Автобиография: Моав умывальная чаша моя - Стивен Фрай 41 стр.


У меня был друг. Один. Местный приходский священник, выглядел он, хоть это и странно, точь-в-точь как Каррас из "Изгоняющего дьявола", однако собственная его жизнь была до того эмоционально сложна, а его борьба с верой, семьей и своей индивидуальностью требовала таких усилий, что, глядя на него, только и оставалось вспомнить: "врачу! исцелися сам". Он сделал доброе дело, попросив меня позаниматься математикой с его дочерьми, – ход и психологически тонкий, и очень трогательный. Он знал, что математика дается мне с трудом, и понимал также, что во мне сидит учитель, неистово рвущийся наружу. Он почти склонил меня к вере (не совершая, разумеется, прямых попыток – евангелистом он не был), и я нанес тихий визит епископу Линнскому, представлявшему в Норфолке Бога и таинственную организацию, именуемую "Эй-Си-Эм", – церковный инструмент профессионального тестирования, утверждавший либо отвергавший прошения тех, кто стремился получить духовный сан. Мы немного поговорили, я и епископ Обри Эйткен, и он бухающим голосом высказал мнение, что мне надлежит подождать, пока благодать Божия не станет для меня более явственной. Бухал он потому, что лишился гортани и разговаривал с помощью коробочки – вроде той, которую пришлось под конец жизни носить Джеку Хокинсу. Церемония "включения епископа", производившаяся, когда Эйткену приходилось произносить проповедь, составляла привычное добавление к епархиальным церковным службам.

Конечно, епископ был прав, никаким священническим призванием я не обладал, только тщеславием Генри Кроуфорда из "Мэнсфилд-парка", тщеславием, вследствие которого полагал, будто проповедник из меня получится лучший, более стильный, чем из нудных, не умевших связно говорить пасторов, которые начали тогда умножаться по всей Англии. Я сознавал, что поверить в Бога не смогу, поскольку по взглядам моим был прежде всего эллинистом. Сказано не без пышности, а говоря с откровенностью более дерзкой, я был абсолютно уверен, что если бы Бог существовал, его капризность, злобность, деспотизм и полное отсутствие вкуса отвратили бы меня от него. Было время, когда в его команду входили люди, подобные Баху, Моцарту, Микеланджело, Леонардо, Рафаэлю, Лоду, Донну, Герберту, Свифту и Рену; ныне у него остались лишь кошмарные, слюнявые лизоблюды без стиля, остроумия, возвышенности и способности к членораздельной речи. Величия в среднем англиканском священнике мною усматривалось не больше, чем в кардигане, купленном в универсальном магазине. Разумеется, тогда я не понимал, что, взглянув под правильным углом, можно и в таком кардигане усмотреть не меньше величия, чем в соборе Св. Петра, Риме, Большом Каньоне и самой Вселенной, но я ведь ни на что под правильным углом и не глядел. Когда на глаза мне впервые попался Мэтью, я увидел во всем красоту. Теперь же видел только уродство и распад. Красота осталась в прошлом.

Снова и снова писал я в стихах, в моих заметках и просто на клочках бумаги:

Вся моя жизнь блистательно раскинулась позади.

И ладно если бы я записал эту тошнотворную фразу один раз, но я-то вывел ее раз пятьдесят. Да еще и верил в нее. По словам из "Грязного Гарри", я пал ниже китового дерьма. Опустился на дно и не питал надежды подняться. Что подумал бы, увидев меня сейчас, Ронни Раттер? В своих школьных отчетах он был великодушен, и все же, какими бы ни были мои аппингемские горести, в слове "избыток", которое он использовал, описывая мою персону, присутствовало зерно истины. Ныне же эта избыточность покинула меня на веки веков, и вернуть ее мне уже никогда не удастся.

Что и возвращает нас к груде таблеток, пилюль и стакану воды. В последний раз с силой и злостью выбранив весь мир, обратившийся в гниющего крота, в безжалостный круг бессмыслицы, в изнурительное повторение и распад, я проглотил всю груду, выключил свет и заснул.

Проснулся я в мире залитой трепетным светом трубчатых ламп белизны, с абсурдной болью в горле и щеках. Изо рта моего торчала какая-то трубка, медицинская сестра хлестала меня по щекам, повторяя, повторяя и повторяя:

– Стивен! Стивен! Очнись, Стивен! Очнись. Стивен, Стивен! Стивен! Стивен! Очнись сейчас же. Попытайся! Очнись. Очнись. Стивен!

