Андрей Вознесенский - Игорь Вирабов 18 стр.


Поэтические сборники Андрея Вознесенского:

40 лирических отступлений из поэмы "Треугольная груша". М.: Советский писатель, 1962.

Антимиры. М.: Молодая гвардия, 1964.

Ахиллесово сердце. М.: Художественная литература, 1966.

Тень звука. М.: Молодая гвардия, 1970.

Глава первая
ПОЧЕМУ ГРУШИ ТРЕУГОЛЬНЫЕ

Ищешь Индию - найдешь Америку!

Ах, как весело собирать чемодан, когда знаешь, что этот чемодан полетит с тобой на край света. Да что там - за край! Вознесенский в Америку летит. Мама, Антонина Сергеевна, как все мамы, конечно, испереживалась: кто знает, как оно там, в этих антимирах?

Неспокойно в мире - аж в груди теснит. Войну пережили, Сталина похоронили, в воздухе задрожало странное чувство, что до близкого чуда - одной ногой подать. Еще немного, и одной ногой все там будем. Догоним и перегоним. А все же в груди теснит. Нервы, что ли, обожжены?

Ясно же - во всех концах земного шара наступлению всечеловеческого чуда давно что-то мешало. Западу мешал Восток, Востоку - Запад. Буржуям - пролетарии, пролетариям - буржуи. Левым - правые, правым - левые. Ханжам - распутники, распутникам - ханжи. Зэкам - надсмотрщики, надсмотрщикам - зэки. Кепкам - шляпы, шляпам - кепки. Общественной собственности - собственность частная, и наоборот. Рынкам - Госпланы, Госпланам - рынки. Личностям мешали госаппарата, госаппаратам - личности. Там великие депрессии, тут великие репрессии. Война опять же: одни нажились, другие костьми легли. Если бы карту после войны перекроили не так, а эдак. Если бы… Каши из этих "если бы" на все человечество может хватить.

Мама, Антонина Сергеевна, вздыхает: присядем на дорожку. Ну все, пора.

Шестидесятые покачивались айсбергом. Беременный томительной тоской XX век несся за чудом веселым Титаником. Америка делала ясные знаки, что ей для явления чуда мешают Советы. Но и Советам тоже Америка как кость в горле. В том, что чудо уже на носу, сомнений не было, вопрос лишь в том, кто у кого уведет его из-под носа.

Любопытство и страх - главные движущие силы истории - притягивали и отталкивали друг от друга два полюса мира. Советы моргали на Америку своими футуристическими узрюлями, Америка таращила на Советы свои.

Что за "узрюли" - успеем разобраться, пока Андрей несется в Шереметьево, на самолет. Дивное это словечко откопал у Пушкина старенький футурист Крученых, автор неизъяснимых "дыр бул щыл". Вознесенский, как помним, частенько бывал у этого рака-отшельника - так вот когда-то Крученых, полушутя-полувсерьез извлекал из "Евгения Онегина" строки, подтверждающие его каламбурную "теорию сдвигов". Разрывы и слияния звуков в стихотворной строке прячут тайные смыслы - вот и в пушкинском "узрю ли русской Терпсихоры…" скрыты "узрюли", то есть глаза, глазули. Обманка такая. Написано одно - а слышишь другое. Для 1960-х, эпохи иллюзий, перевертышей и нескладушек, эта обманка в самый раз. Кройка и шитье нового мира требуют свежести языка, хирургии метафор, еще немного, и Вознесенский прямо назовет себя футуристом, так что многозначные "узрюли" нам не помешают. Полвека спустя все будут думать, что про эту эпоху уже все ясно, - ан нет. Шестидесятые - эпоха сдвинутого смысла: протри узрюли, всяк сюда входящий.

Идет 1961 год, в Нью-Йорк так запросто не слетаешь, а тут - целый десант советских культуртрегеров, и под присмотр идейно зрелым литераторам включили в группу незрелый молодняк - Вознесенского с Евтушенко. Не без проблем: пришлось помыкаться по выездным комиссиям (они просуществуют до начала 1990-х) - поездки в капстраны полагались только после поездок в соцстраны, сразу к капиталистам обычно не выпускали.

Что за багаж предчувствий вез с собой в неизвестность Андрей Андреич? Точно известно одно. За своими открытиями Америки русские поэты и писатели отправлялись в XX веке регулярно, как на госэкзамены - и важна им была Америка прежде всего как навязчивая идея, как предмет соответствия-несоответствия великой русской мечте о справедливости жизни и слезинке ребенка. Да что там, как раз с Пушкина все началось: поэт, за порог России ни разу не выпущенный, улучил минуту написать о книге переводчика, прожившего 30 лет среди американских индейцев. Статья "Джон Теннер" за подписью The Reviewer появилась в 1836 году в "Современнике": "С некоторого времени Северо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих". Что удивляло Пушкина в этих Штатах - "всё благородное, бескорыстное, всё возвышающее душу человеческую - подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort)".

* * *

С тех самых пор, после Пушкина, кто ни брался писать про Америку, - все примеряли ее к России, будто взвешивая: "страсть к довольству" против "возвышающего душу". Или - или. Спустя полтора столетия будет казаться определенно - куда качнется стрелка, туда и покатится мир. Слетал в Америку: ну, что там у нас на весах?

Много лет спустя Вознесенский вспомнит первое свое заокеанское впечатление, как вспышку: "Это был шок: Америка меня ошеломила, потрясла". Свое объяснение таким эмоциям найдет позже и Зоя Богуславская: "Тот, кто не бывал в США, не поймет, какой шок испытываешь, впервые попав в эту страну. Меня не так сильно поразили витрины, комфорт сервиса, богатство оформления улиц, как полная раскованность людей в беседе со мной, свобода поведения, но главное - восприятие собственной жизни, успешность которой, они уверены, зависит исключительно от них самих".

В 1906 году шокирован был добравшийся туда эмигрант Максим Горький. Уже известного и гонимого в своей стране писателя встречали в "Нью-Ёрке" (так у Горького) тысячные толпы - но ровно через 48 часов те же толпы принялись освистывать его за несоблюдение приличий: прибыл не с женой Екатериной Пешковой, а с актрисой Марией Андреевой. Гостиницы отказались их принимать, жилье нашли с трудом. Это отрезвляло. "Но в Америке думают только о том, как делать деньги", - выдал Горький один за другим красноречивые очерки вроде "Города Желтого дьявола" и "Царства скуки".

В 1922-м Америка шокирует Сергея Есенина, приехавшего с женой-американкой-балериной Изадорой (так у Есенина) Дункан. "Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов".

"Зрение мое переломилось". Прежде чем пустить к себе, американцы поэта допросили и взяли письменную клятву "не петь "Интернационал"". Но и без "Интернационала" Есенина легко провоцировали на скандалы, так что на Изадоре трещали платья, все вокруг мерещились, бывало, спьяну "жидами", и поэта стали шельмовать "большевиком и антисемитом". Во Франции злорадно прошипели Мережковский с Гиппиус: "Дункан и Есенина выпроводили из Америки из-за пьяных кухонных скандалов и драк между собой". Да, вздохнул Есенин в "Железном Миргороде", есть тут "сила железобетона, громада зданий", - но они как-то "стеснили мозг американца и сузили его зрение". И "Страна негодяев" туда же: "Места нет здесь мечтам и химерам, / Отшумела тех лет пора. / Все курьеры, курьеры, курьеры, / Маклера, маклера, маклера". Так или иначе, вскоре после Америки Есенин расстался и с Изадорой.

В 1925 году Владимира Маяковского САСШ (они же США) шокируют Бруклинским мостом, соединяющим в Нью-Йорке Бруклин с Манхэттеном. "Расчет суровый гаек и стали" - и "поезда с дребезжаньем ползут, как будто в буфет убирают посуду". Но с моста еще прыгают безработные - Маяковский напишет: "прямо в Гудзон", но на самом деле под мостом пролив Ист-Ривер. Неточность не принципиальна. Поэт был рассеян и отвлекался: "Мы целуем - / беззаконно! - / над Гудзоном / ваших длинноногих жен". Кончилось тем, что Маяковский уехал, а его подруга Элли Джонс родила ему дочь Хелен Патрисию, то есть Елену Владимировну. Но в "Моем открытии Америки" у поэта - речь не про это, а про "футуризм голой техники", который надо обуздать "во имя интересов человечества".

О том, как Маяковский демонстрировал американские достижения, рассказывал Борису Мессереру отец, Асаф Михайлович, знаменитый балетный танцовщик: "…достал свой знаменитый плоский металлический стаканчик, наполнил его вином и вылил на брюки. После чего стряхнул винную лужу с брюк и, удостоверившись, что на брюках не осталось никакого следа, сказал: "Вот Америка! Вот это там здорово делают"".

Странные футуристические чудо-штаны - это, видимо, как раз "дедушки" джинсов, завоевавших мир к концу столетия.

Загадка: что все же больше взволновало Маяковского за океаном? Штанища - вестники райских потребительских кущ? Или это вот его признание, читавшееся в 1960-х уже как пророчество: "Может статься, что Соединенные Штаты сообща станут последними вооруженными защитниками безнадежного буржуазного дела"? Из последнего, между прочим, вытекала и ясность поэтической задачи: "…в предчувствии далекой борьбы изучать слабые и сильные стороны Америки". Любопытно, конечно, что сказал бы Маяковский, знай он, что в "далекой борьбе" победят "штаны", - но это мы забегаем далеко вперед, а всему свое время. К тому же, справедливости ради, надо признать: не в одних штанах дело. Такой же фокус, что и Маяковский, проделал однажды Роберт Рождественский, - но вылил он вино не на штаны, а на белый пиджак Вознесенского, привезенный из той же Америки. Пиджак не подкачал.

В 1935 году там еще колесили Ильф и Петров, потом напишут Сталину, как приспособить американские преимущества к советским недостаткам, - но слегка переусердствуют. Их "Одноэтажную Америку" не станут переиздавать до 1961-го - как раз того самого года, когда в Нью-Йорк впервые отправится Вознесенский.

Автопортрет мой, реторта неона

Самолет приземлил его в нью-йоркском Айдлвайльде. Именем тридцать пятого президента США аэропорт назовут два года спустя - после гибели Джона Кеннеди. Прозрачная невесомость махины аэропорта встретила выпускника Архитектурного - какие там коровники в амурах! - овеществленной грезой футуристов мира. Подбирая слова, Вознесенский позже ошарашит читателей именно таким, адекватным восторгу футуриста, росчерком пера: "Автопортрет мой, реторта неона, апостол небесных ворот - / аэропорт!"… Это прозвучит внезапно и вызывающе ярко, строчки будут цепляться и запоминаться сами собой - а потому покажутся возмутительными: как это можно? Мальчишка исчо - к аэропортам свои портреты примерять! Даже Ахмадулина ахнет: "Оторопев, он свой автопортрет / сравнил с аэропортом - это глупость".

А "глупости" тут никакой - картинка отчетлива. Взгляд сквозь стекло аэропорта и есть "автопортрет" - отражение лица и всего, что позади, сливается с потоком жизни впереди, за стеклом. Вот примерно как на картине "Бар в Фоли-Бержер" Эдуарда Мане: мужчина смотрит на девушку за стойкой, видя одновременно ее и что у нее за спиной, и в отражении зеркала - себя и все, что за спиной у него. Нечто похожее видит в отражении "на толще чуждого стекла" в берлинском кафе желто-серый, полуседой Владислав Ходасевич: "И, проникая в жизнь чужую, / вдруг с отвращеньем узнаю / отрубленную, неживую, / ночную голову мою". Правда, взгляд Вознесенского, в отличие от ходасевичевой безнадеги, - иной, он бодр, он видит будущее, "где нет дураков / и вокзалов-тортов - / одни поэты и аэропорты!".

Стонет в аквариумном стекле
Небо,
приваренное к земле.

С кем Вознесенский, открывающий Америку, вступает в диалог - подчеркнуто и сразу, - это Маяковский. "Как глупый художник / в мадонну музея / вонзает глаз свой, / влюблен и остр, / так я, / с поднебесья, / в звезды усеян, / смотрю / на Нью-Йорк / сквозь Бруклинский мост" - это у Маяковского. Мост, потрясший когда-то Владим-Владимировича, - дело прошлое. У Вознесенского уже: "Бруклин - дурак, твердокаменный черт. / Памятник эры - / Аэропорт". Вот где - "преодоленье несущих конструкций" и "вместо каменных истуканов / стынет стакан синевы - / без стакана"!

Откуда этот образ ослепительно-независимой синевы, можно было только гадать: придет же такое в голову. Но нереальность метафоры вполне доступна воображению. Скажем, все домохозяйки в шестидесятые при стирке непременно пользовались "синькой": порошок из крахмала с берлинской лазурью (или индигокармином) разводили в стакане - эту синеву добавляли при полоскании белья - и оно волшебно становилось белоснежнее белого. Что может быть общего у этого стакана нью-йоркской синевы - скажем, с березами в Ингури? А в аэропорту у Вознесенского "брезжат дюралевые витражи, / точно рентгеновский снимок души". И в родных березах то же зеркало души: "Люблю их невесомость, / их высочайший строй, / проверяю совесть / белой чистотой".

* * *

Однако пора. Поэтов (как и писателей), прибывших из Советской страны, уже везут по стране Американской. Встречи, виды, застольный френдшип. Перед поездкой их предупреждали: подсунут буржуазные соблазны - прочь бегите. На дворе пусть и холодная, но война, ни шагу поодиночке, без руководства делегации в контакты не вступать. Иначе… Ну, непонятно, что иначе, - но чтобы ни-ни, и не думайте. А как было не думать? Вознесенскому, например, еще и тридцати не было, - самый возраст думать и все такое прочее.

"В Канзасе к нам с Андреем Вознесенским, - расскажет в 2006 году новосибирской газете "Честное слово" Евгений Евтушенко, - подошли две девушки, у них на груди были значки с Фиделем Кастро, и это нас с ними сразу объединило. Еще они обе изучали испанский язык, что тоже помогло общению. По-английски я знал тогда только три слова: "Вэр из стриптиз?" А по-испански худо-бедно объяснились… Одна из девушек так мне понравилась, что я решил плюнуть на все запреты - будь что будет. Мы с ней сбежали в Сан-Франциско и несколько дней были безумно счастливы".

Куда девались Вознесенский (прекрасно, кстати, владевший английским) и вторая девушка, Евгений Александрович умолчал - и мы гадать не будем. Главное, что кто-то же подсказал поэтам ответ на их почти гамлетовское: "Вэр из стриптиз?" Едва ли не у каждого советского туриста, попадавшего в логово капсистемы, была эта тайная цель: пробраться к "красным фонарям". Но одно дело обыватель - с его жалким мещанским любопытством. Совсем иное - поэты! Пучины бездн, фонтаны поэтических гормонов, блэк энд уайт, вода и камень - вот для чего поэту "красный фонарь"! И потому - "на женщин глаза отлетали, / как будто затворы". Вознесенский "спускался в Бродвей, / как идут под водой с аквалангом". И вот уже в "Стриптизе" у него "проливная пляшет женщина под джаз":

"Вы Америка?" - спрошу, как идиот.
Она сядет, папироску разомнет

"Мальчик, - скажет, - ах, какой у вас акцент!
Закажите мне мартини и абсент".

Поэт Уильям Джей Смит, взявшись за перевод, выскажет Вознесенскому сомнение: не заказывают, мол, мартини с абсентом, не сочетаются напитки. Венички Ерофеева не было тогда на этого Смита, коктейля "Слеза комсомолки" Смит не пробовал! Малопьющий Вознесенский оставит, как есть, - и правильно. Мало ли в жизни несочетаемого?

