Блатной (Автобиографический роман) - Михаил Демин 5 стр.


- Да уж можете быть уверены, - я усмехнулся слабо, - застревать у вас тут я не намерен.

* * *

Междоусобная война, развязанная на харьковской пересылке, оказалась столь яростной и жестокой, что поначалу ошеломила самих чекистов, особенно местных. На какое-то время тюремная администрация растерялась, испугалась ответственности. Именно тогда и явился ко мне оперуполномоченный. В случае скандала я мог бы быть свидетелем весьма опасным: необходимо было избавиться от меня, как можно быстрее спровадить на этап. А сделать это Киреев мог только в том случае, если я сниму голодовку и заявлю, что здоров.

Сомнения администрации продолжались, впрочем, недолго. Вскоре после описываемых здесь событий из Москвы поступили соответствующие инструкции, специальные приказы Берия - и все встало на свое место! Чудовищная наша резня обрела как бы законные рамки. Стихия вошла в берега.

Случилось это, по счастью, уже после того, как я покинул тюрьму. Задержись я в Харькове еще хотя бы недели на две - и мне бы, пожалуй, уже не спастись, не выбраться оттуда живым!

8
Крестный путь

Я покинул тюрьму августовской ночью - в поздний час, накануне зари. Стояла пора звездопада, и небо было блескучим и зыбким. Высоко, в синеве, бесшумно вспыхивали и косо рушились звезды. Они летели над сонной землей, над громадой города, над нестройной толпой заключенных, уныло бредущих к эшелону.

Существует поверие: увидев падучую звезду - загадай желание. И если сделаешь это быстро, покуда она не погасла, желание исполнится… Я вспомнил об этом в тот момент, когда нас пересчитывали, загоняя в вагоны (вагоны были не столыпинские, а товарные, "телячьи" - и это являлось верным признаком того, что этап предстоит неблизкий!), и с тоской и с надеждой вгляделся в небо. Вгляделся в небо и мысленно воззвал к нему.

Молитвы зеков, как правило, просты. Желания их незатейливы. В этот час, под косыми струями звездопада, все мы загадывали одно и то же, мечтали, в сущности, об одном: чтобы выдержать этот этап, уцелеть и остаться здоровым; чтоб фортуна послала легкую долю и сносную жизнь в той далекой стране, что зовется Система Гулага.

Дороги, идущие туда, не указаны в путеводителях, но заключенные знают их. Они знают: этап - не просто далекий путь. Это путь погибельный и жестокий; крестный путь, уводящий в другую жизнь, к иным пределам.

И, шагая по шаткому трапу, подгоняемый молотком конвоя, и потом, размещаясь в темном чреве вагона, каждый из зеков думал, томясь: "Господи! Упаси! Упаси, Господи, от беды - от урановых рудников Норильска, от торфяных болот Мордовии, от мокрых шахт и заснеженных приисков Колымы".

* * *

За время моей голодовки, как выяснилось, кое-кого из "Индии" успели уже разогнать по этапам: ушли на восток и мои партнеры - Цыган и Резаный - и больше я не встречал их никогда. Не встречал и не слышал о них. Куда занесла их нелегкая? Что с ними сталось? Дождались ли они свободы или, может быть, где-то навек упокоились, сгинули без следа? Сибирь велика и сурова, и насчитывает немало гиблых мест…

Из числа старых знакомцев встретились мне здесь только трое: Рыжий, Ленин и еще один, по кличке Девка - молодой, синеглазый, с ангельским лицом. Он сидел за "мокрое дело" - за убийство - и был приговорен к 20 годам, но это его, казалось, ничуть не заботило. Растянувшись на нарах, заложив за голову руки, он обычно спал - спал крепко и подолгу. А когда пробуждался, лениво мурлыкал сентиментальные песенки. Ленин и Рыжий с утра до вечера резались в карты, а я сочинял стихи.

Вернее - не стихи. До серьезной поэзии я еще не дорос в ту пору, да и, в общем-то, весьма мало думал о ней.

Меня прельщали воровские песни, "блатная музыка", надрывный и сочный арестантский фольклор.

Он имеет прочные традиции и глубокие социальные корни. В нем отражена жизнь уголовного мира, дана история советских тюрем и лагерей, по сути дела, вся история нынешней России!

