Человек с яйцом - Лев Данилкин 28 стр.


После чего началась буча, литературный скандал, и лупили, конечно, прежде всего застрельщика, который впервые осмелился высказать то, что все понимали, но о чем никто не решался говорить, - что "исконное-посконное" практически мало пригодно для современного мира. Проханов был воплощением всего того, выступая против чего они сделали себе репутации. "Я был технократом, а технократизм был непонятен и нормативным советским лидерам". Во-вторых, они воспринимали его как писателя специализирующегося на производственной тематике, воплощение "парадно-лакировочного стиля".

Группы писателей пылили по проселкам в отдаленные области на круглые столы, приглашали к участию председателей колхозов и директоров совхозов. Другие неслись по большакам в неоновые города и тоже едва ли не неделями просиживали за круглыми столами. "В литературе углубились поиски духовности, этических ценностей, обеспечивающих человеческую нравственность. От "экономического" анализа человека проза явно переходила к анализу личностному, моральному", сообщает Наталья Иванова.

И вот в одном из совхозов Костромской области критик Дедков расставляет кое-кому затейливые ловушки: "Допустим, кто-то не очень любит "проселки". И не слышит, как рядом грохочет главная магистраль, "большак". И тут некий доброжелатель говорит: бросьте плутать по этим старым и скучным дорогам, я выведу вас в мир неслыханной, праздничной новизны и глобальных всемирных свершений… Он протягивает руку, он готов быть проводником… Но поднимется ли в ответ чья-то благодарная рука?" Либерально-новомирская линия восприняла прохановские гимны мегамашине как оду тоталитарному государству, страшному молоху. С их точки зрения, безопаснее был этнографизм деревенщиков. "В дискуссии, - Дедков не спускает ноги с педали газа, - прозвучал призыв к писателям обратить свой взор туда, где "армады красных застекленных комбайнов", "разноцветное шествие огромных машин", туда, где торжествуют "железные, легированные понятия" "технизированной деревни с ее бесконечными планерками, мелиорацией, тракторами "К-700", сенажом, комплексами, диспетчерской связью" и т. д. Как видим, начинается отсчет с чего угодно, не с человеческой судьбы".

Официальный финальный аккорд прозвучал лишь 12 марта 1980 года - в статье Вс. Сурганова "Перед завтрашним днем". Автор развенчивает мифы о деревенской прозе ("элитарность", "тяга к заповедности", "страх перед современностью") и, подводя итог, замечает: "Не обошлось без полемических перехлестов!"

Но деревенщики еще долго будут ненавидеть Проханова. В 1981 году, когда формировалась делегация писателей для поездки на Север и куда взяли всех - Белова, Распутина, Астафьева, Личутина, Кима, Крупина и даже Гусева, - Проханова даже не пригласили. "Смешно, - вспоминает Наталья Иванова, - что Союз писателей полюбил его в самом позднем своем периоде, а сначала он его ненавидел. Особенно его ненавидели деревенщики, и я очень хорошо помню, что на каких-то собраниях, годовых или пленумах, его захлопывали, освистывали, снимали с трибун. Он начинал говорить о необходимости техноперевооружения страны, другого отношения к литературе… Был очень сильный антагонизм его с теми людьми".

"Метафору современности" перепечатали в дайджесте лучших текстов "ЛГ" всех десятилетий как одну из главных статей за все 70-е. Это, конечно, был показатель его статуса: он в свои сорок лет мог заварить кашу.

И Личутин, и Проханов сами сейчас удивляются личутинскому поступку. "Но я запомнил эту неслыханную дерзость, агрессивность - мне о чем-то запрещают писать!" Конечно, это была такая нахальная, шукшинская попытка срезать зарвавшегося горожанина, но вопрос, поставленный Личутиным, между прочим, не потерял актуальности - правда, не в контексте деревенско-индустриального противостояния, а в более широком смысле. Деревенщик Личутин ведь по сути сказал следующее: ты - со своими форсунками и рольгангами - прозападный писатель, а у вас там не принято навязывать читателю свои мнения и путать профессии беллетриста и проповедника; так куда ж ты лезешь? Имел ли Проханов право писать о "душе" или ему действительно не следовало соваться куда-либо, кроме своей "техносферы"?

Собственно, этот же вопрос возникает всякий раз у обычного читателя, который сталкивается с прохановскими "обмороками", его "изумлением", его "восторгом" и прочим романным материалом, не относящимся напрямую к развитию сюжета. Может ли писатель, у которого нет официальной лицензии критики и потомков, а у Проханова такой не было и нет до сих пор, лезть в душу: к себе, к читателю, к кому угодно? Проханова и самого это беспокоило; он и был, надо полагать, так уязвлен, потому что чувствовал справедливость этого вопроса. И, как знать, вся его дальнейшая биография - вступление на путь кшатрия, в зону войны и смерти - не попытка ли это добыть вот так, через писательский штрафбат, лицензию на право "писать о душе"?

У романа "Место действия" были и курьезные последствия. Как известно, главный герой Пушкарев списан с Владимира Дзираева, гендиректора Тобольского нефтехимкомплекса. "Тоболяки, - сообщает корреспондент сибирской газеты, - не просто догадались - они знали, что роман написан на местном материале, а Пушкарев - Дзираев".

Роман был более чем комплиментарен по отношению к прототипу ("В сжатом до синих бугров и жил пушкаревском кулаке бились и рвались на свободу железные дороги, реки, людские несметные жизни, хрипел и орал континент, а он, Пушкарев, держал его под уздцы"), но в романе присутствует, даже не то что присутствует, а является структурообразующим неизбежный у Проханова адюльтерный сюжет: директор Пушкарев уводит у Горшенина его жену, театральную актрису. В эту актрису влюблены многие, вокруг нее даже вьется один экскаваторщик, но дело, конечно, не в том, что Проханов решил попробовать себя в жанре "секс в большом городе". Главная роль этой актрисы состоит в том, чтобы своим "женским естеством" (едва ли тут возможны ощутимо более удачные термины) гасить излишки энергии самцов и способствовать синтезу различных точек зрения; только так, совместными усилиями, они и могут вытащить застрявшую лошадь (там есть такой эпизод). Жена и любовница, она не столько стравливает самцов, сколько мирит их: одному, тяготеющему к архаике художнику, автору "огненных акварелей" - открывает дорогу в футуристический (надувной) ангар, на выставку, второго - электрического человека будущего - приводит в деревянный домик с керосиновой лампой, заставляет задуматься о красоте "лубяного" Николо-Ядринска.

Простодушные тоболяки, проглотив "Место действия", тут же принялись гадать, кто из артисток театра была любовницей Пушкарева-Дзираева. Разгневанный Дзираев, ни с того ни с сего оказавшийся крайним в этой истории, чертыхался: "Они еще и домик тот блядский начнут искать, где я вроде трахался. И в театре хоть не появляйся: скажут, опять на свиданку приперся. Удружил мне Проханов. Ох, удружил. Не место действия нарисовал, а вместо действия". Так что его читали, безусловно, и не только сами прототипы.

Не так уж и мало.

Среди знаков доброжелательного отношения к нему власти выделим один: в конце 70-х ему делают лестное предложение сочинить ритуальный текст-обращение на 7 ноября, этот эпизод зафиксирован в "Надписи". Он действительно был кремлевским спичрайтером? "Я не был спичрайтером, просто я зачитывал свои тексты. Любой ритуал сопровождался пафосными речениями перед началом демонстрации".

- Неужели вы прямо с Мавзолея это зачитывали?

Я пытаюсь вообразить Проханова в компании, которую писатели Гаррос - Евдокимов описывают как "выводок зомбаков".

- Нет, по радио: "И вот… Красная площадь… Выступают… А сейчас слово предоставляется писателю Проханову". Это накануне записывалось, а потом включалось. Это было очень престижно. Эти оды мне удавались. И за счет языка, и за счет того, что я мог монтировать храмы с ракетами, саркофаги князей с кремлевским пантеоном, и все сливалось в такую непрерывную красно-белую историю. Это производило впечатление и ценилось тогда. И я сам оценил, чувствовал непрерывность истории, мистику могил, которые были рядом, по разные стороны от стены, по существу, эти кости, пеплы были близки друг к другу. Мне был интересен этот опыт.

Похоже ли это на его сотрудничество с зюгановской компартией? Определенно нет. "Тогда сильная власть, партия, государство приглашали меня к взаимодействию, включиться в мощную всеобщую процедуру, в каком-то смысле я был ангажирован. А сейчас сильного государства не существует - и уже я выступаю с позиции сильного, может, даже в качестве какого-то демиурга. "Нью-Йорк Таймс" писала обо мне как о сером кардинале партии, уж не знаю, насколько это правда. Роли изменились. Тогда я был ангажирован, а теперь можно сказать, что я ангажирую.

- Я все никак не могу привыкнуть к тому, что вы умудрились не стать членом КПСС. Ведь все были.

- Я воспитывался в совершенно не партийной, по существу, не в советской среде, семье. Одна часть была репрессирована, другая, став советской, никогда не была партийной. Кроме того, во мне всегда была внутренняя фронда.

- Каким образом вы избегали вербовщиков, которые к вам подкатывались? Как ваш Коробейников: "Не обязательно быть членом партии, чтобы написать блестящий репортаж или очерк. Бунин не был членом партии, но прекрасно справлялся с описанием природы, машин и человеческих душ"?

- Во-первых, я с теми людьми, кто предлагал мне вступить в партию, был если не в дружественных, то в приятельских отношениях.

