Афганистан стал для СССР тем, чем Вьетнам был для США, но "Дерево в центре Кабула" не стало для русских тем, чем копполовский "Апокалипсис сегодня" стал для американцев. А шанс был: новейший материал, миф об афганском походе, погружение авангардных отрядов СССР в сердце тьмы действительно требовали нарратива, упаковки. В локомотивном тексте у Проханова не получилось передать мистический ужас афганского кошмара, придумать своего полковника Курца, продемонстрировать отличие от прошлых войн и конфликтов: он был слишком увлечен идеологической компонентой, задачей информобеспечения войны; ему был важен статус Бояна "афганского похода", упивающегося милитаристской экзотикой певца в стане русских воинов. А между тем, судя по его же более поздним текстам, это было другое поколение воевавших, другая война, другие цели, другой тип безумия, но в "Дереве" не нашлось сюжетной ветки, на которую можно было все это повесить; вместо "Апокалипсиса" получился сборник репортажей, нанизанных на живую нитку характера очередного его альтер-эго.
Пережив в Кабуле февральский путч, спровоцированный американской агентурой, Проханов выезжает в Кандагар. Войска прочесывают кишлаки, он участвует в зачистках и, оживив свои навыки "романтического этнографа", изучает местный уклад, а в пути между населенными пунктами наблюдает "светомузыку гор". Четыре года спустя он проедет по той же дороге, которая будет выглядеть совсем иначе: вся, до горизонта, она захламлена битой техникой, взорванными танками, искореженными бэтээрами. От кишлаков тоже останутся одни черепки, груды мусора - все будет размолочено в прах. "Таджикан называлась деревня", вспоминает он одно название.
Увязание в Афганистане, превращение короткого похода в затяжную азиатскую войну происходило медленно, но неотвратимо. Надо полагать, там было все то же, что теперь происходит с американцами в Ираке. Наркоплантации, наркотрафик, минная война, шахиды, попытки замирить одних князьков, вооружить других и уничтожить третьих, издевательства над заключенными в тюрьмах и проч. На местное правительство особых надежд возлагать не приходилось. Кармаль постепенно "амортизировался": его алкоголизм прогрессировал, и довольно скоро его уже нельзя было демонстрировать в качестве фронтмена афганской государственности. Его, таджика, сменил пуштун Наджибулла, "доктор Наджи", бывший сначала главой тамошнего КГБ - ХАДа. Как и в СССР при Андропове, разведка пришла к управлению страной.
"Я был в Афганистане девятнадцать раз", - говорит он с такой интонацией, с какой обычно произносят "я девятнадцать раз смотрел "Касабланку"". На самом деле "девятнадцать" - это он сказал мне; просматривая его интервью, я не раз сталкивался и с другими редакциями этой цифры: 11, 13, 15; факт тот, что на протяжении войны он бывал там очень часто. Рутинная поездка длилась от двух недель до месяца. По прилету он обычно направлялся в похожий на Трианон Президентский дворец Тадж - тот самый, теперь там размещался штаб советской 40-й армии. На правах официально аккредитованного журналиста он осведомлялся, где сейчас происходит какая-нибудь крупная операции. К примеру, выясняется, что через три дня начинается операция в Герате (операции в Герате начинались чуть ли не раз в месяц - это был афганский Грозный). Он вылетает в ту дивизию, которая расквартирована у Герата, и появляется всюду, куда его пускают: смотрит, как выдвигаются и развертываются войска, как устанавливается артиллерия, как колонны идут в Герат, как гаубицы начинают работать по объектам, где засели моджахеды, как колонна втягивается в узкие улочки, как БТР подрывается на мине, стрельба, бой… Наблюдать все эти будни войны он может непосредственно из колонны или из штаба, развернутого, допустим, в цитадели крепости: командир дивизии управляет боем, взлетают вертолеты, привозят раненых. Иногда его брали с собой на борт, и он летал на бомбардировки. Зачем? "Для баталиста все это было бесценным опытом".
Афганистан одарил Проханова и другими впечатлениями. После выхода "Дерева" дома, в Москве, в ЦДЛ, он был подвергнут остракизму своими коллегами. С ним демонстративно переставали кланяться - не то чтобы друзья, но те знакомые, кто мог позволить себе за его счет набрать очки. Он становится, по удачному выражению Н. Ивановой, человеком "нерукопожатным". С ним перестает здороваться Комиссаржевский - тот самый, который с восторгом приветствовал его репортажи с Даманского. Очень болезненным для него был эпизод с писателем Олегом Васильевичем Волковым (1900–1996, автор сборника "Последний мелкотравчатый и другие записки старого охотника" и автобиографического романа "Погружение во тьму"). Этот человек, учившийся в гимназии с Набоковым, просидевший 20 лет в лагерях, был цэдээловской достопримечательностью - символом белой России, патентованным интеллигентом, аристократом и чуть ли не совестью нации. В 70-е они были неплохо с ним знакомы, не то чтоб дружили, но раскланивались, шутили, и это было лестное для Проханова знакомство. Но однажды, году в 82-м, Волков не поздоровался с ним при встрече в ЦДЛ. Проханов удивился, но списал это на возраст и рассеянность. Когда инцидент повторился, все стало ясно: его исключили из круга порядочных людей. Оказалось, петь Афганистан было не комильфо.
Сам он характеризует происходившее как "травлю", но его друг писатель Личутин, например, утверждает, что это была не то что травля, а скорее насмешки. "Проханов-соловей" был поводом "для людей бесталанных и низкого полета объединиться против. Это позволяло им принизить его цельность и значимость - как с Пушкиным, которого называли бабником".
Случай с Волковым, между тем, до сих пор его задевает. "Я вот думаю - если ты символ белой империи, как же ты не можешь понять имперскую тенденцию страны, которая движется в том направлении, в котором шел Скобелев, - на Хиву и на Бухару, достиг границ Афганистана. Как же ты мне, империалисту, а это была ведь чисто имперская война, не подаешь руку?".
Он вспоминает, как его товарищ Маканин, с которым они очень крепко дружили и который, по его мнению, косвенно участвовал впоследствии в его демонизации, подошел к нему и сказал: "Ты объясняй всем, что Афганистан - это не идеологический твой выбор, а просто продолжение традиции путешествия по горячим точкам - ты начал с Даманского, и теперь такая у тебя судьба…" "Мне показалось это диким: он пытался научить меня, как мне защититься от той роли, которую я добровольно, с наслаждением выбрал, которой я гордился. Меня поразило его непонимание, я был искренне упоен этой ролью, увлекался всем этим мессианством военным, ролью баталиста. А он из добрых побуждений предлагал мне обмануть толпу и сказать, что это не более чем рядовой профессиональный рутинный ход".
Логика Волкова и Маканина, между тем, безупречна. Одно дело репутация эксцентричного государственника - и совсем другое, когда вменяемый и остроумный интеллигент вдруг начинает гнать чудовищно ангажированные политрепортажи из мест, где СССР, сам еле на ногах стоящий, ввязался в явно самоубийственный конфликт. Цэдээловская публика считала его продавшимся власти с потрохами; вряд ли, конечно, кто-то говорил ему что-то в лицо: видно было, что он реальный военкор, корреспондент в горячей точке, постоянно сталкивающийся с насилием, а такие люди обычно умеют постоять за себя. Так что "остракизм был, не настолько, впрочем, сильный, чтобы мне не приносили мяса".
Кроме Волкова, ему приходилось сталкиваться с претензиями и более лояльных друзей, в том числе "псковича" Скобельцына: те упрекали его не столько за поддержку кровавой войны, сколько за "отказ от познания отечества", углубление в ислам, за то, что он "питал своим духом чужое дерево". Как он парировал эти упреки? "Судьба России давно слилась с судьбой народов Востока, и мощный, один из главных, вектор русской истории глядит на Восток. В сегодняшней многоликой державе соединилось в общую историю, проверенную Революцией и Великой войной, множество разных народов, в том числе и восточных, питая общее древо, взращенное среди трех океанов".
Вообще, ему пришлось выстроить целую систему оборонительных сооружений, выработать особую риторику апологетики войны и лояльности своей позиции. В "Дереве" есть важный эпизод, когда государственник и империалист Волков (первая версия Белосельцева) спорит с неким писателем Белоусовым - скептиком, своим антагонистом: тот не понимает и не верит в афганский проект, но по служебной надобности тоже оказывается в Афганистане, в командировке. На его осторожные замечания Волков наскакивает петухом: "Ты считаешь, что советские штурмовики, долетевшие до Кандагара, откуда десять минут лета до американских авианосцев в Персидском заливе, - это тупиковый вектор истории?".
