"21 апреля, Дрезден. Ауэрбах прелестнейший человек. Ein Licht mir eingefangen. Его рассказы "О присяжном", "О первом впечатлении природы", "Versohnung", "Abend", "О Клаузере-пасторе".
"Христианство – как дух человечества, выше которого нет ничего. Читает стихи восхитительно. О музыке, как "Pflichtloser Genuss". Поворот, по его мнению, к возвращению. Рассказ из "Schazkastlein". Ему 49 лет. Он прям, молод, верующий, не ноет отрицания".
Из Дрездена Л. Н. пишет своей тетке Т. А., между прочим, следующее:
"Я здоров и горю желанием вернуться в Россию. Но раз я в Европе, не зная, когда снова попаду сюда, вы понимаете, что я хотел как можно больше воспользоваться моим путешествием. И, кажется, я это сделал. Я везу такое количество впечатлений, знаний, что я должен буду долго работать, прежде чем уложить все это в моей голове. Я рассчитываю остаться в Дрездене до 10/22 и к Пасхе, во всяком случае, предполагаю быть в Ясной. Отсюда, если к 25-му не откроется навигация, я еду через Варшаву в Петербург, где мне нужно быть, чтобы получить разрешение на журнал, который я намерен издавать при яснополянской школе. Я везу с собой немца из университета – учителя и приказчика, очень милого и образованного, но еще очень молодого и непрактического человека".
22 апреля он был уже в Берлине и познакомился с сыном знаменитого педагога Дистервега, директора учительской семинарии. Он думал найти в отце просвещенного человека, свободного от всяких предрассудков и вынесшего из своей многолетней практики самостоятельные педагогические взгляды, а нашел, по собственному выражению Л. Н-ча, холодного, бездушного педанта, который думал правилами и предписаниями развивать и руководить детские души.
В этот час, который они оба употребили на обсуждение школьных и воспитательных вопросов, темой их разговора служило, главным образом, различие между понятиями: воспитание, образование и преподавание.
"Дистервег со злой иронией отзывался о людях, подразделяющих то и другое, – в его понятиях то и другое сливается. А вместе с тем мы говорили о воспитании, образовании и преподавании и ясно понимали друг друга".
Мы позднее увидим, что Толстой был недоволен не только воззрениями этого педагога, но и всеми методами, с которыми он познакомился в западноевропейских школах, и что он пользовался в своих школьных занятиях в Ясной Поляне опытами, приобретенными им во Франции, Англии и Германии, только для того, чтобы идти еще более самостоятельным путем.
Берлин был последним городом за границей, где остановился Толстой. 23-го апреля 1861 года, после 9-тимесячного отсутствия, он переехал русскую границу.
Как и следовало ожидать, тяжеловесная немецкая наука не удовлетворила Толстого, несмотря на то, что он приложил все силы своего таланта и энтузиазма к ее изучению как теоретическому, так и практическому, дополняя и разъясняя все недосказанное в трактатах личною беседою с самыми выдающимися ее представителями и наблюдениями в школах за практическим приложением их методов.
Изучение этой науки укрепило во Льве Николаевиче мысль о необходимости начать все сначала, т. е. самому вполне самостоятельно приняться за дело народного образования, и он отдается ему со всей свойственной ему беззаветностью.
Немецкая наука не помогла Льву Николаевичу, потому что требования, предъявляемые им этой науке, были очень высоки, а он, как искренний человек, не мог их понизить и не мог потерпеть их лицемерного полупризнания. Несмотря на редкую добросовестность немецких ученых, деятельность их была не истинна в своем основании.
В основе деятельности этих, как и вообще европейских ученых, лежит редко признаваемое открыто стремление прежде всего добыть себе привилегированное положение и связанный с ними досуг, чтобы потом, в лучшем случае, употребить этот досуг на служение народу, который уже претерпел во время добывания этого досуга неисчислимые и неизлечимые страдания, вследствие чего общение с народом становится невозможным. Он, озлобленный или, в лучшем случае, кротко терпящий, – чуждается этих служителей, а эти служители, не понимая и снисходительно оскорбляя его, в лучшем случае, могут только различными паллиативами залечить нанесенные ему ими самими жестокие физические и моральные раны.
