Андрей Вознесенский - Игорь Вирабов 10 стр.


Червяк через щель, человек - по параболе

В один день со Сталиным умер Сергей Прокофьев. Простились с ним тихо, - не отвлекая население от главных похорон. Многие еще помнили, как незадолго до того композитора, вроде бы обласканного властью, клеймили за формализм.

Так или иначе, Вознесенский вспомнит, как именно в студенческие годы был впечатлен новизной прокофьевской музыки. Не стоит забывать и о влиянии Пастернака, в доме которого великие пианисты и скрипачи так часто исполняли великую музыку, - юный Вознесенский был обречен погружаться в эти миры. Три запомнившихся Вознесенскому кубических апельсина над снежной спячкой (понятно, из "Любви к трем апельсинам") явно откликнутся позже стихотворными треугольными грушами - и в формализме, как когда-то композитора, немедленно уличат и поэта! На балет "Ромео и Джульетта" он ходил шесть раз - "добыв билетик у колонн Большого, а то и на прорыв, столбенел… стиснутый на 2-м или 3-м ярусе поклонниками Улановой, ожидая конвульсивных тактов смерти Тибальда - страшный прокофьевский кайф".

Нейгауз, напишет позже поэт, считал, что в Прокофьеве 90 процентов музыканта, 10 процентов человека. Но эти 10 процентов ценнее, "человечнее", чем у иного все 100. И эта непременная совместность "человечного" с "гениальным" - тоже один из уроков, усвоенных студентом Архитектурного.

В числе институтских своих учителей Вознесенский будет вспоминать прежде всего Леонида Николаевича Павлова - находя в его станции метро "Нагатинская" отражение "белых и палевых очарованных очертаний Покрова на Нерли". В колокольне рядом с этой, родной сердцу поэта, церковью Павлов провел ночь в июле 1945 года. За два рассветных часа церковь изменилась от сумеречно-серой, голубой, смущенно розовой до ровного желтого света. ""Это как женщина, все познавшая", - взволнованно рассказывал Павлов, воровски пряча свой голубой взор, теперь понятно, откуда похищенный. Потом она стала белой", - писал в эссе "Дыры" Вознесенский.

Так у Вознесенского промелькнет однажды в белом переднике вагонная "Проводница": "И в этом стираном переднике - / как будто церковь из воды - / есть отражение неведомой / и затонувшей чистоты. <…> / Когда-нибудь проезжий деятель / Покров увидит на Нерли. / Поймет, чему он был свидетель… / Тебя составы унесли".

Павлов был руководителем дипломного проекта Вознесенского. "Второй магической точкой" был для него Иван Леонидов, "сын тверского лесничего, зодчий суперсовременных решений", Хлебников архитектуры.

"Проект моей строительной выставки, - вспомнит выпускник МАРХИ, - представлял собой конструктивную спираль и зал с вантовым перекрытием, что не вязалось с ампирным и неоренессансным стилем тех лет. Чтобы быть эстетически свободнее, я перешел для диплома с жилищно-общественного факультета на промышленный, к Мовчану. Нас было таких трое на курсе - Дима Айрапетов и Стасик Белов искали новых решений. Белов и привел меня к Леонидову.

Он нарисовал некое подобие ящерицы или питона с заглотанными кроликом и козленком, где на километровом пространстве объемы павильонов свободно переливались один в другой. Все было перекрыто одной эластичной пленкой. Пространство ползло, отдуваясь, то надувая, то втягивая живот. Это была архитектура "без архитектуры", без архитектурщины, нежесткое, свободное решение, аматериальная материя".

Среди архитектурных пристрастий и открытий Вознесенского - Константин Мельников, чья выставка промелькнула в Доме архитектора. Тогда же Вознесенский написал стихи о том, как "торопил топорища русский конструктивизм" и "обезумевший Мельников стойкой небо подпер".

Мельников, слагавший поэзию из объемов, у Вознесенского перекликается с Аполлинером и Симеоном Полоцким, слагавшими в разные эпохи фигурные стихи из слов.

Имя француза-архитектора Ле Корбюзье продвинутые граждане в пятидесятые повторяли с придыханием. И Вознесенский, не подозревавший, что спустя несколько лет встретится с ним, найдет у Корбюзье созвучные мысли о том, что пейзаж должен подчиняться архитектуре, как холм Акрополя - Парфенону, как ландшафты Нерли - маленькому храму Покрова.

Решительно всё в архитектуре перекликалось с поэзией, как и в поэзии - с архитектурой. Барочные оды Державина. Ампирная усадьба Фета. И лесенки, и площадной размах Маяковского. Математические расчеты будетлянина Хлебникова. Связывал или нет Вознесенский с ней свое профессиональное будущее, - но способу мышления, художественному и конструктивному, он учился в годы Архитектурного.

Кажется, все его будущее - жизнь и творчество - выйдет таким внезапным и ярким, потому что сконструировано все будет правильно и надежно. От него, хрупкого, губастого, совсем мальчишки, потребуется всего лишь -! - дерзость, упрямство и смелость, чтобы следовать своему отдельному архитектурному плану жизни. Откуда силы возьмутся? - вопрос.

Нет, многие, конечно, пытались выстраивать жизнь по графикам и расписаниям. Писатель Гюнтер Грасс удивит однажды Вознесенского своей педантичностью: ежедневно "два часа секса, с четырех до шести". Галантных забав Андрей Андреевич не был чужд никогда, - но конструктивные особенности его жизненного плана были все же немного иного свойства, скорее стратегического, нежели тактического.

Я со скамьи студенческой
мечтаю, чтобы зданья
ракетой
стоступенчатой
взвивались
в мирозданье!

"Параболическая баллада" определяет траекторию: "Идут к своим правдам, по-разному храбро, / Червяк - через щель, человек - по параболе".

Внезапны плоскости стихов и жизни. Горизонтальны мышцы подстреленного зайца. Бритва плывет - "вертикальная, как рыбка". Полночный Рихтер прилетит горизонтальным ангелом. Орущему Хрущеву Вознесенский попытается внушить свою мысль о поколениях горизонтальных и вертикальных. Системы координат поэта и вождя окажутся несовместимы.

Вернувшись из Прибалтики, куда его распределили после института, он мыкался в поисках заработка. Знакомые мужа его сестры Натальи устроили Вознесенскому аудиенцию у поэта Давида Самойлова, набившего руку на доходных переводах с языков народов СССР. Самойлов обрисовал гостю четкие перспективы: "Переводите с одного языка, скажем, с киргизского. Лет через десять вы будете известны как специалист по киргизской поэзии. Потом вас примут в Союз писателей. В литературу входят медленно, десятилетиями".

Вознесенский, заикаясь от смущения и наглости, выпалил: "У меня нет столько времени. Через год я буду самым знаменитым поэтом России".

Самойлов долго смеялся, рассказывал всем про наглеца и позже написал в воспоминаниях язвительное: "Один Андрей Вознесенский пришел ко мне за два года до славы…"

Спустя несколько лет, выступая с Самойловым на поэтическом вечере, Вознесенский извинится: "Дэзик, ведь я вам обещал. Что же мне оставалось делать?"

…Однажды попутчик в поезде Москва - Ленинград спросит Вознесенского строго: "Ну вот вы, так сказать, властитель дум сегодняшней молодежи, куда зовете, что мыслите о нашей действительности?"

Тот ответит: "Я и не собираюсь быть властителем дум. Поэт - властитель чувств".

Собеседник скис. И немедленно выпил.

Глава третья
ДЕВКАМ ЮБКИ ЗАГОЛЯЙ!

Утомленные фестивалем

Лето 1957 года было ошеломительным.

Третьего июля взяли курс на ликвидацию коммуналок. Еще немного, и страна захрустит новым словом: "хрущёвка". Еще немного, и план "посемейного благоустройства жилья" коснется семьи Вознесенских: десяти лет не пройдет с этого самого третьего июля, как они расселятся в отдельных квартирах. Пока же вера в обещанное чудо сама по себе вдохновляла.

А через двадцать пять дней, 28 июля, в Москве случится Всемирный фестиваль молодежи и студентов - тридцать четыре тысячи пришельцев со всего закрытого прежде мира посыпались по улицам, сливаясь с москвичами в экстазе братаний. Шершавые кинохроники тех лет до сих пор светлы от излучаемой любви.

Да что там любовь, эхо дозволенности было таким, что даже в фильме "Девушка с гитарой", вышедшем год спустя, покусились на святое: товарищ Свиристинская, она же Фаина Раневская, издевательски пародирует - кого! - борцов с формализмом в искусстве. О, говорит она юному дарованию, готовившемуся к фестивалю, вот вы тут декорации меняете - так вот это формализм. А когда вы, девушка, переодеваетесь - это импрессионизм. Очаровательный эпизод - и смешной, главное.

Любили и смеялись - в открытую. Потом вспоминали - будто во сне.

Небольшое отступление по поводу воспоминаний. Вот есть у Юрия Трифонова рассказ про то, как он приехал в городок под Римом, в котором был счастлив 18 лет назад. Теперь, узнав, что 18 лет назад в траттории Пистаментуччиа его под видом зайчатины кормили жареными кошками, он спрашивает себя: но ведь было действительно вкусно, красиво, шум в голове и ощущение счастья, и ему было тогда тридцать пять, он бегал, прыгал, играл в теннис, страстно курил, мог работать ночами. Что важнее: теперешнее его знание того, что зайчатина была ложной - или тогдашнее ощущение полноценности жизни и счастья?

Многие из очевидцев того фестиваля предпочли бы второе. Кто-то из них много лет спустя вдруг споткнется на трифоновской фразе: "Жизнь - постепенная пропажа ошеломительного".

Мы, как дьяволы, работали, а сегодня - пей,
гуляй!
Гуляй!
Девкам юбки заголяй!

Это "Мастера" Вознесенского - их через год напечатает "Литературка". В те две недели он пропадал в фестивальных гущах, он писал про фестивальные кущи. Ему было двадцать четыре, в кармане поскрипывал свежий диплом, он был отчаянно лих. Не испугаешь формализмом.

Можно бы, конечно, заметить, что и полвека спустя жизнь Вознесенский будет ощущать как непропавшее ошеломительное, - но всему свое время. А тогда, в середине пятидесятых, он много и часто общался с одним из бывших одноклассников, Юрой Кочевриным. Вот что много лет спустя вспомнит тот - уже доктор экономических наук и пенсионер.

Может, и Лермонтова наголо?
Рассказ Юрия Кочеврина, друга детства и одноклассника

- Когда начался фестиваль пятьдесят седьмого года, Андрей был уже выпускником. Но зачем-то пристроился к институтской добровольной комсомольской бригаде, ездившей в ночные рейды: они наблюдали за общественным порядком…

Я не понял сначала, зачем это ему вдруг? В школе он довольно поздно вступил в комсомол, и то только потому, что без этого были бы сложности с поступлением в институт. В классе не хотели сначала его принимать - мол, совершенно не активен ни в каком общественном смысле. Потом в институте чуть не исключили из комсомола. А тут вдруг - рейды.

Притом он же был довольно щупленький, не атлет. Мама, Антонина Сергеевна, как я замечал тогда и как понял потом, очень старалась как-то оградить его от излишнего вульгарного воздействия окружающей среды. Я же очень хорошо помню, как бывал у них дома.

Моя родственница, Галя Чернопятова, училась в одном классе с его сестрой Наташей, и вот однажды они договорились, и мы с Галей пришли к ним в гости. Тот первый визит мне очень запомнился, я вдруг попал в атмосферу культуры начала XX века. У них была даже гостиная - большая редкость. Слово "старомодный" не подходило, но какая-то печать изысканности во всем была очевидна. Всё это, конечно, была заслуга его матери, она была очень интересная женщина. И ко мне относилась очень тепло. Хотя я тоже жил в условиях достаточно комфортных, у приемных родителей, буквально напротив двора, где стоял их дом, на Большой Серпуховской… Еще что меня тогда сразу заворожило: как он читал стихи. Имя Пастернака мне тогда еще было незнакомо, и вот он стал читать. По-моему, "Метель": "В посаде, куда ни одна нога / Не ступала, лишь ворожеи да вьюги / Ступала нога, в бесноватой округе, / Где и то, как убитые, спят снега…"

И вот, понимаете, этот мальчик, как мне казалось, такой рафинированный эстет, погруженный в эстетику Серебряного века, чуждый низким сторонам жизни, - вдруг он рассказывает мне, как они с дружинниками отгоняли и вылавливали мужиков, повадившихся подсматривать в окна женских бань. Это было очень забавно: ну какой из тебя дружинник?

А тогда же на самом деле девушки московские будто обезумели, готовы были не то что подружиться, но и отдаться любому иностранцу во время фестиваля. Это было что-то невероятное. Наплыв такого огромного количества людей совершенно другого стиля поведения, другого цвета кожи, иначе одетых, иначе говорящих, - все это производило именно на девушек впечатление чудовищно неотразимое.

Но потом, когда он показал мне стихи, все прояснилось - зачем ему хотелось увидеть все своими глазами. У него же в тетрадке остался целый цикл, связанный с фестивалем. В стихах, как будто лирических, было новое ощущение ритма, найденное им еще раньше. И вот - он читал: "Их ловят в городе, / Им лбы сбривают… / Эх, бедовая судьба девчачья. / Снявши голову, по волосам не плачут"… Помню, были еще строчки: "Ах, как глубоко нападал снег. / Ночное небо - как потный негр. / Будь я девчонкой, ушел бы в поле / и негритенка принес в подоле". По-моему, эти строчки он потом убрал, не публиковал нигде. А стихотворение "Фестиваль молодежи" начиналось так:

Пляска затылков,
блузок, грудей -
это в Бутырках
бреют блядей.

Амбивалентно
добро и зло -
может, и Лермонтова
наголо?

Многие из моих знакомых и друзей в те годы мечтали о некой поэтической карьере, но тогда я и правда почувствовал: за этими стихами у Андрея было другое - вхождение в поэтическую жизнь.

Школу мы кончили в пятьдесят первом, одно время практически не общались. Андрей поступил в Архитектурный, я хотел на филологический или философский факультет, но в силу ряда обстоятельств мне это было недоступно, и в результате я оказался в Экономическом институте, который потом объединили с Плехановским. А потом, где-то с 1955 года, стали общаться, и довольно часто. Начало оттепели, жизнь молодежная в Москве просто бурлила, и это помогало нашему общению. Помню, Андрей приносил мне главы из "Живаго", четвертые экземпляры на машинке, зачастую с правкой самого Пастернака. Мы бесконечно с ним это обсуждали.

Тот же пятьдесят седьмой год, в космос отправили первую собаку Лайку, не планируя ее возвращение. Помню стихотворение Андрея: "Здесь пугало на огороде (в опубликованном варианте - "Здесь Чайльд-Гарольды огородные". - И. В.) / На страх воронам и ворам. / Здесь вместо радио юродивый / Врет по утрам и вечерам (в опубликованном - "Дает прогнозы по утрам". - И. В.)". Стихотворение он назвал "Таёжное". И я помню еще "выпавшее" из него четверостишие: "А по ночам летят зарницы / На станционные огни. / И воют псы - им, видно, снится, / Что мчатся в спутниках они".

Помню, он мне прочитал еще - "Лежат велосипеды / В лесу, в росе. / В березовых просветах / Блестит шоссе"… Потом он посвятит это стихотворение поэту Виктору Бокову.

Да, где-то между пятьдесят шестым и седьмым годами у него был, как мне показалось, очень бурный роман, причем очень неожиданный. Некая журналистка, то ли испанка, то ли кубинка, Лили Геррера… У него были строчки, помню: "Лили Геррера у всех на устах. А на моих - губы ее".

К тому времени уже давно публиковался Евтушенко - но они были совершенно разными. Андрей выпадал из тогдашнего контекста, был отдельным в поэзии сразу. Кому-то казался чудовищным. Так первые символисты пугали многих в конце XIX века, так скандально появился Маяковский. Было ясно, что Вознесенский нашел что-то свое, свою тональность. И я ему сразу сказал, всё, Андрей, всё, ты пишешь прекрасные стихи. После фестиваля ему нужно было определяться - но выбор уже был сделан. В пятьдесят восьмом году он пришел однажды счастливый: принес альманах "День поэзии", там весь синклит советских поэтов, и среди них - вот, пожалуйста, Вознесенский - страница 26. "Репортаж с открытия ГЭС" кончается так - "И сверкают, как слитки, / лица крепких ребят / белозубой улыбкой / в миллиард киловатт".

В альманахе был опубликован и его "Первый лед", между прочим, - замечательное, по-моему, лирическое стихотворение, правда, изуродованное эстрадными певцами. У него было лучше: "Мерзнет девочка в автомате, / Прячет в зябкое пальтецо / Всё в слезах и губной помаде / Перемазанное лицо"…

Хотя я всю жизнь был такой желчный - помню, что-то такое сказал о его "Мастерах"… В пятьдесят девятом, по-моему, мы еще пару раз виделись, а потом семья его переехала с Серпуховки в центр. И я переехал тогда же. У него был мой рабочий телефон, но - он уже попал в такой бурный круговорот успеха. Признание было таким громким. Одна из последних наших встреч была в старом Доме актера, - он выступал вместе с Евтушенко. Искренне так говорил, что рад меня видеть. Но у него просто начиналась совсем другая жизнь… Потом, годы спустя, я бывал на его вечерах, но не подходил, старался, чтобы он меня не замечал.

Пахнет яблоком снежок

Сексуальная революция, о которой так долго мечтали импрессионисты, волюнтаристы, вейсманисты-морганисты и прочие формалисты, свершилась в какие-то две фестивальные недели.

Нельзя утверждать, что значение фестиваля для страны было прямо-таки судьбоносно - но что-то, ах, всколыхнуло атмосферу. В СССР усищи сбриты, колючее сменилось обнаженно-лысым. И, будто неспроста, на дальних стапелях уже прицелились в пучины космоса ракеты. И физики ласкали синхрофазотроны. И юная ватага лириков уже тянулась к юбкам официоза, к ночнушкам пафоса, затертого до дыр, - о, где там прячутся коленки? Ну и всякое прочее.

Что касается новых муз, их и искать не надо было. Сами прыгали, как из бани, хлоп, в сугроб. Сочно, смачно. "Прямо с пылу, прямо с жару - / ну и ну! / Слабовато Ренуару / до таких сибирских "ню"!"

Чувство было юно, глаз был свеж и незамылен.

Вознесенский съездил в Ригу, куда был направлен после института, и скоро вернулся. Выбор свой он сделал: поэзия победила архитектуру.

Откуда что взялось в деликатном и щуплом Андрюше - бесшабашная смелость, хулиганство метафор?! Таким его увидели, таким он выскакивал на сцену. Хотя тогда казалось, что он не один, что их - плеяда! Заводские дворцы культуры, институтские аудитории, окололитературные бомонды завоевывали весело и легко - отряд свежих имен казался неразлучным: Вознесенский вместе с Евтушенко, Ахмадулиной, Окуджавой, Рождественским.

Вечера и встречи с поэтами - не хуже джаза и рок-н-ролла - стали последним писком моды. В 1958-м в Москве появится памятник Маяковскому, и поэты выльются на площадь, а впереди у них будут еще стадионы.

Вознесенский носится по редакциям, берется за переводы, заводит новые знакомства, едет в Грузию, едет в Сибирь - по заданиям редакций, комсомольским командировкам, петь трудовые порывы. Но… трудовые порывы у него заплясали метафорами, заиграли чувственностью. И героини такие… Героини ведь и сами не знают, что они лирические, пока их не встретит поэт. Но как поэту без них?

Назад Дальше