А Белоусов - это Маканин с Волковым? "Ничего подобного - это коллективный образ людей, которые долбали меня за то, что я изменил своему белому знамени. Они находились в полуоткрытой оппозиции политике государства, укоряли меня за мой технократизм и авангардизм, а также за то, что считали суетой. Они считали, что писателю следует быть неподвижным - жизнь мимо него идет, а он ее фиксирует, либо останавливает, либо убыстряет. Респектабельный писатель тот, у которого кабинет, кресло, неспешное писание. А я - носился как угорелый. Я сейчас думаю, те писатели, которые укоряли меня, что я суечусь, - где они? Их нет, они исчезли, они исчерпали свой интерес, потенциал, свои знания, свой вкус, а я столько всего этого наглотался, что сейчас имею возможность эти впечатления разворачивать, раскручивать эти сжатые спирали. Крохотные кристаллики впечатлений, которые я оттуда привозил, до сих пор, по существу, не растворены. Их можно кинуть - и возникнет целый сосуд, наполненный вином или ядом. Я до сих пор не прожил эти жизни, слишком все было бегло, скачками, динамика была ужасная. Мне бы еще лет сто, я бы их потратил не на то, чтобы жить опять полноценной жизнью, а на то, чтоб медленно, превратившись в респектабельного описателя, сидеть и извлекать пинцетом осколки прошлого и создавать из них целые миры".
Эти кристаллики были еще раз растворены в конце 90-х, когда он переписал "Дерево в центре Кабула", выкорчевав оттуда идеологически устаревшие сцены: поездки по колхозам и братания с афганским народом. В "Сне о Кабуле" восточный город прорастает в Москве 90-х годов - афганские партийцы торгуют овощами на московских рынках, а боевые генералы и калеки-солдаты нищенствуют в переходах. Кабул возникает в снах отставного генерала Белосельцева - это кошмар и рай, война и красота, моджахеды и его любовь Марина. Ослабленный своими снами, Белосельцев и наяву, днем, то и дело опрокидывается в обмороки-воспоминания.
Мы видим Кабул сразу после событий, описанных в "Дворце", после убийства Амина и заброски туда Кармаля. Белосельцев оказывается там, выполняя задание командования разведать, что там происходит на самом деле, руководствуясь не столько докладами, сколько интуицией. В городе творится что-то неладное: убийства, слухи, пакистанские агенты. Где-то хоронится "террорист номер один" - американец Дженсон Ли, плетущий антисоветский заговор. И вот начинает разжиматься пружина кабульского кошмара - антисоветского исламистского путча. Белосельцев, уже готовый к тому, что его растерзает азиатская толпа, как 150 лет назад Грибоедова, едва не погибает на рынке. Опереточный конспирологический сюжет, недостаточно твердо удерживающий на себе романную конструкцию, подпирает эротический контрфорс - Белосельцев влюбляется в сотрудницу посольства Марину (замужнюю), быстро добивается взаимности, но когда та узнает, что ее любовник - разведчик, неожиданно оказывается отвергнут: Марина улетает в Москву к мужу. Тут опять вступает в полную силу батальная тема: Белосельцев летит в Кандагар, где в "зеленке" присутствует при зачистке кишлака и охотится за караванами перевозчиков оружия. Конец тревожный - видно, что сопротивление местного населения будет возрастать быстрее, чем советская экспансия; едва ли у дерева в центре Кабула есть хоть малейшие перспективы выжить.
"Сон о Кабуле" - несколько выморочный роман, где зарифмованы два несостоявшихся путча (хозарейский - в Кабуле и генерала Ивлева (Льва Рохлина) - в Москве середины 90-х): "главная цель мятежа состояла в том, чтобы армия перешла на сторону путчистов. Тогда… они могли добиться крупного кровопролития. Мятежу явно хотели придать характер некой исламской революции". Мысль о схожести кабульского и московского материала, не исключено, пришла ему в голову потому, что и там и там предполагалось задействовать Витебскую воздушно-десантную дивизию. Провода скручены на совесть, но короткого замыкания, однако ж, не происходит, афганский материал - слишком экзотический, по-видимому.
Правильнее всего классифицировать "Сон" как крепкий репортажный роман о войне, по которому действительно можно составить представление о начале 80-х в Афганистане. О широких читательских перспективах говорить не приходится - хотя бы потому, что для авантюрного романа здесь многовато лирических отступлений. По правде сказать, "подмалевок" - одиозное, вопиюще просоветское, нарисованное в два цвета "Дерево" - производит впечатление более органичное, чем искусственно синтезированный из двух линий "Сон", безобразный по композиции.
Что здесь действительно интересно, так это ревизионистский взгляд автора на свой роман. Он позволяет себе иронизировать над собственными символами. Так, Наджибуллу, по версии Проханова, вешают - где бы вы думали: "Его обезображенный труп с выколотыми глазами висел в петле на дереве в центре Кабула". Бросающееся в глаза различие между "Деревом" и "Сном" - сцены жестокости и насилия, соцреалистический кодекс не позволял писателю пользоваться такими сильными средствами. "Надир размотал лежащий на столе электрический шнур с оголенными концами. Натянул на пальцы резиновые перчатки и с силой ткнул обнаженные, сплетенные из медных жилок провода в живот Али. Зубцы тока ушли под кожу, пробили печень, прожгли желудок, окружили селезенку и почки жгучими разрядами. Ком боли, крика выдрался из черного рта истязуемого… В комнате запахло зловоньем опорожняемого желудка и еще чем-то, напоминающий запах спаленного на печи башмака". После второй половины 80-х описания пыток станут едва ли не коньком Проханова. Мы узнаем, как выколупывают ногти, кастрируют, сжигают заживо, заворачивают в мокрую простыню и бьют током. Впрочем, живодерствуют обычно не русские, а афганская контрразведка. Сами афганцы - недружественные - предпочитают глумиться над трупами. "Лезвие ножа летало, скользило по лицу Белоносова, отсекало губы, выковыривало, выскребало глаза, и, ободранная, в подтеках крови, безглазая, с липкими красными дырами, голова хохотала, скалила безгубый рот, и душман высекал в ней надрезы, визжал и стонал" ("Знак Девы").
Присутствовал ли он сам при пытках? "При пытках, при расстрелах. Я не вмешивался во все это, я был наблюдателем. И у меня была задача как можно больше видеть, при этом самому, конечно, уцелеть и не мешать тому, что я вижу. То есть, например, если я выходил с колонной, я всегда брал с собой оружие, я никогда не был просто с записной книжкой, и одним из пунктов моей этики было то, что я не должен заставлять других людей меня кормить и защищать. У солдат есть своя задача, и если случится заваруха, они не должны тратить обойму, чтобы меня прикрыть. Я офицер запаса, я знаю, что это такое". (Кстати, в мемуарах "афганцев" нередко встречаются воспоминания о приезде писателя Проханова, про которого обычно сообщается примерно следующее: "Понравился он нашим: на боевой вылет напросился, в общевойсковой операции участвовал. Не прятался, одним словом, все хотел своими глазами увидеть" - О. Грачев, ""Кобаль" уходит в рассвет"). Личутин, мирный человек, на всю жизнь запомнил рассказ одного контуженого "афганца", офицера разведки, которого они вместе с Прохановым навестили в Севастополе, про то, как они взяли в плен "духа" и, не зная, куда его девать, кинули ему в штаны гранату и погнали его в воду, где тот и взорвался.
Еще один любопытный момент: в финальной сцене романа престарелый Белосельцев у себя на даче наряжает снеговика в пуштунские украшения, купленные для Марины и отвергнутые ею; замечательный, по-тинтобрассовски бесстыдный кадр. Интересно, что он сам привозил из Афганистана? "Однажды у меня скопились деньги, и я привез очень много пуштунских украшений. В лавках были разбросаны груды. Племена переставали носить облачения, и они лежали как этнографические раритеты. Полудрагоценные гиндукушские камни - лазурит, сердолик, яшма - были вставлены в примитивные оправы - перстни, бусы, серьги, височные кольца. Этого всего было очень много, и я так жадно набросился, и привез домой, и до сих пор у меня они есть, и иногда даже жена надевает. Еще у меня тогда была знакомая женщина, красивая очень, с ней не было романа, просто была симпатична и дорога, работала в "Литературной газете". И у нее случился рак внезапно, она вдруг стала стремительно умирать. Ее положили на операцию. Я сказал ей, что привез из Афганистана камень, который, по местным поверьям, помогает, в нем живет витальная сила, и она взяла его на операцию, но умерла все-таки. Да, это я возил. Но шмотки как таковые не возил никогда". А при чем здесь шмотки? Можно подумать, я вас обвиняю, что вы были челноком. "Вы спрашиваете, а я вам отвечаю: как разведчик разведчику".
Генерал, посылающий молодого Белосельцева в Афганистан, учит его, что разведка сродни литературе. "Через месяц ты положишь ко мне на стол три странички отчета. Это и будет твоя афганская "Одиссея". Проиллюстрируем ее вместе миниатюрами из "Бабур-наме"!".
Чем чаще он туда приезжал, тем большим докой становился. Интуитивист, он может уже и прогнозировать некоторые события, но в страшном сне не может себе представить, что всего через несколько лет советские войска бросят эту страну, в которую столько вложено (он знал, сколько именно), на произвол судьбы.