Какого рода новый толчок дал Толстой педагогической науке, мы постараемся разъяснить в одной из следующих глав.
Глава 13. Толстой и Тургенев. Освобождение крестьян. Посредничество
Возвратившись из-за границы, Лев Николаевич проехал через Петербург и в начале мая был уже в Москве и вскоре потом в Ясной Поляне.
Россия праздновала наступление новой эры – освобождения крестьян от крепостной зависимости.
Все, что было в России передового, интеллигентного, честного, бросилось в общественную деятельность. Одним из первых пошел туда и Лев Николаевич.
Однако мы должны оговориться, чтобы не ввести читателя в заблуждение: Л. Н. не был увлечен общим потоком возбужденной общественной жизни. Его самобытная, непокорная природа не позволяла ему идти по течению и заставляла его выбирать новые, особые пути.
Боясь ошибиться в этой трудной оценке отношения Льва Николаевича к так называемой "эпохе 60-х годов" и проводя параллель с теперешним общественным настроением, мы запросили об этом Льва Николаевича и получили следующий ответ:
"Что касается до моего отношения тогда к возбужденному состоянию всего общества, то должен сказать (и это моя хорошая или дурная черта, но всегда мне бывшая свойственной), что я всегда противился невольно влияниям извне, эпидемическим, и что если тогда я был возбужден и радостен, то своими особенными, личными, внутренними мотивами, теми, которые привели меня к школе и общению с народом.
Вообще я теперь узнаю в себе то же чувство отпора против всеобщего увлечения, которое было и тогда, но проявлялось в робких формах".
Со вступлением его в общественную деятельность, жизнь его становится столь многосторонней, что нам приходится несколько уклониться от принятого нами строго хронологического порядка изложения и перейти в параллельному описанию главнейших родов его одновременной деятельности. Каждый род общественной деятельности переплетается, конечно, с фактами его личной и семейной жизни.
Общественная деятельность Льва Николаевича проявлялась в начале 60-х годов главным образом в двух сферах: в сфере административной – в должности мирового посредника, и в сфере педагогической как учителя, устроителя народных школ и педагога-писателя.
Мы намерены рассказать отдельно о каждой из этих деятельностей, но прежде приведем некоторые факты из его личной жизни.
По приезде домой Лев Николаевич поспешил навестить своих добрых соседей, Фета и Тургенева. По этому поводу у них завязалась переписка. Тургенев писал Фету из Спасского:
"Fetti carissime! Посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтобы он непременно приехал сюда в начале будущей недели для того, чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока еще поют соловьи и весна улыбается "светла, блаженно равнодушна". Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае, ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гете: "Ohne Hast, Ohne Rast", и хотя одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу".
В письмо была вложена следующая записка Л. Толстого:
"Обнимаю вас от души, любезный друг Афан. Афан., за ваше письмо, и за вашу дружбу, и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про нее. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать. Друг – хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой женился посредством купчей крепости или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь – все в нее же уйдешь. Я, впрочем, теперь меньше предаюсь этому другу. – У меня другие дела, втянувшие меня; но все, без этого сознания, что она тут, как повихнулся, есть за кого ухватиться – плохо бы было жить. Дай вам Бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенное будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю".
"Невзирая на любезные обещания, – рассказывает Фет в своих воспоминаниях, – показавшаяся из-за рощи коляска, быстро повернувшая с проселка к нам под крыльцо, была для нас неожиданностью; и мы несказанно обрадовались, обнимая Тургенева и Толстого. Неудивительно, что при тогдашней скудости хозяйственных строений Тургенев с изумлением, раскидывая свои громадные ладони, восклицал: "все мы смотрим, где же это Степановка, и оказывается, что есть только жирный блин и на нем шиш, и это и есть Степановка".
Когда гости оправились от дороги, и хозяйка воспользовалась двумя часами, оставшимися до обеда, чтобы придать последнему более основательный и приветливый вид, мы пустились в самую оживленную беседу, на какую способны бывают только люди, еще не утомленные жизнью".