В Штатах тогда обнаружилось и кое-что помимо стриптиза. Марши мира ходили по улицам, сам Мартин Лютер Кинг в них ходил, добиваясь, чтобы расисты перестали в неграх видеть негров. Много лет спустя борьба, в которой Мартин Лютер Кинг был главным фигурантом, приведет как раз к обратному: слово "негр" окончательно признают неприличным, и это назовут победой политкорректности. Впрочем, сам негритянский борец за мир об этой перетасовке понятий не узнает - это же все в далеком будущем. А в те времена, как заметит герой Джонни Деппа в голливудском фильме "Ромовый дневник", Америка и в этом видела "русскую угрозу": "Вот вам факты. 75,6 процента негров контролируется Москвой!" Знал бы об этом Вознесенский - его-то шокируют апокалиптические негры, играющие рок-н-ролл и джаз. Каждый сам по себе - отдельная и яркая метафора: "негр рыж - как затменье солнца" или "туз пик - негритос в манишке". Да что там, поэт и себя самого ощущает негром: "Мы - негры, мы - поэты, / в нас плещутся планеты".

Когда нас бьют ногами -
пинают небосвод.
У вас под сапогами
Вселенная орет!

Надо ли теперь политкорректно исправлять "поэты" на "афропоэты"? Оставим сей вопрос как риторический. Нелепыми вопросами Вознесенского и без того изводили. Американские стихи войдут в его сборник "Треугольная груша", изданный через год, в 1962-м. Почему груша треугольная? - набросятся на автора всерьез. А у груши вполне конкретный визуальный прообраз: светильники в нью-йоркском метро были - как "плод трапециевидный".

Полное название сборника на самом деле - "40 лирических отступлений из поэмы "Треугольная груша"". Почему отступления и где сама поэма? А потому что в "лирических отступлениях" поэты чаще всего и прячут все самое важное, чего нельзя не сказать. К чему несуществующая поэма, если главное сказано и без нее? "Короную Емельку, / открываю, сопя, / в Америке - Америку, / в себе - себя". Считайте поэта Пугачевым-самозванцем, но он открывает свою Америку.

У Есенина в "Черном человеке" - "голова моя машет ушами, как крыльями птица". У Вознесенского - "под брандспойтом шоссе мои уши кружились, как мельницы". Естественно, молодому поэту тут же поставят на вид: были уже - уши-пропеллеры. Мог он спрятать уши, обойтись без них? Безусловно - если бы хотел. Но Вознесенскому казалось важным сохранить эти отсылы, явные и скрытые, к предшественникам. Пафосно говоря - заявить о себе, как продолжателе неразрывной русской поэтической традиции XX века. Без всяких двусмысленностей.

Эта связь подчеркивалась сразу - начиная с обложки "Треугольной груши".

В первой книге Вознесенского, "Мозаике", был графический портрет поэта, выполненный молодым Ильей Глазуновым. Обложку "Треугольной груши" оформлял уже Владимир Медведев - в духе авангарда 1920-х годов: художник взял за образец футуристический плакат Эля Лисицкого "Клином красных бей белых", составленный из острого треугольника, круга и букв.

Над этой книгой Вознесенского сломает голову литературный чин, поэт Александр Прокофьев: "Поразбивали строчки лесенкой / и удивляют белый свет, / а нет ни песни и ни песенки, / простого даже ладу нет!"; "А впрочем, что я? Многих слушаю / и сам, что думаю, скажу. / Зачем над "Треугольной грушею", /ломая голову, сижу?"

Чуть позже Прокофьев прокричит на ухо Хрущеву: "Я не могу понять Вознесенского и поэтому протестую!" Было: не читал, но осуждаю. Стало: не могу понять, но протестую.

Хотя, если честно… Было еще одно обстоятельство, нервировавшее коллег еще со времен Маяковского. Платили поэтам за строчку. Соответственно, за строчку, разбитую лесенкой, на две-три-четыре ступеньки, платили в два-три-четыре раза больше! Как это, в сущности, понятно! Да и книга смотрелась в два-три-четыре раза толще. Найдется ли что-то обиднее солидного сборника тощего автора - для солидного автора тоненькой книжки?

Обидно, но кто же признается вслух? На этот случай есть известные приемы. Знакомый зуд осиных гнезд - литсобратья и критики будут топать ногами: не потерпим такой безыдейности! Это будет нелепо, потому что как раз "идейностью" поэзия Вознесенского в те годы была озарена. "Особенно усердствовал против меня, - вспомнит потом Вознесенский, - поэт Андрей Малышко, под гогот предложивший мне самому свои треугольные груши… околачивать, согласно соленой присказке".

Назад Дальше