История эта начинается с Соловков.

Первый крупный концентрационный лагерь возник в начале двадцатых годов на Соловецких островах… Расположенный в Белом море, архипелаг этот принадлежал знаменитому древнему монастырю. Затем монахов потеснили; на острова свезли заключенных, в монастырских кельях разместилось лагерное начальство.

О Соловках сложено в народе множество песен. "Завезли нас в края отдаленные, - повествуется в одной из них, - где болота да водная ширь. За вину, уж давно искупленную, заключали в былой монастырь".

"За вину, уж давно искупленную…" - эта строка не случайна! Возникновение первого всероссийского концлагеря совпало с первыми "изоляциями" - так на заре советской власти именовались повальные, массовые репрессии, периодически потрясавшие всю страну. Законодательство тех лет предусматривало возможность уголовной ответственности для лиц, не совершивших никакого конкретного преступления, но - как сказано в уложении о наказаниях - "представляющих общественную опасность по своей прошлой деятельности".

Под эту рубрику, естественно, подпадало множество разного рода людей… И конечно же - блатные! Во время таких изоляций их брали беспричинно и не считаясь ни с чем. Арестовывали даже тех, кто пытался "завязать" - отойти от преступной жизни…

Все это также нашло отражение в песнях.

Вот как поется об этом в Одессе: "Гром прогремел. Золяция идеть. Губернский розыск рассылаеть телеграммы. Что вся Одесса переполнута ворами. Сплошь преступный илимент. Настал критический момент!"

В конце двадцатых годов на Соловках вспыхнул бунт - был совершен грандиозный групповой побег. На рыбных промыслах, доставшихся лагерю по наследству от монахов, было захвачено несколько парусных ботов; восставшие ушли в море, пересекли демаркационную линию и высадились в Норвегии.

Отчаянный их побег окончился, к сожалению, плачевно. Норвежцы отказали беглецам в убежище и всех поголовно выдали советским властям!

Случай этот, тем не менее, встревожил правительство. Соловки показались местом ненадежным, расположенным слишком близко от западных границ. Лагерь понемногу начали расформировывать - перебрасывать людей в другие края. Большинство заключенных попало на строительство Беломорско-Балтийского канала.

Беломорская трасса протянулась на многие сотни верст - по завалам и топям Карелии, Это был страшный лагерь! В памяти арестантов и в их фольклоре навсегда сохранились такие участки стройки, как Войта и Медвежьегорск. "А да канале есть Медведь-Гора. Сколько там пропавшего ворья! На пеньки нас становили, раздевали, дрыном били, хоронили с ночи до утра…"

Таково было начало! Все это - первые изоляции и лагеря - явилось своеобразной репетицией, пробой сил, начальной школой террора…

И вскоре по всей республике, а в основном у дальних окраин материка, образовались гигантские лагерные управления. Потаенные Княжества чекистов, бесчисленные Штаты зловещей страны Гулаг.

Наиболее крупным из них был "Дальстрой" - в него входила часть Якутии, Колыма, Чукотка. Территория его во много раз превышала Европу.

И больше всего песен посвящено ему, Дальстрою, особенно Колыме! "Клубился над морем туман. Вскипала волна штормовая. Вставал впереди Магадан - столица Колымского края". Песня эта, бесспорно, лучшее из того, что создано на данную тему. Здесь чувствуется точный вкус и немалое мастерство.

Лагерные эти мотивы, однако, не исчерпывают всего многообразия фольклора - далеко нет. Помимо тюремной и каторжной лирики (в сущности, это плач по свободе!) существует также лирика бродяжья, скитальческая, подлинно блатная. Немалое место занимает здесь изображение воровского быта и самого ремесла.

Произведения как бы делятся по профессиональным признакам… Существуют песни майданников - поездных воров, баллады взломщиков сейфов и касс - медвежатников, частушки карманников-ширмачей и романсы убийц.

"Сколько я за жизнь за свою одинокую, - поется в одном таком романсе, - сколько я душ загубил! Кто ж виноват, что тебя, черноокую, крепче чем жизнь полюбил".

Столь же колоритны и выразительны куплеты карманников. В некоторых из них звучит веселое озорство. Вот, например, строки, обращенные к "фрайеру", у которого похитили кошелек: "Так тебе и надо, не будь же ты болван. Не ходи ты по базару наблюдать аэроплан!" Другие преисполнены скорбного лиризма: "Девушек любить - с деньгами надо быть. И я выбрал путь себе опасный".

Не менее разнообразен и репертуар майданников; тут воспеваются поезда, вокзалы, просторы родины. "Летит паровоз по зеленым просторам. Летит он неведомо куда… Назвался, мальчишка, я жуликом и вором и с волей распростился навсегда".

Я увлекся фольклором давно и успел попробовать себя во всех жанрах. Но сильнее всего привлекала меня поэзия дорог и скитаний.

Профессия майданника, пожалуй, романтичнее всех прочих; именно с ней я был связан на воле. И благодаря этому успел объездить - из края в край - всю нашу страну. И этой теме посвящено большинство моих сочинений… Кстати сказать, почти все они созданы были в заключении - в этапе, в пути, в часы томительного и вынужденного бездействия, или в штрафных изоляторах, или же в тиши арестантских больниц.

Это, в общем, закономерно. Творчество требует сосредоточенности, отрешенности от быта, от суеты… А где еще сыщешь большую отрешенность, чем в карцере или в этапном эшелоне?!

Так было всегда. И теперь - на вагонных нарах - я курил, прислушиваясь к гулкому ритму колес, и бормотал про себя слова новой зреющей песни.

"Вот лежим мы сумрачно и немо, - бормотал я, - смотрим в зарешеченное небо. За окном вагона - дымный вечер. От любви далекий путь излечит! Крестный путь. Крутой и скорбный путь… В зябкой тьме, в грохочущем вагоне, ты навек о прошлом позабудь. От тоски беги, как от погони".

Слова вроде бы получались. Но песня эта все же вызревала трудно и медленно. Мысли были неровны, чувства смутны; на сей раз полностью отрешиться от быта я не мог. Шла война, и все вокруг было заражено и отравлено ею.

Имелись у меня и другие, более конкретные причины для беспокойства.

* * *

На Холодной Горе, расставаясь со мною, капитан Киреев сказал: "Гусь ушел. Можете спать спокойно". Что ж, я действительно спасся тогда от грозного врага! Но спокойного сна все-таки не было.

Дело в том, что у меня имелся еще один враг. И в чем-то он даже казался мне опаснее Гуся.

Опасней хотя бы потому, что находился рядом со мною, числился не врагом моим, а соратником, товарищем по партии, причем - старшим товарищем!

Вы, наверное, удивитесь, когда я его назову… Речь идет о Ленине.

Приземистый, лысый, с широким выпуклым лбом, он вполне оправдывал свою кличку - и не только благодаря внешним признакам. Он был на редкость сметлив и опытен. Знал назубок все наши порядки и правила. Убедительно и ловко выступал на общих сходках - толковищах. И считался "авторитетным". А звание это заслужить нелегко. И значит оно много. В сущности, это то же, что член ЦК.

Он давно уже настойчиво и, по-моему, беспричинно цеплялся ко мне; упорно называл меня интеллигентом, и слово это звучало в его устах как-то уж очень сомнительно, нехорошо… И разговаривал он со мною кривясь, с ухмылочкой, с недоброю хитрецой, как бы намекая на что-то, словно бы зная какую-то тайну…

Я все время ощущал его подозрительность, его скрытую враждебность. Ловил на себе косые, странные, испытующие взгляды. И это наполняло меня безотчетной тревогой.

Я чувствовал: добром это у нас не кончится. Нет, не кончится. Рано или поздно что-то стрясется, что-то должно будет произойти.

9
Кровяная пена

Этап был нелегким; он тянулся четырнадцать дней.

Эшелон наш миновал центральную Россию, перевалил через Урал, проехал Читу и Хабаровск… Наконец он прибыл в бухту Ванина (на побережье Татарского пролива), и теперь мы поняли, куда нас гонят.

Ванинская пересылка была известна всему Дальнему Востоку; она являлась основной перевалочной базой Колымы!

Здесь прерывалась сухопутная трасса, кончалась "большая земля". Дальше - до самого Магадана - заключенных везли морем, в тесноте и смраде трюмных отсеков.

А пока нам было велено выгружаться… Конвой пересчитал зеков, выстроил и подвел к воротам пересылки.

Затем начальник конвоя ушел со списками на вахту; предстояла передача этапа местной администрации, а процедура эта - мы знали - долгая! Разминаясь, ежась от раннего холода, мы толпились возле зоны, разглядывали слонявшихся там людей. Сквозь колючую проволоку были видны темные их фигуры, очертания дальних бараков, гребни крыш, окрашенные зарей.

* * *

Внезапно толпа всколыхнулась, подернулась зыбью; невнятный ропот прошел по ней; так в непогоду начинает шуметь и тревожиться лес…

Проталкиваясь из задних рядов, появился Рыжий. Приблизился ко мне взъерошенный, с потемневшим лицом и сказал хрипловато:

- Тухлое наше дело, Чума. Зона-то ведь - сучья!

- Откуда ты знаешь? - спросил я быстро.

- Все точно! Ребята тут кое-кого распознали… Вроде бы и Гуся видели, - он поежился, выкатывая глаза. - Так что жди приключений.

- Ай-яй-яй, - пробормотал стоящий неподалеку сутулый и сумрачный уркаган по прозвищу Леший. - Что ж теперь будет, а?

Я познакомился с Лешим в пути совсем недавно; его подсадили к нам в вагон на Урале, в Свердловске, и всю дорогу он помалкивал, угрюмо сторонился бесед. Теперь вдруг разговорился:

- Нам здесь быстро концы наведут. Это уж как пить дать… Не-ет, раз такое дело - в зону идти нельзя. Нипочем нельзя!

- Вот и Ленин то же самое говорит, - кивнул Рыжий.

- А сколько всего здесь блатных? - поинтересовался я.

- Хватает, - моргнул Рыжий, - эшелон большой - вагонов тридцать. И в каждом - рыл по пять, не менее того. Вот и считай.

- Да, это сила, - сказал Леший. - Тут уже начальству, хошь не хошь, а придется призадуматься…

- Оно думать не любит, - возразили в толпе, - оно стрелять любит.

- Это вряд ли, - ответил Леший, помедлив. - Стрелять в открытую, на глазах у всей пересылки, на это они не осмелятся. Да и какой им прок? Мы ж не бунтуем! Будем проситься в карантин - он стоит отдельно, на отшибе.

Так и было решено. И когда заключенных стали, наконец, заводить в ворота - блатные сбились в кучу, уперлись и заявили, что в общую зону они не пойдут.

Конвой всполошился. Раскатисто и гулко ударила автоматная очередь. Кто-то из солдат решил, очевидно, припугнуть, нас, а может, сам испугался.

Стрелял он, однако, над головами, - ввысь, в зарю, в блистающий краешек солнца, встающего из-за проволочной ограды.

И тотчас же выстрелы смолкли. Леший оказался прав: учинять расправу принародно, на глазах у всей пересылки, охранники все-таки не осмелились.

- Ладно, черт с вами, - заявил после долгих переговоров начальник этапа. - Не хотите на общих основаниях, запрем в карантин. Но сначала надо пройти санобработку… Баня-то хоть вас, оглоедов, не пугает?

* * *

В баню мы отправились охотно. Поспешно разделись там, посрывали, с себя пропотевшее и засаленное барахло и затем, запасшись у дежурного мылом, ринулись, топая и гогоча, в сырую, душную полутьму.

Странное зрелище представляли собою моющиеся зеки! Тела их были худы и белесы, лица, наоборот, черны… Резкий этот контраст производил впечатление чего-то нереального; словно бы здесь, в арестантской бане, собрались призраки. Костлявые призраки в темных масках…

Таким вот призраком был и я.

Сидя на лавке, я старательно мылся и сокрушенно ощупывал себя - худую свою грудь, крутые дуги ребер, впалый живот. Голодовка не прошла для меня даром. Она сделала свое дело, обглодала и напрочь высушила меня. А чего я, в сущности, добился? Уберегся от украинской сучни, зато попал к дальневосточной… И неизвестно еще, что ожидает нас, что нам здесь грозит?

- А что нам грозит? - услышал я вдруг чей-то голос. - Ну, есть здесь сучья кодла. Подумаешь! Нам ли ее бояться?

Слова эти прозвучали как бы в ответ на мои мысли. И я обернулся тотчас же.

У соседней лавки - в горячих клубах пара - сгрудилось несколько человек. Я различил среди них Рыжего (он и действительно был пламенно рыж, и с головы до пят осыпан густыми веснушками), увидел нежный профиль Девки и бугристую лысину Ленина.

Здесь же сидело двое не знакомых мне парней. Один из них, склоняясь над шайкой, намыливал голову, другой (тоже весь в мыле) курил, скрестив по-татарски ноги, жадно сосал отсыревший окурок и рассуждал басовито:

- Их много? Ну-к что ж. Нас тоже немало… Дай Бог! - скуластое, изрытое оспой лицо его покривилось в усмешке. - Чего ж это нам в карантине прятаться, под замком сидеть, как в тюрьме? Мы в карантинах еще насидимся.

- Нет, ребята, - проговорил отфыркиваясь, другой - тот, что мылил голову, - как хотите, а я - за общую зону! Если будем держаться вместе, всей оравой…

- А почем ты знаешь, как там получится? - вздрагивающим голосом спросил его Ленин. - Растасуют нас по отдельным баракам - и все. И кранты. В первую же ночь передавят как кроликов!

- А-а-а, - отмахнулся Рябой и выплюнул окурок. - Больно уж вы пужливые!

- А ты, я вижу, храбрый, - зачастил, задергался Рыжий. - Только чем она пахнет, эта храбрость? Ох, Рябой, что-то ты крутишь…

Разговор этот, видимо, начался давно и сейчас доходил уже до крайнего накала; спорящие горячились, нервничали, перебивали друг друга.

Я не дослушал их, отвлекся. Подошла моя очередь брать кипяток, и я пошлепал к крану и долго стоял там, нацеживая воду. Она текла неровно, с перебоями, плюясь и обжигая руки.

Я стоял, пригнувшись, держа на весу тяжелую дубовую шайку. Неожиданно за спиной у меня послышалась глухая возня, торопливая и яростная ругань.

В следующую секунду я увидел Рябого. Он бежал, увертываясь от ударов, прорываясь к дверям.

Кто- то замахнулся на него сбоку, и он отшатнулся стремительно. И поскользнувшись - с коротким сдавленным воплем - рухнул навзничь на мокрый пол.

Падая, он, вероятно, повредил себе ногу. Приподнялся, попытался встать и не смог.

Появился Девка. Он улыбался, этот красавчик! На щеках его подрагивали ямочки, синие глаза были чисты и безмятежны… Выхватив из рук моих шайку (она была уже налита до половины), он шагнул к Рябому, сказал, пригибаясь:

- К сучне захотел? К своим?

И с маху, точным движением, плеснул в лицо его кипятком.

Я зажмурился, отворачиваясь. А когда открыл глаза - передо мною копошилась груда лоснящихся тел. Здесь я снова заметил Девку; он ударил упавшего ребром тяжелой шайки. И потом еще раз. И еще.

Люди словно бы остервенели, впали в странную истерику. Волна жестокого безумия захлестнула их… Захлестнула и тотчас же кончилась, сошла на нет.

Наступила тяжкая, давящая тишина.

И в этой тишине прозвучал задыхающийся, ломкий голос Рыжего:

- Конец…

- А тот, другой? - спросили его.

- Тоже, - ответил Рыжий. - Оба готовы… О Гос-споди! Толпа поредела, рассеялась по сторонам. Теснясь и толкаясь, люди ринулись в предбанник одеваться.

Стал виден Рябой. Он лежал недвижимо. Одна его рука была простерта к двери, другая - окоченелая и скорченная - прикрывала лицо. Из пробитого черепа сочилась кровь, смешивалась с мыльной пеной и окрашивала ее в радужные тона.

Вдруг мне почудилось, что Рябой шевельнулся… Но нет, он был мертв! Это шевелилась пена; она кипела и ползла, пузырясь, и опадала на пол багряными яркими хлопьями.

Назад Дальше