В это посещение Толстым и Тургеневым Фета произошло печальное событие, ссора между Тургеневым и Толстым. Описание этого события довольно подробно изложено в воспоминаниях Фета, откуда мы заимствуем большую часть этого описания, дополняя некоторые пробелы и исправляя неточности по другим собранным нами материалам.
"Утром, в наше обыкновенное время, – рассказывает Фет, – т. е. в восемь часов, гости наши вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я, в ожидании кофея, поместился на другом конце. Тургенев сея по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую Тургенев в это время придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английской пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.
– Теперь, – сказал Тургенев, – англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.
– И вы это считаете хорошим? – спросил Толстой.
– Конечно, это очень сближает благотворительницу с насущною нуждою.
– А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
– Я вас прошу этого не говорить! – воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
– Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, – отвечал Толстой.
Тургенев сказал: "Стало быть, вы находите, что я дурно воспитываю дочь?" Лев Николаевич отвечал на это, что он думает то, что говорит, и что, не касаясь личностей, просто выражает свою мысль".
– Не успел Фет крикнуть Тургеневу: перестаньте! – как, бледный от злобы, он сказал: "А если вы будете так говорить, я вам дам в рожу". С этими словами он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся и сказал, обращаясь к жене Фета: "Ради Бога, извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь". С этим вместе он снова ушел. После этого гости разъехались.
Толстой, отъехав станцию, из имения П. Н. Борисова, Новоселок, написал Тургеневу письмо с требованием удовлетворения. Затем поехал дальше в Богослов, на станцию, находившуюся на полдороге между имением Фета и имением Толстого, Никольским. Оттуда он послал в Никольское за ружьями и пулями, а Тургеневу, не дождавшись ответа на первое письмо, послал второе уж с вызовом за оскорбление.
В письме этом он писал Тургеневу, что не желает стреляться пошлым образом, т. е. чтобы два литератора приехали с третьим литератором, с пистолетами, и дуэль бы кончилась шампанским, а желает стреляться по настоящему, и просил Тургенева приехать в Богослов к опушке леса с ружьями.
Всю ночь Лев Николаевич не спал и ждал. Наконец пришло письмо, ответ от Тургенева на первое письмо. Тургенев писал:
"Милостивый государь, Лев Николаевич!
В ответ на ваше письмо я могу повторить только то, что я сам своей обязанностью почел объявить вам у Фета: увлеченный чувством невольной неприязни, в причины которой теперь входить не место, я оскорбил вас без всякого положительного повода с вашей стороны и попросил у вас извинения. Происшедшее сегодня утром доказало ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому тем охотнее исполняю мой долг перед вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами. От души желаю, чтобы оно вас удовлетворило, и заранее объявляю согласие на употребление, которое вам заблагорассудится сделать из него.
С совершенным уважением имею честь оставаться, милостивый государь, ваш покорнейший слуга
Ив. Тургенев".
27 мая 1861 г. Спасское.
Тут же следует приписка:
10 час. ноч.
"Иван Петрович сейчас привез мне мое письмо, которое мой человек по глупости отправил в Новоселки, вместо того, чтобы отослать его в Богослов. Покорнейше прошу вас извинить эту нечаянную неприятную оплошность; надеюсь, что мой посланный застанет вас еще в Богослове".
Вероятно, в тот же день Толстой писал Фету:
"Я не удержался, распечатал еще письмо от г. Тургенева в ответ на мое. Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком, но я его презираю, я ему написал и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет, удовлетворения. Несмотря на все мое видимое спокойствие, в душе у меня было неладно, и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г. Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Вот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по которым я извиняю его, не противоположности натур, а такие, которые он сам понять может.
Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое и с вызовом, на которое не получил ответа; но ежели и получу, не распечатав возвращу назад. Итак, вот конец грустной истории, которая, ежели перейдет порог вашего дома, то пусть перейдет и с этим дополнением.
Л. Толстой".