Я мог им отказать, я был не военным, они не были мне командирами. Потом - ну вот я не вступаю в партию - что, они мне запретят печататься? Да я им был нужнее, чем они мне. Кто мог описать атомную триаду советскую? Кто мог описать бомбардировщики, летающие к полюсу, пуски ракет или взрывы атомной бомбы на полигоне в Семипалатинске, как я? Никто. Я им был важен. И потому, почувствовав, что я им важен, они хотели зафиксировать, застолбить мое присутствие в их среде партийной. Партийность - это как кобель, который метит своей ядовитой мочой среду. Это круговая порука. Я это понимал прекрасно, и я вовсе не хотел таким образом заключать с ними договор. Мой договор был не коммерческий и не политический, это было, что ли, бескорыстное служение: я так думал, и мне было интересно этим заниматься, я умел это делать. Давление, которое на меня оказывали, не было субординационным давлением. На меня не столько давили, сколько искушали. А мне это было не нужно. Я не видел в этом корысти. То были анархические настроения художника-одиночки, который предпочитал делать то, что он делает.

Я помню, это было во время какого-то коктейля, в Болгарии, ко мне подошел один функционер крупный и сказал: "Как вы не понимаете, вы не идете в партию, вам предлагают такой высокий уровень, это, может быть, ваш последний шанс". И вот сейчас я случайно встретил его, он какой-то жалкий, опрокинутый, несчастный по сравнению со всей этой его номенклатурно-партийной вельможностью тех лет. А мой-то шанс, может быть, наоборот, был в том, что я не вступил в партию. Я чувствовал себя абсолютно свободным, не ангажированным…

Храмов в своем открытом письме соловью Генштаба вспоминает, как Проханов не просто не вступал в партию, но и ему решительно отсоветовал: "Не вступай, - сказал ты, - захочешь, они тебе, беспартийному, больше дадут". Ты захотел - и тебе, очевидно, дали".

Правда? "Нет, я думаю, это не была интуиция, это был внутренний стихийный протест, либерализм такой изначальный, который потом принес мне дивиденды. Сейчас я к этому рационально отношусь. А тогда это присутствовало стихийно; это не стоило большого труда".

У него не было карьерных побуждений - но его карьера развивалась сама по себе. Хотя, безусловно, если бы он стремился к восхождению по социальной лестнице сознательно и не совершал экстравагантных поступков, то, конечно, добился бы гораздо большего.

Тут надо отметить вот что - он не заматерел: в нем было нечто такое, что отличало его от номенклатурных писателей. Он производил странное, не сказать эксцентричное, впечатление. Любопытно свидетельство Бориса Парамонова: "Александра Проханова я заметил давно, еще до перестройки. Помню его статью в "Литературной газете" году в 84-м или даже в 83-м - об Афганистане. Была неожиданной фразеология статьи: достаточно дикая, но какая-то несоветская, неофициозная, неказенная. Что-то, помнится, говорилось о том, что из смотровой щели танка, ползущего в песках Афганистана, открываются всемирные моря… Он нес какую-то неканоническую, неполитичную чушь: о глобальной геополитике, о тайне четырех океанов, о всемирно-исторической миссии советской армии. Официальная пропаганда таких слов не говорила, ограничиваясь в основном расхожими штампами об ограниченном контингенте с дружественной миссией, о братской руке помощи".

"Меня не любили ни левые, ни правые, ни власть имущие, по существу. Я был птицей другого полета".

Любопытный эпизод произошел с ним в Венгрии, государстве "гуляшного социализма", много лет процветавшем под руководством рачительного коммуниста Кадара. Это была поездка по армейской линии, в расквартированные там советские гарнизоны. Напарником по делегации был Петр Лукич Проскурин, автор толстого, как телефонная книга, романа "Судьба". Им не нужно было отписываться в прессу, достаточно было просто выступить с чтениями перед офицерскими женами и солдатами из караульной службы, сами офицеры все уехали на танкодром. Проскурина вдруг отозвали за кулисы. Там он увидел майора в замызганной полевой форме и грязных сапогах: "Петр Лукич, - сказал офицер, - у нас маневры, но, узнав, что вы здесь, я сел на БТР и гнал 80 километров, - тут военный протянул автору замусоленную "Судьбу", которую явно перечитал весь гарнизон, от полковника до прапорщиков. - Книжку подпишите мне, а?" Подмахивая свою макулатуру, Петр Лукич с гордостью подмигнул своему младшему коллеге, ошеломленному: "Не то чтоб я позавидовал, но я понял, что есть писатели, ради которых читатели бросают гарнизон, рискуют попасть под трибунал, дуют на тяжелой технике за сорок верст только затем, чтобы увидеть своего кумира и подписать книгу. Увидеть и прикоснуться. Писатели были боги, такое было значение литературы в советском обществе".

