Я достал из письменного стола "блок" и стал записывать то, что знал наверняка.
Его зовут Мэтью. Мэтью Осборн. Он из "Редвудса", как и его брат.
Мэтью Осборн (Р).
С промежуточным инициалом разберемся позже. Осборн М. Дж.? Нет, брат зовется Осборн, Н. Ч. Р., стало быть, и у Мэтью, скорее всего, два промежуточных имени. Осборн, М. П. А.? Мэтью Питер Александер, к примеру? Вполне возможно. Осборн, М. С-Дж. Г.? Мэтью Сент-Джон Георг. Тоже может быть.
Самое главное – выяснить почему. Почему он сделал со мной то, что сделал? Я записал этот вопрос.
И что.
Что именно он со мной сделал? Этот вопрос я записал тоже.
И как.
Как он сделал то, что сделал со мной? Я начал записывать это и вдруг сообразил, что у меня получается подобие текста для песенки. Не так чтобы очень возвышенно. "Как ты делаешь то, что ты сделал со мной…" Банально. Не делай этого, не делай. Это я перечеркнул. Перечеркнул все, смял лист бумаги, разодрал его в мелкие клочья и начал заново.
В "Лжеце" я рассказал обо всем случившемся коротко и насмешливо, вот так:
В Хьюго Александра Тимоти Картрайта он влюбился с первого взгляда, когда этот мальчик в первый же вечер второго школьного года Адриана медленно вплыл вместе с пятью другими новичками в сумрачный актовый зал.
Хейдон-Бейли подтолкнул Адриана локтем:
– Ну, что скажешь, Хили? Роскошь, а?
В кои-то веки Адриан промолчал. Случилось нечто ужасно неправильное.
Два мучительных триместра потребовалось ему, чтобы разобраться в симптомах. Он выискивал их по всем основным руководствам. Сомнений не было. Все до единого авторитеты твердили одно – Шекспир, Теннисон, Овидий, Китс, Джорджетт Хейер, Мильтон, – все держались единого мнения. Это была любовь. Большая Любовь.
Картрайт с его сапфировыми глазами и золотистыми волосами, с его губами и гладкими членами: он был Лаурой Петрарки, Люсидасом Мильтона, Лесбией Катулла, Халламом Теннисона, светлым мальчиком и смуглой леди Шекспира, лунным Эндимионом. Картрайт был гонораром Гарбо, Национальной галерей, он был целлофаном: ласковой ловушкой, пустой и нечестивой нежданностью всего происшедшего и яркой золотистой дымкой в лугах; он был сладким-сладким, медовым-медовым, живым-живым чириканьем птенца, новорожденной любовью Адриана – и голос горлицы несся над землей, и ангелы обедали в "Ритце", и соловей разливался на Баркли-сквер.
Два триместра назад Адриану удалось заманить Картрайта в уборную пансиона, где они провели занимательные полчаса, да Адриан, собственно, и не сомневался никогда, что сможет стянуть с Картрайта штаны: дело было не в этом. Он хотел от Картрайта чего-то большего, чем несколько судорог удовольствия, которые могли предложить скудноватые по-тирания и облизывания, подбрасывания и сжатия.
Он не очень хорошо понимал, чего жаждет, но одно знал точно. Любить, алкать вечной привязанности – все это менее приемлемо, чем дергаться, сопеть и захлебываться где-нибудь за кортами для игры в файвз. Любовь была постыдной тайной Адриана, секс – предметом его открытой гордости.
Написать это почти двадцать лет спустя было не так уж и трудно, и все же, составляя эти слова – семь лет назад, в 1990-м, – я поеживался, ощущая вину за мою теперешнюю надменность, за небрежную умудренность, за то, как хорошо я знаю себя прежнего, остроту моих чувств и глубину смятения.
"Два мучительных триместра потребовалось ему" – что ж, полагаю, этим пяти словам присуща достойная честность и краткость. Вот где никаким плеоназмом и не пахнет. В вековом искусстве кино существует один такой избитый вопрос: какую самую дорогую для постановки сцену можно описать наименьшим количеством слов? Насколько мне известно, победителем, вошедшим в действительно существовавший сценарий, все еще остается следующее:
Два флота сближаются.
"Два мучительных триместра" – это, вероятно, мое равноценное достижение в области экономии эмоциональных средств.
Сознанию моему, работающему с мучительной медлительностью, когда возникает необходимость уяснить некую сокровенную правду или разобраться в том, что я ощущаю, потребовалось немалое время, чтобы освоиться с чувством, охватившим меня в единый миг.
Я влюбился. Замечательно. Хорошее, пригодное для употребления слово. Допускающее понимание и перевод на другой язык. Взгляды, которыми под аккомпанемент струнных вечно обмениваются на экране снятые немного не в фокусе мужчина и женщина, и вправду не лишены смысла. Это мне усвоить по силам.
И я записал в тот первый день:
Я люблю Мэтью Осборна.
Я инстинктивно сознавал: это означает, что все изменилось. Написать
Я люблю Мэтью Осборна -
это совсем не то же, что написать
Я люблю Париж
или
Я люблю пиццу.
И потому я добавил:
Все изменилось.
И все-таки, зная, что "все изменилось", я не понимал еще, что все – все, что существует на свете, – действительно, истинно, подлинно и положительно изменилось – стало иным, другим, и это уже необратимо.
В конце концов, расписание занятий осталось прежним: все тот же немецкий в четыре и математика в четыре пятьдесят, та же военная подготовка по пятницам, вечернее богослужение по субботам, все те же "Воскресные В". Этим вечером мы с Джо собирались прикинуть, как нам украсить наш кабинет, – и ничего тут не изменилось. Плац за окном остался все тем же плацем. Пластинки на моей полке – теми же пластинками.
Я смял и этот листок бумаги и стал смотреть в окно.
5
Не помню, честное слово, не помню, действительно ли события, о которых я собираюсь рассказать, произошли в тот же самый день, в который я увидел Мэтью Осборна. Мое воображение говорит: в тот же, значит, так тому и быть.
Я встал, вышел из кабинета и, пройдя через Дом, оказался в гардеробной.
У нас в "Феркрофте" тоже были красивые мальчики. Я подошел к шкафчику самого красивого, открыл дверцу, тронул тылом ладони висевшую внутри куртку и услышал звон монет.
И украл их.
Украл их все, покинул Дом, дошел до музыкальной школы и там продирижировал любимой моей увертюрой Россини – да так, как никогда еще не дирижировал прежде. Не к "Вильгельму Теллю", не к "Севильскому цирюльнику", но к "Сороке-воровке", и знаете что? – до той минуты смысл этого названия как-то ускользал от меня. Я знал увертюру так хорошо, что слова, ее обозначавшие, утратили для меня какое-либо значение. "Сорока-воровка". Тут все кажется прилаженным одно к одному, упорядоченным и очевидным, совершенно как в романе, и тем не менее это чистой воды Божья правда. Или Дьяволова. Возможно, так мне и следовало бы озаглавить эту книгу. "Сорока-воровка"… или, уж если на то пошло, "Дьяволова правда чистой воды".
Вот и сейчас я поставил ее – "La Gazza Ladra", так она называется на этом диске, – слушаю музыку, попрыгиваю в кресле, набирая эти слова, и вижу в ней то, что увидел тогда, и слышу то, что услышал. У Россини солнце выпрастывается из туч таким счастливым рывком, что на какое-то время ничто не кажется больше дурным – даже краденые деньги, которые звякают и звякают в твоем кармане, когда ты повелеваешь вступить группе деревянных и медных духовых, хлеща, как эпилептик, руками по воздуху в твоей hysterica passio, судорожно и аритмично вздергиваясь и ныряя вперед, – даже тяжкий груз народившегося в тебе нового знания о том, что детство твое в этот день закончилось и в состав твой вошло нечто новое, способное навсегда лишить тебя разума.
С того дня это стало образом жизни. Я и всегда-то был "скверным мальчишкой" – и открыто, и наедине с собой. Скверным в смысле "настырности" и "злоязычия", стремления выпендриваться перед другими, проскочить те несколько лишних ярдов, что отделяют тебя от неприятностей и наказания, и "скверным" в том, что касается потаенной испорченности. Однако с того дня мне стало на все наплевать. Просто-напросто наплевать. Если обозначить мое поведение в первый год как чистилище, то теперь оно обратилось в ад.
Иногда это делало меня популярным, иногда ненавидимым. Я потратил первый год на старания поточнее определить установленные племенным сводом мальчишечьих законов границы дозволенного. И научился намного тоньше чувствовать ту черту, переходя которую ты рискуешь впасть в немилость, научился намного лучше держаться на спине брыкливого мустанга популярности.
Некоторые мои шуточки срабатывали превосходно, и меня возносила над одногодками пенистая волна восхищения и славы. Думаю, справедливым будет сказать, что в первый год учебы я очень быстро стал самым известным мальчиком моего набора. Не самым любимым или вызывающим наибольший восторг, но самым узнаваемым и порождающим больше всего кривотолков.
Одним из великих моих подвигов было "дело Бруэра", принесшее мне немало хлопков по спине и веселых поздравлений.
Книжным магазином школы "Аппингем", где мы покупали "блоки" и письменные принадлежности, а также учебники, сборники прозы и стихов – в общем, все то, чем торгуют обычные книжные магазины, заправлял мистер Бруэр, человек отчасти суматошный. Большая часть приобретений совершалась с помощью "бланка заказа", листка бумаги, который следовало подписывать после ленча у директора своего Дома, санкционировавшего таким образом покупку, а в конце триместра родителям ученика высылался счет за все его приобретения. Типичный бланк заказа выглядел примерно так:
В поле, как выразились бы ныне мы, привыкшие к компьютерному жаргону, "Подпись" расписывался ты сам, в поле "Утверждаю" должны были стоять инициалы директора.
– Зеленые, Фрай?
– Да, сэр, для сочинений по английской литературе. Думаю, это сообщит им особую элегантность.
– О господи. Ну ладно.
Естественно, я быстро научился воспроизводить торопливо выводимые Фроуди "Дж. Ч. Ф." и в тех редких случаях, когда в мои вороватые руки попадала стопка чистых бланков заказа, погружался в оргию безумного приобретательства.
Так вот, что-то в мистере Бруэре, в его суетливости и недоверчивости вызывало отчаянное желание затравить и задразнить его до беспамятства.
Первый мой план состоял в том, чтобы извести Бруэра телефонными звонками. Бог знает как, но я обнаружил, что в те дни импульсной телефонии, еще до появления цифровых телефонных станций и тонального набора, можно было набирать номер, ударяя в телеграфной манере по рычажку аппарата: десять ударов давали ноль, девять – девятку и так далее, следовало только выдерживать недолгую паузу между цифрами. Освоив правильный ритм, вы могли позвонить из телефона-автомата по 350466 и разговаривать, не заплатив ни единого пенни. По сравнению с тем, что творят нынешние телефонные воры и хакеры, это выглядит детской забавой, однако удовольствие такая забава доставляла немалое.
В торговом центре города, прямо напротив выходивших на Хай-стрит витрин книжного магазина, стояла красная телефонная будка, и это означало, что мы могли позвонить Бруэру и увидеть, как кто-то из продавцов подзывает его к телефону.
– На проводе мистер Бруэр?
– Да.
– Вы бы лучше слезли с него, по нему сейчас ток пустят.
Начало, по правде сказать, не бог весть какое, однако мы совершенствовались.
– Мистер Бруэр? Вас беспокоят из издательства "Пингвин", нам нужно, чтобы вы подтвердили ваш заказ четырех тысяч экземпляров "Любовника леди Чаттерлей".
– Что? Нет-нет. Это все мальчишки! Я ничего не заказывал. Отмените его! Отмените!
– Понятно. А десять тысяч экземпляров "Последнего поворота на Бруклин"?
Хи-хи.
Можно было также избрать тон отрывистый и эксцентричный – он лучше всего срабатывал, когда Бруэр снимал трубку сам.
– Книжный магазин школы "Аппингем".
– Да?
– Книжный магазин школы "Аппингем".
– А что вам нужно?
– Прошу прощения?
– Чем мы можем вам помочь?
– Это книжный магазин школы "Аппингем".
– Это вы уже говорили, нужно-то вам что?
– Вы же сами мне позвонили.
– Ничего подобного.
– Тогда какой номер вам нужен?
– Мне никакой номер не нужен. Все, что мне нужно, это спокойно жить дальше и чтобы всякие там книжные магазины школы "Аппингем", кем бы они ни были, ко мне не лезли. К вашему сведению, телефонное хулиганство у нас карается законом.
– Но это же вы мне позвонили!
– Послушайте, если вы не освободите линию, я пожалуюсь в полицию. Епископ ожидает очень важного звонка от одной из своих жен.
– А, так это мальчишка, вот оно что!
– Епископ вам не мальчишка, милостивый государь!
– Да я же вас в окно вижу! На всех докладную подам!
Как-то раз мы с Джо Вудом зашли в аптеку "Бутс". Я собирался купить анисового масла и спрыснуть им отвороты моих брюк, дабы проверить теорию Дживса, согласно которой за мной должны будут увязываться все встречные собаки (ничего подобного, кстати, они только гавкали и рычали), и вдруг увидел в соседнем проходе между полками Бруэра. Нас с Джо он не заметил, и в моей голове родилась идея.
– Да нет, это же проще простого, – произнес я негромким якобы шепотом из тех, что заставляют всех вокруг навострить уши. – Бруэр подслеповат, он вообще никогда ничего не замечает.
Джо ответил мне обычным своим натужным, "запорным" взглядом, однако он был достаточно сообразителен и достаточно хорошо меня знал, чтобы понять: я что-то затеял. По тому, какая глухая тишина воцарилась в соседнем проходе, мне стало ясно: Бруэр замер и внимательно вслушивается.
– Значит, приходишь туда с рюкзачком, вроде бы набитым, с парой старых парусиновых туфель поверх всего остального, идешь в книжный отдел и напихиваешь в рюкзак столько книг, сколько в него влезет. Потом опять кладешь сверху туфли, забрасываешь рюкзак на плечо, выходишь из отдела и покупаешь какой-нибудь карандаш. Бруэр никогда ничего не замечает. Я у него из-под носа буквально сотни книг увел. Ладно, если ты здесь закончил, давай заглянем в буфет.
Я переговорил с несколькими приятелями, и на следующее утро мы всемером явились в книжный магазин и с нарочитой небрежностью прошли в книжный отдел, который располагался на своего рода платформе, приподнятой над всем остальным помещением. Там мы, все как один, упали у разных полок на колени и начали перебирать книги, время от времени воровато озираясь и зарываясь в рюкзаки – из них то и дело вываливались на пол спортивные туфли, которые мы торопливо запихивали назад.
Затем мы, с рюкзаками на плечах, спустились вниз и направились к сидевшей за кассой девице. Ей мы предъявили бланки заказа, дозволявшие каждому из нас приобрести по одному карандашу (НВ), при этом каждый нервически сглатывал.
Тут-то на нас и налетел, точно коршун, мистер Бруэр, который, как стало ясно, трогательнейшим образом прятался под прилавком. Этого оказалось довольно, чтобы один из нас преждевременно прыснул – мне пришлось быстро лягнуть его по голени, дабы он затих.
– Минуточку, джентльмены! – произнес Бруэр.
Взгляды, полные ошеломленной невинности и удивления.
– Да, мистер Бруэр?
– Вы все. Будьте любезны выложить на прилавок содержимое ваших рюкзаков.
– Право же, мистер Бруэр…
– Делайте, что вам велено! – проскрежетал он. – По одному. Начнем, я думаю, с мистера Фрая. Да. Начнем с вас, мистер Фрай.
Я покорно пожал плечами и перевернул рюкзак, плотно сжав его с двух боков, так что из него только спортивные туфли на прилавок и вывалились.
– Все содержимое! – теперь уже с ноткой триумфа в голосе приказал Бруэр.
– Все? – нервно повторил я.
– Все!
– Ну, если вы настаиваете, мистер Бруэр…
– Да, я настаиваю, мистер Фрай!
Я затряс рюкзаком, и из него вывалились:
• 6 очень грязных спортивных трусов на завязках.
• Около семидесяти мармеладок, мятных подушечек, разного рода лакричных конфеток и леденцов – в ассортименте.
• 12 разломанных печеньиц из тех, что улучшают пищеварение.
• 4 наилучших "Наполеона" от мистера Ланчберри (трехдневной давности).
• 200 разнообразнейших грузил для ужения рыбы и пулек от духового пистолета.
• Карандашные очистки.
• 1 протекающая бутылочка лечебного шампуня "Восин".
• 1 новехонький экземпляр "Сыновей и любовников" (с предусмотрительно вложенным в него чеком магазина "У. Г. Смит").
• 1 пачка сигарет "Королевское посольство" и коробок спичек.
Нам всем очень трудно было не повалиться от хохота кучей на пол, однако мы ухитрились сохранить на лицах выражения честные и серьезные.
– Уберите эту дрянь с моего прилавка, – взвизгнул, хватаясь за "Сыновей и любовников", Бруэр, однако остальные мальчики уже добавляли к моей куче собственные приношения, включая презервативы (которые благодаря искусному добавлению в них резинового клея и зубной пасты приобрели пугающий вид уже использованных, да еще и с бешеной страстью), куски рыбы, заплесневелый сыр, осклизлую горстку бараньих почек и многое, многое, многое другое.
– Прекратите, прекратите! – вскрикивал Бруэр.
– Но, мистер Бруэр, вы же сказали…
– Вы сами сказали, мистер Бруэр!
– Мы все слышали.
– Господи, ребята, вы на часы посмотрите! – панически воскликнул я. – Того и гляди колокол ударит. Мы к вам на большой перемене заглянем, мистер Бруэр. Лоренса я заберу, он мне понадобится на уроке, а из остального берите себе все, что понравится, не стесняйтесь. Да, и еще мне понадобятся вот эти трусы, со временем. Но не скоро, так что пока можете их поносить.
И мы, не внимая его протестующим воплям, выскочили из магазина. Особенно радовали меня возможности оставленного мной мистеру Бруэру маленького проблеска надежды – пачки сигарет и коробка спичек. Пачку я наполнил слизнями, а в коробке сидел десяток пауков.
Вот такими примерно были мои невинные тринадцатилетние забавы на первом году учебы. Жизнь была прекрасна – меня признали за своего такие ребята нашего Дома, как Рик Кармайкл, Март Суинделлс и Роджер Итон, я дружил с Ричардом Фосеттом и Джо Вудом. Моему брату Роджеру тогда еще не приходилось краснеть за меня. Он еще мог жить на свой кроткий манер, никому не желая зла.