должен был получить повестку. Узнав, что после демобилизации ему и другим не удастся покрасоваться перед земляками в военной гимнастерке и галифе, он почти со слезами на глазах сказал: "Ни хрена себе. Отслужи, а домой вернешься в старых, залатанных штанах. А если их крысы на складе сгрызут, что тогда делать? Прикрывай стыд ладонью и в чем мать родила дуй на вокзал?"
Воинственного в детстве Саньку в армию уже не тянуло. Проводили его и других осенью 1940 года уже без особенных торжеств.
Меня, позабывшего о детских увлечениях мирного сельского учителя, в армию привела война. Получил повестку ровно через месяц после ее начала - 22 июля 1941 года. Тогда я, помнится, подумал: "А что я буду делать там, на фронте, если я и винтовки-то в руках не держал?" Однако, прежде чем послать на фронт, меня как коммуниста направили в военно-политическое училище. Во взводе, в который я попал, были в основном такие же, как и я, ни дня не служившие в армии, к военной службе особенного пристрастия не питавшие.
Училище готовило политруков рот, комиссаров батальонов. А жили по-нищенски. Кормили нас по поговорке: не до жиру, быть бы живу. Но никто не роптал, не сетовал: все понимали - война. Свой скудный паек мы пополняли картошкой. Вечерами, после отбоя, тайком от начальства ходили на колхозное поле. Нароем, на костре испечем. И как же вкусна была эта пригоревшая на углях картошка.
Учились мы недолго: в конце июля сели за столы, а в начале ноября программу исчерпали. Наскоро перелистали уставы и наставления, поклацали затворами винтовок, подержали в руках наганы. Один раз сходили на стрельбище. Стреляли из винтовки. Прослушали цикл лекций о военно-патриотической работе в армии. Тематика их была разная: рота в обороне; рота в наступлении, рота на марше. Премудрости невеликие, но за ними виделось главное: придется воевать - и очень скоро.
В канун 24-й годовщины Великого Октября нам выдали новое, с иголочки, обмундирование: шинель, шапку-ушанку, кирзовые сапоги, полевую сумку, портупею. Когда я во всем этом подошел к зеркалу, то не узнал себя: до того хорош был в военной форме, так она шла мне. Бери оружие и иди на парад. И мы пошли. Только не на парад, а на фронт: к тому времени враг подошел уже к стенам Москвы.
Все мы думали, что едем защищать столицу, однако весь наш выпуск почему-то направили в город Беломорск, в распоряжение политотдела Карельского фронта. Многих это огорчило. "Уж если воевать, так за Москву, - слышалось в вагоне. - А то едем к черту на кулички, на самую окраину войны".
Про Карельский фронт в те дни газеты не писали ни строчки. Словно там и боев не было. Везли нас в товарном вагоне. Вагон старый, худой. В щели дует. Дощатые нары - в два яруса. Ноябрь в тот год был не шибко морозный, но если бы не печка-буржуйка, топившаяся круглые сутки, мы, наверное, замерзли бы. А так поочередно грелись возле нее.
Поезд шел медленно, часто останавливался и стоял по два, по три часа. За это время мы успевали сбегать на станцию и раздобыть там топлива. Тащили все, что могло гореть: поленья, чурки, ящики...
Неторопливо проехали Ковров, Ярославль, Вологду... До конечной станции было еще далеко, а паек, выданный нам на дорогу, уже изрядно поубавился. И мы стали экономить. Есть хочется, а сухари приходится беречь. Смотришь на тощий вещмешок, глотаешь голодную слюну и думаешь: где же он, этот чертов Беломорск? Скорее бы добраться. А поезд, словно назло, еле движется да еще и передышки делает через каждые час-два.
В одну из таких передышек наш коллега Сергей Гвоздев, сбегав на станцию, раздобыл две буханки хлеба. В вагон поднялся с сияющим лицом. Попробовал спрятать свою добычу, но тут раздались голоса: "Не по-товарищески, Серега, действуешь. Раздобыл - дели на всех!"
Засмущавшись, Гвоздев уступил. Взял у кого-то нож, стал резать. Товарищи плотным кольцом окружили его. Я стоял сзади, и хлеба мне не досталось. А есть хотелось чертовски. "Что ж ты мне-то не отрезал?" - сказал я с обидой Сергею. Он оглянулся: "До тебя ли, когда мне самому не более двухсот граммов досталось!"
Да, нескончаемо долгим показался нам путь до Беломорска. Голод донимал. И как ни старались мы заглушить его разговорами, шутками, кончалось все одним и тем же: мы начинали говорить о еде.
В Беломорск прибыли только на двенадцатые сутки. Последние два дня глотали только "голый" кипяток. Зато в Беломорске наелись досыта. Обедали прямо на улице. День был морозный, руки зябли. Откусишь от ломтя хлеба, хлебнешь из ложки и трешь ладонь о ладонь, чтобы согреть их.
В Беломорске нас расселили по частным домам. Четверо из нас - я, Горячев, Харламов и Яблоков - очутились в нежилом холодном доме. И все же меня радовало то, что все мы из одного взвода. Жили мы дружно. Особенно сблизился я с Яблоковым, добрым, покладистым парнем. Жаль, недолго длилось это пока еще мирное житье-бытье. Однажды к начальству вызвали Горячева. В наше общежитие он вернулся только затем, чтобы забрать вещи. Попрощался и исчез. На следующий день затребовали меня. Немолодой майор, перед которым я предстал, был немногословен. Дал мне бумажку с направлением и приказал ехать в город Кемь.
Итак, опять дорога. Железнодорожный вагон, монотонный стук колес, громыхание буферов...
Город Кемь невелик. В те годы он выглядел сереньким, захолустным. В отделе кадров, куда я явился прямо с вокзала, неожиданно увидел Горячева. Мы, конечно, обрадовались друг другу. Вдвойне обрадовались, когда узнали, что направляют нас в одну часть - в 186-ю Полярную дивизию.
И опять этот товарняк. Вагон забит каким-то грузом. Едем в тамбуре. В нем ни сесть, ни лечь; в щели дует холодный, пронизывающий ветер. А до станции ехать больше суток. Ночью, конечно, глаз не сомкнули, выбивали дробь зубами. Поддерживали друг друга шутками, разговорами о том, что на фронте гораздо трудней.
На станцию Лоухи приехали днем. И слава богу. Ночью мы пропали бы тут. Глушь, безлюдье. Спросить что-либо не у кого. А мороз лютует, пальцы ног закоченели, щеки того и гляди прихватит так, что и не ототрешь. Оглядываемся. Где-то недалеко - фронт, слышны орудийные раскаты. Вон и самолет кружится. Мы поначалу с непривычки запаниковали. Но вскоре поняли, что это наш самолет. С опаской косимся на запад, на темную полосу леса, протянувшуюся по горизонту. Нам она кажется зловещей. И неудивительно - там противник. Туда и самолет ушел. Должно быть, бомбить финнов.
Снова оглядываемся - ни людей, ни дороги. Пустыня. В сердце невольно закрадывается страх. Смотрю на Горячева: только что парень шутил, балагурил, а тут вдруг присмирел. Наконец показалась машина. Она шла в сторону леса. Стало быть, в лесу-то наши. Мы тоже поспешили вслед машине, придерживаясь железнодорожного полотна. Повсюду штабеля бревен, доски, рвы, ямы. Идем спотыкаясь, иногда проваливаясь в снег. Он набивается в голенища сапог и тает там. А мороз - градусов двадцать, а то и ниже. Не обморозить бы ноги. "Ничего, - бодрится Горячев. - На ходу не обморозимся, надо только идти быстрей".
Вот она, наконец, и долгожданная дорога. Широкая, хорошо накатанная, стрелой устремившаяся в лес. А через какое-то время нас нагоняет бортовая машина. Спешим проголосовать, но шофер и без того тормозит:
- Новички? На фронт? А ну живо в машину!
Едем с ветерком и через минуту врываемся в лес. По обе стороны вековые сосны. Тишина. Слышится только шум мотора. И не верится, что где-то неподалеку война. Однако не проехали мы и пяти километров, как перед нашими глазами открылась неожиданная картина: по обе стороны дороги лес словно подсечен. Стоят одни пеньки. "Бурей, что ли, лес свалило? - теряюсь в догадках. - Иль смерч пронесся?"
Горячев оказался сообразительнее:
- Вот она, злодейка-война, что наделала! - кивает он на пеньки. Тут и я, наконец, догадываюсь, что в лесу поработала артиллерия. "А как же люди, что были тут, если вековые сосны, и те повалились?" Жутковато сделалось на душе.
А машина мчится, мотор шумит. Не потому ли пока не слышно ни винтовочной стрельбы, ни автоматных очередей...