А между тем Тургенев так отвечал на вызов:
"Ваш человек говорит, что вы желаете получить ответ на ваше письмо; но я не вижу, что бы я мог прибавить к тому, что я написал. Разве то, что я признаю за вами право потребовать от меня удовлетворения вооруженной рукой: вы предпочли удовольствоваться высказанным и повторенным моим извинением. Это было в вашей воле. Скажу без фразы, что охотно бы выдержал ваш огонь, чтобы тем загладить мое действительно безумное слово. То, что я его высказал, так далеко от привычек всей моей жизни, что я могу приписать это ничему иному, как раздражению, вызванному крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений. Это не извинение, я хочу сказать не оправдание, а объяснение. И потому, расставаясь с вами навсегда, – подобные происшествия неизгладимы, невозвратимы, – считаю долгом повторить еще раз, что в этом деле правы были вы, а виноват я. Прибавляю, что тут вопрос не в храбрости, которую я хочу или не хочу показывать, а в признании за вами права привести меня на поединок, разумеется, в принятых формах (с секундантами), так и права меня извинить. Вы избрали, что вам было угодно, и мне остается покориться вашему решению. Снова прошу вас принять уверение в моем совершенном уважении.
Ив. Тургенев".
Вероятно, Фет, от души желая примирения своих друзей, делал к этому какие-нибудь попытки, так как в своих воспоминаниях он рассказывает следующее:
"Л. Толстой прислал мне следующую записку:
"Тургенев – … что я прошу вас передать ему так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить.
Гр. Л. Толстой.
И прошу вас не писать ко мне больше, ибо я ваших, так же как и Тургенева, писем распечатывать не буду"".
"Нечего говорить, – продолжает Фет, – что, отправившись в Спасское, я употребил все усилия привести дело, возникшее, к несчастью, в нашем доме, к какому бы то ни было ясному исходу.
Помню, в какое неописанно ироническое раздражение пришел незабвенный здравомысл Ник. Ник. Тургенев. "Что за неслыханное баловство, – восклицает он, – требовать, чтобы все были нашего мнения! А попался, так доводи дело до конца, с пистолетами в руках требуй формального извинения". Так говорил дядя мне, а что он говорил Ивану Сергеевичу – мне неизвестно. Все же мои попытки уладить дело кончились, как видно, формальным моим разрывом с Толстым, и в настоящую минуту я даже не могу припомнить, каким образом возобновились наши дружеские отношения".
"Прошло несколько времени, – рассказывает гр. С. А. Толстая. – Лев Николаевич, живя в Москве, как-то раз пришел в одно из тех прелестных расположений духа, которые в жизни его находили на него иногда, – смирения, любви, желания и стремления к добру и всему высокому. И в этом расположении ему стало невыносимо иметь врага. И вот 25 сентября 1861 г. он написал Тургеневу письмо, в котором жалел, что их отношения враждебны. Писал, что "если я оскорбил вас, простите меня, мне невыносимо грустно думать, что я имею врага". Письмо было послано в Петербург, книгопродавцу Давыдову, у которого были дела с Тургеневым. Письмо это почему-то не тотчас же было переслано Тургеневу, а он тем временем был встревожен какими-то нелепыми слухами, о чем так рассказывает в своем письме к Фету от 8-го ноября из Парижа:
"Кстати, "еще одно последнее сказание" о несчастной истории с Толстым. Проезжая через Петербург, я узнал от "верных людей" (ох, уж эти мне верные люди), что по Москве ходят списки с последнего письма Толстого ко мне (того письма, где он меня "презирает"), списки, будто бы распущенные самим Толстым. Это меня взбесило, и я послал ему отсюда вызов на время моего возвращения в Россию. Толстой отвечал мне, что это распространение списков – чистая выдумка, и тут же прислал мне письмо, в котором, повторив, что и как я его оскорбил, просит у меня извинения и отказывается от вызова. Разумеется, на этом дело и должно покончиться, и я только прошу вас сообщить ему (так как он пишет мне, что всякое новое обращение к нему от моего лица он сочтет за оскорбление), что я сам отказываюсь от всякого вызова и т. п. и надеюсь, что все это похоронено навек. Письмо его (извинительное) я уничтожил, а другое письмо, которое, по его словам, было послано ко мне через книгопродавца Давыдова, я не получил вовсе. А теперь всему этому делу de profundis".
Об этом письме к Толстому, упоминаемом в письме к Фету, мы находим такую запись в дневнике Льва Николаевича: