- Сын Евгения? - она вздрогнула, судорожно нашарила на столе пенсне и поднесла его к глазам. - Это какой же сын - Андрей, что ли?
- Нет, - косясь на сковородку и глотая слюну, ответил я, - нет, другой.
С минуту она изучала меня, разглядывала пристально, настороженно. Потом сказала, щурясь и поджимая губы:
- Сын Евгения… А скажи-ка, где вы жили в Москве?
- Смотря когда, - пробормотал я.
- Что значит - когда? - нахмурилась она. - Я спрашиваю, где вы вообще жили?
- В разных местах, - ответил я, испытывая растерянность и неловкость. Встреча эта представлялась мне иной; я не ожидал подобного допроса. - При отце мы почти все время проживали за городом.
- За городом?
- Ну, да. На станции Кратово. Это по Казанской дороге. А потом я к матери перебрался.
- А какой у нее адрес?
Я назвал улицу и номер дома. Она промолчала и затем знакомым, совершенно отцовским жестом сняла пенсне. Подышала на него. Медленно протерла стеклышки.
Я ожидал, что она улыбнется, пригласит меня сесть, поинтересуется, не голоден ли я… Но вместо этого она спросила:
- А документы у тебя есть?
- Послушайте, тетя, - проговорил я. - Вы что не верите мне или боитесь чего-то?
- Да нет, - замялась она, - не в этом дело. Просто хочу посмотреть - на всякий случай.
- На какой это случай? - перебил я ее.
- Ну, мало ли… Вдруг придут проверять!
- Вот тогда я и покажу документы. Или вам нужно сейчас?
- Да, - сказала она, - да. Сейчас!
Я посмотрел ей в лицо и понял, что надеяться здесь не на что; она не примет меня, не спасет, не укроет. Она боится! Боится всего. Она больна этим страхом. И давно уже ничему не верит.
И тогда, не говоря больше ни слова, я повернулся, резко рванул дверь и вышел на лестницу, сопровождаемый хмельным и томительным ароматом еды.
* * *
Медленно, на ватных ногах, добрел я до вокзала, потолкался там, нашел на перроне несколько окурков и долго, с жадностью хлебал папиросный дым… Потом влекомый толпою мешочников вскочил в вагон ростовской электрички.
Я не знал, куда и зачем еду. Теперь мне все было безразлично. Отчаявшийся и бездомный, я чувствовал себя в тупике, в безвыходном положении. Устроиться на работу я без паспорта не мог. Жить мне было негде и не на что. Оставалось одно: идти сдаваться в милицию… И кто знает, возможно, я так бы и поступил, если бы не память. Слишком сильны и отчетливы были мои воспоминания о лагере, о тюремной больнице! Нет, возвращаться к этому я не мог, не хотел. "Лучше уж подохнуть, - думал я, стоя в тесном, битком набитом тамбуре, - подохнуть под забором, под любым кустом, где угодно, но только не в камере, а на воле".
В сущности, это была мысль о самоубийстве, еще не окрепшая, не вызревшая, но все же вполне определенная мысль!
Как это ни удивительно, окончательно созреть и оформиться ей помешал голод.
Была суббота - базарный день. И люди, ехавшие со мною (это были, в основном, жители Новочеркасска и окрестных станиц), спешили в Ростов, на "Привоз" - на центральный рынок. Все разговоры в вагоне велись о продуктах, о товарных ценах. И, невольно прислушиваясь к ним, я тоже решил побывать на "Привозе". "В конце концов, - подумал я, - подохнуть никогда не поздно. Это успеется. Самое главное сейчас - раздобыть еду!"
* * *
Я долго в этот день мыкался по базару - приглядывался, ждал удобного случая… Случай, однако, не подворачивался; местные торгаши были люди опытные, зоркие, способные сами обмануть кого угодно.
У меня не хватало должной сноровки, я сознавал это! И не знал, что же мне делать дальше? Обессилев от напрасных трудов, я остановился, прислонясь к телеграфному столбу. Губы мои запеклись и потрескались, глаза щипало от пота. Сквозь зыбкую, застилающую взор пелену я видел край дощатого ларька, груду ящиков и мешков, а рядом с ними - красное распаренное лицо старухи, торгующей рыбными котлетами.
- А вот они горяченькие, - монотонно выкликала она, - из налима, из чебака, из сомины! Без обману! На подсолнечном масле!
Товар старухи шел нарасхват. Карманы потертого ее жакета распухли от денег. Один из карманов, судя по всему, был прорван и деньги попали за подкладку; она провисла от тяжести, топорщилась, бросалась в глаза…
Кто- то легонько тронул меня сзади за рукав. Я обернулся и увидел худощавого паренька - курносого, с белыми бровями, с растрепанной челочкой, косо прикрывающей лоб.
- Пасешь? - спросил он, подмигивая; он явно принимал меня за своего. - Молотнуть хочешь, а?
В ту пору я еще плохо знал воровской жаргон; далеко не все понимал в нем, но общий смысл этих слов уловить было все-таки можно.
И я сказал, стараясь выглядеть человеком бывалым, знающим дело:
- Молотнуть можно, конечно. Гроши приличные - сами в руки просятся…
- Давай вместе, - быстро проговорил паренек. - Хочешь, а?
С этого момента, собственно говоря, и началась моя блатная биография.
21
Первая кража
Первая кража, как и первая любовь, событие особое, памятное, оставляющее в душе неизгладимый след. Потому он так прочно и врезался мне в память, давний этот июньский день!
Я помню его превосходно, во всех подробностях. Помню, как новый мой приятель сказал шепотком:
- Становись на отмазку… Отвлекай! И я ответил в растерянности:
- Как ее, собаку, отвлечешь?
- Ну, как, - он дернул плечом. - Сам соображай. Поторгуйся, придерись к чему-нибудь… Только не тяни, не медли.
Он весь был как на пружинах, озирался, дергался, говорил торопливо и глухо:
- Работа пустяковая - сделаем быстро! А потом встретимся на берегу, у затона, там, где вся кодла собирается… Спросишь Леньку Хуторянина, тебе каждый покажет.
Я молча кивнул. Подошел к старухе вплотную и небрежно спросил ее, поигрывая бровью:
- Почем продаешь, мамаша?
- Червончик пара, - отозвалась она, - горяченькие, без обману…
- Без обману, говоришь? - прищурился я. - Все вы тут горазды на слова, а сами тухлятиной торгуете!
Лицо ее перекосилось, брови гневно поднялись, глаза вышли из орбит.
- Это кто, - спросила она, подбоченясь, - это кто тухлятиной торгует?
Она наступала на меня, захлебываясь, путалась в словах:
- Это я-то? Да ты… Тухлятиной? Да ты в своем ли уме? Ах ты…
Пока она бушевала, парень с челочкой не дремал. Незаметно подкравшись к ней, зайдя со спины, он опустился на корточки. В руке его блеснула бритва… Все последующее произошло в одно мгновение.
Аккуратно, кончиками пальцев приподнял он полу старухиного жакета, нащупал цветастую, отягченную деньгами подкладку, слегка оттянул ее книзу, примерился глазом и стремительным, плавным движением полоснул по ней лезвием бритвы.
И сейчас же на землю, в пыль, густо посыпались скомканные червонцы.
Откуда-то возник еще один паренек - смуглолицый, в клетчатой, сбитой на ухо кепочке. Присел рядом с Хуторянином и помог ему собрать рассыпанные деньги. Затем оба они шмыгнули за угол ларька.
Уходя, смуглолицый оглянулся, мигнул мне значительно и указал ладонью куда-то вдаль. Проследив за направлением его руки, я увидел голубую, мерцающую полоску воды.
Ребята звали меня туда, к излучине Дона! Пора было смываться… Отмахиваясь от разъяренной торговки, я сказал примирительно:
- Ну, чего ты, старая, развопилась? Остынь. Я же ведь не о тебе лично говорю, я - вообще… - и отступил поспешно - окунулся в толпу.
Минуту спустя, когда я выбирался уже из рыбных рядов, послышался истошный, пронзительный бабий вопль. Торговка обнаружила пропажу и убивалась теперь, голосила на весь "Привоз".
Боюсь, что я разочарую моралистов и блюстителей нравственности: никаких угрызений совести я в этот момент не испытывал - наоборот! Я был ожесточен, предельно озлоблен. Озлоблен на весь мир, на всех людей.
"Меня никто не жалел, - угрюмо думал я, - никто, никогда! После того как умер отец, я ни от кого не видел добра - ни от близких мне людей, ни от чужих. Все они - дерьмо, все одинаковы! С какой стати я буду им сочувствовать? Проклятые, они заслуживают не жалости, а мести".
Так я размышлял, продираясь сквозь базарную толпу, и потом шагал по берегу Дона. Я шел к блатным. Путь мой был ясен; сама судьба указала мне его.
Я ступил на эту стезю случайно, но менять ее отныне не собирался! Единственное, что меня беспокоило, - это предстоящее знакомство с "кодлой", с таинственным воровским миром. Как там отнесутся ко мне, как примут? Да и примут ли?
* * *
Я разыскал блатных довольно быстро; они размещались за бугром, на пляже - на песчаной косе, омываемой мутной, радужной от мазута водою.
Кодла была в сборе! И выглядела она со стороны весьма мирно. Развалясь на песке, урки выпивали, закусывали, некоторые из них загорали, подставляя солнцу расписные, татуированные плечи и животы. Иные сидели, собравшись в кружок; там шла игра, трещали карты, раздавались отрывистые, странные, похожие на заклинания слова: "Иду по кушу. Не заметывай! Четыре сбоку - ваших нет!"
Здесь же слонялись и женщины, очевидно, воровки или же проститутки, а может быть, просто подруги блатных.
Внезапно из-за днища опрокинутой барки выглянула белесая, с растрепанной челочкой голова.
- Эй, ты, - крикнул Хуторянин и свистнул в согнутый палец. - Где это ты застрял? Иди, давай получай долю!
Я приблизился к барке, и тотчас же у меня схватило от голода кишки, рот наполнился вязкой, тягучей слюной… Ребята пировали!
На разостланной газете у их ног были навалены помидоры, куски колбасы, ноздреватые, крупные ломти хлеба. Лоснилась желтоватая тарань. Зыбко поблескивала початая бутылка водки.
- Я уж было подумал - тебя прихватили, - проговорил Хуторянин. - Смотрю: нету и нету… Так как - все нормально?
- Нормально, - усмехнулся я, вспоминая торговку, перекошенное ее лицо, пронзительный, судорожный голос.
- Ну и лады, - сказал он, - отдыхай… Может, захмелиться хочешь?
И, не дожидаясь ответа, быстро (он все делал быстро!) схватил бутылку, плеснул из нее в стакан и широким жестом придвинул мне закуску.
Молча, благодарно принял я из рук его стакан водки, выпил, перевел дух и хищно впился зубами в пахучую, нежно похрустывающую горбушку.
Покуда я ел, ребята помалкивали, курили, затем один из них (тот, кто был в клетчатой кепочке) сказал с едва уловимым акцентом:
- Давай, дорогой, рассчитаемся.
Он пошуршал в кармане, достал оттуда пачку смятых червонцев, разгладил их, разровнял и сунул мне в ладонь.
- Держи! Девять красненьких. Всем поровну - так?
- Так, - согласился я. И замолчал, посуровел, разглядывая замусоленные эти бумажки - первую блатную добычу, первый свой воровской гонорар.
- Это все, конечно, зола, - проговорил Хуторянин, по-своему расценив мою задумчивость, - но ничего! Курочка по зернышку… К вечеру пробежимся еще разок - и лады. Базар у нас здесь бога-а-тый.
Он выразительно щелкнул пальцами. И вдруг спросил, глядя на меня в упор:
- Ты откудова залетел?
- Из Москвы, - ответил я, весь подобравшись внутренне, боясь хоть в чем-нибудь оплошать.
- Чалиться где-нибудь приходилось?
- Конечно, - сказал я. Слово "чалиться" было мне знакомо, означало оно - сидеть, быть в тюрьме… Я запомнил его давно и накрепко.
- Где же ты побывал?
- Да почти везде, - процедил я, лениво оттопыривая губу. - В Бутырках, на Красной Пресне.
- Я тоже в Москве подзасекся разок, - протяжливо и гортанно сказал смуглолицый. - Только я не на Пресне был, а в Таганке… Знаешь Таганку?
- Знаю, - соврал я, - тюрьма знаменитая.
- Ну, давай знакомиться!
Он протянул растопыренную, раскрытую для пожатия пятерню. Представился:
- Кинто, - и посмотрел на меня выжидательно.
И вот, в тот самый момент, когда я уже готовился пожать ему руку и мысленно, наспех подыскивал собственное свое прозвище (хотелось назваться как-нибудь позамысловатей, поблатней), откуда-то сбоку прозвучал шепелявый, медленный, странно знакомый голос:
- Чума, ты, что ль? Вот не ожидал!
Я поднял голову - и увидел Гундосого.
22
Сын босяка - это красиво!
Первым моим чувством было смятение. Встреча с давним этим врагом не сулила мне ничего хорошего…
Кривя в ухмылочке мокрые свои губы, Гундосый спросил:
- Ты что, Чума, тут делаешь?
- Сам видишь, - сказал я, - выпиваем…
- Ну так пойдем со мной, - заявил он, - выпьем еще и, кстати, потолкуем. Как-никак, давние знакомые.
Я медленно встал и побрел за ним, увязая в раскаленном песке. Тон его озадачил меня. В нем не чувствовалось прежнего высокомерия; слова звучали мягко, почти дружелюбно.
"Что- то тут не так, - лихорадочно соображал я, - что-то за всем этим кроется… Непонятно только - что?"
Когда мы отошли, он сказал, искоса оглядывая меня:
- К шпане, значит, прибился? Блатную жизнь полюбил? За-а-абавно!
- Так уж вышло, - я пожал плечами, - Такая выпала карта… И переигрывать поздно.
- И… не страшно? - поинтересовался он.
- А чего бояться-то? - беспечно ответил я.
- Ну, как же! Наша жизнь - не мед. Нет, не мед. Всякое бывает.
- Ерунда, - отмахнулся я. - Ты же знаешь, я не из пугливых. Помнишь ту ночь - на Красной Пресне?
Мгновенная судорога передернула его лицо. Верхняя рассеченная губа дрогнула и приподнялась, придавая ему сходство с каким-то мелким зверьком.
- Слушай, - сказал он, - к чему ворошить старое? Он подался ко мне, придвинулся вплотную:
- Ты вот что… Хочешь со мной дружить? Хочешь, чтоб я тебе помог?
- Что-о-о? - я даже попятился, удивленный. - Дружить?
Я ожидал всего что угодно, но только не этого! И колеблясь, томясь, опасаясь подвоха, спросил Гундосого:
- Это… серьезно?
- Конечно, - ответил он, - тут, милок, не до шуток. Если желаешь - помогу! Замолвлю за тебя слово. Блатные пока ничего про тебя не знают. Но могут ведь и узнать! А тогда - сам понимаешь…
И, выдержав паузу, померцав глазами:
- Так как? - повторил он. - Хочешь?
- Ну, ясно, - сказал я, - еще бы! Только ты объясни: чего ты сам-то хочешь?
- Дело простое, - с натугой выговорил он. - Про тот случай - на Пресне - забудь! Не поминай ни единым словом нигде, ни с кем. Понял?
- Понял, - сказал я, не в силах скрыть торжествующей улыбки.
Вот, значит, как все обернулось! Любопытные сюрпризы иногда устраивает судьба. Гундосый утаил от ребят давнюю ту историю с надзирателем и оказался теперь в моих руках.
Наши шансы, таким образом, уравнялись. И неизвестно еще, кто кого должен отныне бояться по-настоящему!
Что- то в моем лице не понравилось ему, вероятно, улыбка. Очень уж она была откровенной! И он сказал, угрожающе понизив голос:
- Имей в виду, Чума! Начнешь трепаться - будет плохо. Наживешь беду.
- И ты тоже, - ответил я мгновенно и добавил с острым, мстительным удовольствием: - Имей в виду, Гундосый! Блатные ничего пока не знают. Но могут ведь и узнать! А тогда - сам понимаешь…
- Н-ну, что ж, - он насупился, сильно потянул воздух сквозь сцепленные зубы. - В конце концов, погорим оба… Какой с этого прок? Что ты здесь выгадаешь?
- Да в общем-то ничего, - признался я.
- Тогда порешим по-доброму?
- Ладно, - сказал я, - порешим…
- Ну вот и порядок!
Гундосый выплюнул изжеванный окурок, утер рот ладонью, затем сказал, пришептывая и мигая:
- Теперь и в самом деле пора выпить! Только не здесь. Жара, пылища… Вот что, - он хлопнул меня по плечу, - пошли на "малину"! Кстати, познакомлю тебя кое с кем… На всякий случай, давай договоримся заранее: ты из воровской семьи, вырос в притоне. Мать - шлюха, отец - босяк, из старорежимных, из тех, кого раньше называли "серыми". Согласен?
- Господи, - сказал я, - ты прямо как в воду смотрел; почти все совпадает! Отец когда-то и в самом деле босяковал здесь, был самым настоящим "серым".
- Тем лучше, - подмигнул Гундосый. - Сын босяка - это красиво! Это звучит!
Воровская малина помещалась на одной из глухих окраинных улиц - в подвале углового двухэтажного здания.
В полутемном этом подвале было прохладно и душно. Синими полосами стлался над головами густой табачный дым. Прерывисто тенькала гитара, и женский голос пел с хрипотцой:
Ты не стой на льду - лед провалится,
Не люби вора - вор завалится.
Вор завалится, будет чалиться.
Передачу носить не понравится.
Хихикая и потирая ладони, Гундосый сказал:
- Гужуются урки!
И потащил меня к столу. Там сидело двое: грузный немолодой уже мужчина с усами в пестрой ковбойке и другой - долговязый, сутулый, с длинным лицом, с уныло поджатыми губами.
- Привет, Казак, - сказал Гундосый. - Когда приехал?
- Утром, - отозвался человек в ковбойке, - с тбилисским, десятичасовым.
- Сделали дело?
- Да не совсем, - поморщился он и тут же спросил, коротко кивнув в мою сторону: - Кто?
- Залетный, - поспешил объяснить Гундосый. - Я его знаю - всю его породу… Честная семья, истинно воровская!
Склонившись к Казаку, он что-то сказал негромко. Слов я не уловил; гитарист в этот момент взял новый аккорд, тронул басы. Под низкими сводами подвала поплыла протяжная мелодия "цыганочки". И тот же сипловатый голос завел, затянул:
Миленький, не надо, родненький, не надо.
Ой, как неудобно - в первый раз!
Прямо на диване, с грязными ногами,
Маменька узнает - трепки даст.
Плавное течение мелодии внезапно пресеклось, сменилось упругими плясовыми ритмами. Рокот гитары стал суше и звончей. И мгновенно в песню включился новый голос - мужской:
Я не буду, я не стану,
Я не вырос, не достану…
Гитара смолкла на миг. Еле слышно дрогнула одинокая струна. И в звенящей этой тишине призывно и отчетливо отозвалась женщина:
Врешь, ты будешь!
Врешь, ты станешь!
Я нагнусь, а ты достанешь.
- Делай, Марго, - закричали из угла, - давай, Королева! Огня больше, огня… Топни ножкой!