Как выяснилось, около полуночи брата разбудил шум – меня рвало. Войдя в мою спальню, он увидел, как я извергаю пенную дугу, дохлестнувшую, в чем он после божился, до потолка. А потолок в моей спальне был очень высокий. Я ничего этого не помню – ни поездки в карете "скорой помощи", ничего. Ничего, происшедшего между щелчком выключателя настольной лампы и внезапным унижением второго рождения: оплеухи, яркий свет, трубки, спешка, настойчивые требования, чтобы я, хоть давясь, да ожил. С тех пор я питаю жалость к новорожденным младенцам.

Как выяснилось, та самая смесь, которая, по моим расчетам, должна была наверняка прикончить меня, как раз спасительной и оказалась. Теперь я уже перестал гадать, понимал ли я это подсознательно или нет. Я просто благодарен удаче, моей подсознательной разумности (если таковая имела место), заботе богов, острому слуху моего милого брата и искусности и неустанной настойчивости медицинских сестер и врачей больницы "Норфолк и Норидж".

Дома мы о случившемся почти не разговаривали. Да разговаривать было особенно и не о чем. Два дня спустя один из людей, работавших с отцом – работавших еще с чешэмских времен, – остановил меня на улице и задал мне самую жестокую за всю мою жизнь словесную трепку. То был пугающе сильный мужчина по фамилии Тейлор, внешне он походил на видавшего виды малайского плантатора и, как я подозревал (вероятно, из-за его в точности таких, как у Мосли, усов), придерживался крайне правых политических взглядов. Полагал он или не полагал проделанное им психологически правильным, я не знаю. Вся его тирада вращалась вокруг страданий, которые я причинил моим бедным отцу и матери. Я хоть немного об этом задумывался?

– Они несчастны из-за меня? – спросил я.

– Конечно несчастны, мелкий ублюдок! – рявкнул он.

– Настолько, чтобы покончить с собой?

– Нет. – И он крикнул мне, уже уходившему, в спину: – Потому что у них больше мужества.

Полагаю, отец догадался, что причина всему – любовь, потому что я помню, как он поднялся ко мне в комнату (едва ли не впервые в жизни) и поведал запутанную историю о том, как он консультировался у предсказателя по картам Таро и тот сказал, что я несчастен в любви. Уверен, так он косвенно давал мне понять, что готов выслушать любое мое признание. Конечно, я ни в чем признаваться не стал. Может, я и выдумал это воспоминание. Таро и отец как-то не сходятся друг с другом.

Не могу не думать и о том, как все это топанье ногами, крики и рыдания отразились на моей бедной сестре Джо. Мы с ней редко говорим о том времени, а если и говорим, то удрученно улыбаясь и заводя брови. Как, наверное, обрадовались мои родители, когда для меня настало время вернуться в Линн на последний мой триместр, триместр экзаменов повышенного уровня. Обрадовались, собственно, тому, что я больше не буду путаться у них под ногами, поскольку сознавали: возвращение мое туда – затея пустая. Они знали, знали: я уже ни на что не годен.

Жизнь моя сводилась теперь к картам в "Мешке с шерстью" и "пинболу" в "Студенческом союзе", к "Вечеринкам парадоксов" и Кэтлин, к вечному страданию, а хоть как-то притворяться занятым учебой я попросту перестал. К концу второго года мне и всем прочим стало ясно, что все экзамены я провалю. Я не могу припомнить мое тогдашнее психическое состояние, под "припомнить" я разумею просто, что не могу мысленно вернуться в него с той точностью, с какой оживляю эмоции более ранние, приведшие меня к жалкой попытке самоубийства. Я помню Кэтлин и компанию поклонников Корво, помню Фила, Дэйла и карточную игру, помню, как организовывал показ фильмов в "Кинообществе", как пытался танцевать на дискотеках "Союза" под музыку "Слэйд" и Элтона Джона, как приезжала, чтобы дать концерт, никому не известная группа "Джудас Прист", смутно помню, как играл на сцене.

Как ни странно, самые сильные стимулы к учебе я, похоже, получал в то время от истории искусств. В частности, я слегка помешался на архитектуре, на греческом и готическом ордерах, на Микеланджело, потом на "английском доме", неоготике и викторианцах. Моей Библией стал Бэннистер Флетчер, моим Богом – Айниго Джонс. Стыдно сказать, я не помню даже, какие произведения мы проходили по английской и французской литературе. Хотя, постойте… по французской это снова была "Антигона" Ануйя.

Я отсидел экзамены повышенного уровня – большую их часть, от финальных письменных работ по двум литературам я уклонился. Все та же боязнь провала:

Конечно, провалил! Да я на них вообще не ходил!

Вот тогда, в пору липового ожидания результатов, которые, как все мы знали, окажутся ужасными, я снова начал красть, и с еще большим рвением. Мама уже привыкла к набегам на ее сумочку, Не могу понять, как ей удавалось вообще смотреть на меня, я же опять ощущал при мысли о себе тошноту – не такую сильную, как сейчас, но тем не менее тошноту.

Я торчал дома, зная, что к концу августа, к восемнадцатилетию, приду без сданных экзаменов, без друзей, без цели в жизни – без ничего, если не считать перспективы вечных неудач и утраченных возможностей. Еще в Кингс-Линне я начал навещать время от времени общественные уборные, "коттеджи", как их именуют в мире геев, и видел в будущем лишь место помощника библиотекаря в каком-нибудь заплесневелом городишке да время от времени минеты, совершаемые в общественных сортирах. Каждые четыре-пять лет меня будут пару раз арестовывать, а кончу я тем, что засуну голову в духовку газовой плиты. Не такая уж редкая в то время судьба – да и в это тоже. Жизнь, способная осыпать человека великолепными дарами, с неослабной жестокостью относится к тем, у кого опускаются руки. Слава богам, существует такая вещь, как искупление, – искупление, которое является тебе в обличье других людей в тот самый миг, в который ты ощущаешь в себе готовность поверить в их существование.

Помню эпизод из "Звездного пути", завершающийся тем, что Джим поворачивается к Мак-Кою и говорит: "Вон там, Боунс, кто-то произнес три самых прекрасных в Галактике слова". Я с уверенностью ожидал, что услышу тошнотворно очевидное "Я люблю тебя", однако Керк повернулся к экрану, взглянул на звезды и прошептал:

– Пожалуйста, помогите мне.

Странное могущество дешевого телевидения.

Искать чьей-то помощи у меня и в мыслях не было. К покорному отчаянию родителей, я подал заявление о предоставлении мне пособия по безработице, получил его и в июле поехал с почтовым аккредитивом в кармане в Кингс-Линн – на последнюю "Вечеринку парадоксов", после которой должен был встретиться с Джо Вудом и отправиться в Девон, в летний лагерь отдыха.

В следующий раз я вернулся в Бутон уже получившим срок уголовным преступником.

2

Одним из самых постыдных поступков, не считая тех, что мне еще предстояло совершить, была кража пенсионных денег из сумочки, принадлежавшей бабушке молодого человека, в доме которого происходила "Вечеринка парадоксов". Мало есть на свете преступлений более гнусных, и ничто из того, что я здесь пишу, не способно облегчить, притупить или смягчить страдания и гнев, которые оно породило в той семье.

Я поехал поездом в Девон, исполнил довольно унизительную процедуру, связанную с еще одним почтовым аккредитивом, посланным мне матерью по телефону, и отправился с Джо Вудом в пеший поход по окрестностям Чагфорда и иным живописным местам, а потом для Джо настало время возвратиться домой в Саттон-Колдфилд.

Я поехал с ним. И следующие два месяца разъезжал по стране, пытаясь отыскать в моем прошлом хоть что-то, способное дать мне ключ к будущему.

Весьма, вообще говоря, странный способ описания того, что со мной происходило.

Нет, право же, очень странный.

И тем не менее правдивый, ибо под конец этих двух месяцев я обнаружил, что приближаюсь к Чешэму, охваченный страстным желанием снова увидеть город, который я почти не помнил, который не видел с семи лет и в который меня, однако же, тянуло точно магнитом. Я отправился в Йоркшир и прожил недолгое время в семье Ричарда Фосетта. Отправился в Ули и повидался с Систер Пиндер, девицами Ангус и пони по имени Тучка, еще живой, – млечно-белый живот ее теперь почти доставал до земли. Поехал на рок-фестиваль в Ридинг, поскольку до меня дошел слух, что там может оказаться Мэтью. Я знал, что это будет не тот Мэтью, не настоящий, но мне хотелось поискать в нем следы прежнего и, может быть, рассказать ему наконец и освободиться от всего.

Несколько менее странный способ описания происходившего со мной состоит в том, чтобы сообщить следующее: я разъезжал по Британии, совершая кражу за кражей, пока меня не схватила полиция.

Джо жил в Саттон-Колдфилде с матерью, сестрой и двумя братьями. Я украл кое-какие деньги у гостей, которых они пригласили, как и меня, на вечеринку, и устремился в Шеффилд, где остановился у Ричарда Фосетта и его родителей. Все были очень добры ко мне. Мы с Ричардом болтали, рассказывая друг другу о том, что происходило с нами в последние годы, однако ноги мои зудели, меня обуревало желание возвратиться, вернуться назад, к самому началу. Не думаю, что я украл что-либо у Фосеттов, хотя, может быть, и украл.

Следующей моей целью был Чешэм – Бруки и Попплуэллы. Аманда Брук – лимонная эмблема "Дома Флоренс Найтингейл", джемпер овечьей шерсти, прямые черные волосы – состояла в моих подружках, когда нам с ней было по пять и по шесть лет. У Попплуэллов имелось четверо сыновей, и каждый добился потрясающих успехов в крикете, да и во всем остальном. На Рождество Попплуэллы рассылали вместо открыток подобие циркулярного письма с внушающими зависть описаниями блестящих достижений их сыновей в учебе и спорте. "Александер получил стипендию "Чартерхауса", Эндрю – высшие оценки в скрипичном классе, Найджел вошел во вторую сборную Гемпшира, написанное Эдди-Джимом в приготовительной школе сочинение "Как я провел каникулы" попало в шорт-лист Букеровской премии…" – примерно в таком роде. Наша семья в редкие ее моменты общей веселости могла бы сочинить иронический фраевский эквивалент такого письма: "Стивена исключили уже из третьей школы, он по-прежнему врет и ворует. Джо демонстративно мажет тушью свои десятилетние ресницы и выглядит хуже некуда, командир Роджера пишет, что он – человек слишком тактичный и покладистый для того, чтобы сделать успешную офицерскую карьеру. Температура в доме упала ниже той, какую способен сносить эскимос". Мы понимали, что рождественские письма Попплуэллов никакого хвастовства или самолюбования не содержат, и тем не менее они действовали на нас, как лимонный сок на влагалище.

Маргарет, перед которой я навеки в долгу за подаренную ею первую мою книгу Вудхауса, училась с мамой в школе. Муж Маргарет, Оливер, состоявший вместе с Питером Мэем и Джимом Прайэром в той самой крикетной сборной "Чартерхауса", которую обессмертил Саймон Рейвен, играл затем в кембриджской сборной, а после стал юристом. Однако связей с миром крикета он не утратил и всего лишь в прошлом году завершил двухлетнее служение на посту президента "Марилебонского крикетного клуба"; теперь он снова судействует только в судах. Одно из величайших упущений моей жизни состоит в том, что я отверг его предложение о членстве в МКК. Почему я так поступил, не знаю, – полагаю, из стеснительности. Два года спустя я передумал, однако к тому времени список кандидатов претерпел участь сверхновой, так что возможность эта была мной утрачена. Оливер, пытался ли он обучить меня, тогда еще малыша, и своих сыновей игре в крикет, или позже, уже в качестве шкипера, – азам парусного спорта, неизменно сохранял грубоватую мину человека, состоящего в клубе "Хокс", – нам-эти-интеллектуальные-штучки-и-на-фиг-не-нужны, – под которой крылась, как мы еще увидим, высокая интеллигентность и подлинная чуткость. Старший его сын, Найджел, самый близкий ко мне по возрасту, также вошел в кембриджскую сборную, говоря точнее, в две, а после играл за Сомерсет в завоевавшей кубок команде, включавшей Йена Ботэма, Джоэля Гарнера и Вива Ричардса. Он тоже стал юристом.

Мама рассказывает, что в пятилетнем возрасте я как-то под вечер вернулся домой от Попплуэллов, в парке которых упражнялся в бросках, отбивках и пробежках, и спросил:

– Мам, а ты сама выбирала мужа?

– Конечно, милый, а что?

– Ты хочешь сказать, что могла выбрать мистера Попплуэлла, а выбрала папу? – с негодованием и недовольством воскликнул я.

Многие годы Попплуэллы олицетворяли для меня все, связанное с успехом, цельностью и божьим даром безнатужного достижения цели. Более того, их нельзя было не любить: они доказывали мне, что человек может приспособиться к обстоятельствам и преуспеть, не теряя цельности, чести, обаяния и скромности. Мне всегда казалось, что и отец, при всей его утомительной, тягостной честности и патологически острой неприязни к суетным благам, непременно полюбил бы Попплуэллов, если бы только не сбежал в удаленную, легко обороняемую твердыню сельского Норфолка.

Назад Дальше