То был хороший стимул писать дальше и не бояться репутации коллаборациониста и трубадура официоза. Он увидел, что, в конце концов, то, что называлось "репутацией", было всего лишь мнением "аэропортовских" дам, тогда как майору, который и представлялся ему "настоящим" читателем, на все это было наплевать.

Вечером 24 ноября 1979 года в здание Московского общества любителей книги в Кадашевском переулке стягивались несколько десятков мужчин более или менее одного возраста, которые явно имели какое-то отношение к печатной продукции, но и на типичных "книголюбов" похожи не были. Там можно было увидеть будущего букеровского лауреата Маканина, редактора издательства "Советский писатель" и двоюродного брата Евтушенко Александра Гангнуса, писателей Кима, Курчаткина, Афанасьева, будущего председателя Гостелерадио О. Попцова, будущего редактора "ЛитРоссии" В. Гусева. За оформление здесь отвечали двое - критик Владимир Бондаренко и тот, кого он подначивал, - один из самых модных писателей, автор недавно вышедшего "Места действия" и фигурировавшего пока только в рукописи "Вечного города", Проханов.

Эта встреча "Клуба сорокалетних" могла бы войти в историю литературы как "встреча у книголюбов", если бы история литературы ее заметила. У этих самых "книголюбов", кем бы ни были В. Шугаев, Ю. Аракчеев, В. Алексеев, П. Краснов, В. Мирнев, А. Скалон, Ю. Антропов, Г. Баженов, Г. Абрамов, Л. Кокоулин ("странный литературный планктон, который не был оформлен в движение"), - прошло нечто вроде круглого стола, на котором обсуждалось состояние современной литературы, и в частности говорилось о поколении сорокалетних, потому что после провала всех прочих попыток найти общий знаменатель выяснилось, что проще всего объединить всю компанию по поколенческому признаку: все они были более или менее ровесниками. Бросается в глаза отсутствие женских фамилий, хотя по половому признаку разделения не было: Наталья Иванова уверяет, что Бондаренко пытался втянуть в орбиту этого объединения и ее тоже.

Она же, четверть века спустя, описала то, что там происходило, следующим образом: "с подачи энергичного, рвущегося в лидеры Проханова была предпринята акция по насаждению идеи общего поколения, намеренно затираемого и обижаемого".

Почему "затираемого"? Они не вписывались ни в советский норматив, "секретарскую литературу" типа Проскурина, Иванова, Бондарева; ни в деревенскую прозу, представители которой были как бы официальной писательской оппозицией, со своими героями, регалиями, премиями ("ранжировали центральный секретарский пласт своим деревенско-русским направлением", уточняет Проханов), ни в шестидесятническое евтушенковско-трифоновское либеральное направление. Ни в диссидентствующих - в этом смысле они были как бы альтернативой "Метрополю", который только что прогремел, в том же 1979 году.

После встречи в прессе начинается шквал манифестов. Зачинщик - Проханов. "Метафора современности", "ЛГ", 1979, 12.09, и "Не ошибиться в диагнозах" "Литучеба", 1980, № 3. Затем в пробитую брешь устремляются Бондаренко ("Столкновение духа с материей", "ЛГ", 1980, 5.11) и А. Афанасьев ("Молодой писатель в эпоху НТР", "Московский литератор", 1980,18.11). Бондаренко, уже тогда выбравший себе амплуа литературного денщика Проханова, сварганил теоретическую базу. "Зоркое и трезвое социальное наблюдение за нарождающимися характерами общества наших дней". "Реалисты". "Амбивалентность". "Вибрация" между традиционным укладом жизни и современным, между верой и безверием, между личностью и обезличиванием. Десять лет спустя, в книге "Московская школа, или Эпоха безвременья" (М., "Столица", 1990), он транслировал давнишние свои манифесты следующим образом. "Они выработали своеобразную эстетику сопротивления бюрократическому режиму. Они не устраивали шумных митингов, не печатались на Западе, но солженицынский лозунг "жить не по лжи" они преобразили в эстетическую программу. Когда бывшие шестидесятники воспевали Братскую ГЭС, пели гимны БАМу, заполонили серию "Пламенные революционеры" своими восторженными поклонениями всяческому революционизму, начинающие "сорокалетние" демонстрировали читателям самих себя - людей без идеалов, без высоких идей, без веры в будущее. Их герои ищут спасения на личностном уровне, взамен коллективных идей - ищут личностные идеи". Словом, речь шла об "одиноком мужестве своего поколения, спасающегося иронией, лирическими отдушинами, многочисленными хобби - от альпинизма до алкоголизма". Именно это, по мнению Бондаренко, отличает реалистов "московской школы" от писателей, оперирующих стереотипами предыдущего времени.

Назад Дальше