Надо сказать, что отец всегда прослушивал и диктовал все мои телефонные разговоры с кем бы то ни было. Поэтому я никогда не имела возможности говорить, что хотела, говоря лишь то, что внедрялось в мое ухо. Малейшее ослушание каралось. Бесчисленное количество раз я звонила известным дирижерам, тоненьким голосочком пища в трубку: "Здравствуйте, маэстро N, не пора ли нам с вами наконец сыграть?" Директорам филармоний, – выпрашивая сольный концерт. Расчет состоял в том, что ребенку отказать труднее, чем взрослому, но некоторые держались насмерть. Большая им благодарность: мои стыд и унижение, как ни странно, компенсировались их отказом. Это отвечало некой форме справедливости, до которой у меня всегда было болезненное пристрастие. Про себя я мстительно говорила отцу: вот видишь, они не хотят со мной иметь дела, потому что я дурно играю.
Увы, у нас были разные представления о том, что считать дурным. Никто другой не отдавал себе отчета в большей, чем я, степени, каким невыносимым фарсом иногда было мое "творчество". Не в качестве самооправдания – это вскормленный стыдом нарыв. До сих пор не могу без дрожи и омерзения смотреть и слушать свои детские записи – эту профанацию, это, если угодно, осквернение. Пусть не все, но многие. В нынешней, другой жизни я не звоню, не пишу, не хожу и не ползаю выпрашивать концерты. Не потому, что считаю это ниже своего достоинства или следую дьявольской формуле "никогда и ничего не просите, сами предложат и сами все дадут". Дать-то дадут – и что хорошего? Спросите кого угодно, хоть Фауста. Мне так представляется, просить надо в ином месте, но это другой разговор. Однако с тех пор я очень не люблю навязываться ни в творчестве, ни в жизни. Будет ли нам хорошо там, где нас не хотят? Эта своеобразная дуга – моя форма "требованья веры и просьбы о любви".
Кстати, о любви: для разговоров с мамой было придумано кодовое слово, вернее, нераспознаваемая частица слова – "сул". Расшифровывалось так: "я позвоню тебе из телефона-автомата с улицы, когда пойду бегать свои вечерние пять километров". И я звонила ей с улицы. На протяжении нескольких лет. Моим любимым чтением в тот период была книга "Узники Освенцима".
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Недавно я играла концерт в петербургском Эрмитаже на фестивале, посвященном дирижеру Саулю-су Яцковичу Сондецкису. Музыканту, подвижнику, человеку редкого такта и душевной теплоты, с которым мне посчастливилось сыграть свой первый концерт с оркестром.
На мой вопрос: "Маэстро, как Вы на это согласились, ведь мне было восемь лет?" – он удивленно изогнул бровь и ответил мягким голосом с литовским акцентом: "Полина, мне звонили чуть ли не первые лица государства, да, и из Министерства культуры тоже". Чувствуете размах? Папа уже бороздил тогда еще невспаханные поля маркетинга. Уломать, пообещать, пробить, умолить, подкупить, обольстить, уговорить нужных людей – цель оправдывала средства. Без сомнения, из всех приписываемых ему самим собой великих талантов талант менеджера проявлялся очевидней всего.
Мы с отцом приехали в Вильнюс. Войдя в репетиционный зал, я не чувствовала никакого страха, только сумасшедший азарт: здесь и сейчас должна осуществиться мечта. Забыла вам сказать: к этому моменту я уже крепко полюбила играть на рояле. Если в начале все это делалось из-под палки, то со временем я, лишенец независимого выбора, научилась выгрызать себе кусок свободы – ею становилась клавиатура и минуты счастливой власти над залом: "Я могу говорить!" Тот, над кем властвуют, жаждет власти сам – а иначе откуда бы взялась дедовщина?
Оркестранты, увидав меня, стали потихоньку переговариваться, недоумевая: Литовский камерный оркестр сотрудничал с известнейшими музыкантами страны, на которых я в самом деле походила мало. Сондецкис, слегка настороженный общением с Осетинским, тем не менее дружелюбно пригласил меня к роялю. Начались репетиции. После одной из них в зал вошла Татьяна Николаева, знаменитая пианистка, – она тоже приехала играть с Сондецкисом Баха. Маэстро вежливо порекомендовал мне остаться на репетиции и послушать/поучиться у мастера. На что папа отреагировал в свойственной ему иронической манере: "Ну что ж, Полина, пойдем послушаем, как народная артистка фальшивые ноты берет". Всегда толерантный Сондецкис тут разгневался не на шутку и вступил с отцом в диалог, который положил конец их общению.
И все же: после нескольких репетиций мы сыграли и записали на телевидении ре-минорный Концерт Баха. Сондецкис в интервью высоко оценил нашу работу: "Удивительно талантливая девочка. В ее игре поражает культура звука и интонации, ни одной ноты с плохим вкусом. У дирижера с ней нет никаких проблем". Хотя на записи было нервно: в одном месте я никак не могла вступить вовремя, что называется, заклинило. Делались бесконечные дубли. Маэстро деликатно просил оркестр повторить еще раз, делая вид, что ошибка происходит не по моей вине.
Это враз объяснило мне, чем большой музыкант отличается от не очень большого. Например, Мария Каллас была исступленно требовательна как к самой себе в работе над ролью, так и к своим сценическим коллегам, но не позволяла себе публично унизить кого-нибудь из них, указав при всех на ошибку – для этого она уединялась с партнером в перерыве.
Также я усвоила еще одну вещь: есть коллеги, с которыми, буквально, можно ходить в разведку, как это ни смешно звучит применительно к сфере зву-коизвлечения. Следом открывается простор для вариантов – ходить ли в нее с диктатором или советником? С тираном или ненавязчиво добивающимся нужного результата миротворцем? А если оба ведут к одной цели – научить чему-то новому и достичь необходимого результата? Какой дорогой, да и ходить ли вообще? Может, лучше запереться дома и играть в стол? Увы, в этой профессии, хоть и максимально удаленной от политического конформизма, иногда тоже приходится ступать в лужу соглашательства. Это я к тому, что играть случается и с такими партнерами, которые не дают пищи ни уму ни сердцу, принося только разочарование и обиду за музыку, исколотую, как восковая куколка, булавками на кухне доморощенного колдовства, которым подменяется сеанс высшей магии. И с теми, кто не дает себе труда обращаться с партнерами уважительно и корректно, полагая, что талант вне обсуждений – а значит, и вне поведенческих стереотипов. Ох уж мне эти гении.
Записанный концерт был показан по первой программе телевидения в перерыве между трансляциями заседаний ЦК КПСС – это был успех. Мы смотрели его у нашего соседа, директора рынка, которого вскоре посадили с конфискацией имущества за хищения в крупных размерах, но спустя год выпустили. Чудесный человек, и жена у него была милая.
Следствием показа стали многочисленные письма из школ и различных музыкальных учреждений, начинавшиеся, натурально, словами "Дорогая редакция". Далее варьировались просьбы: а) повторить концерт; б) прислать меня с выступлением в такие-то школы; в) выдать диплом, медаль, представить, наградить; г) предоставить мне возможность играть концерты по всей стране с целью радовать, облагораживать, показывать пример и т. д.
К тому моменту страна уже гордилась Евгением Кисиным, на подходе к славе были юные скрипачи Вадим Репин и Максим Венгеров, сочиняла стихи Ника Турбина. Начиналась вундеристерия. Одновременно с ней произрастали различные методики воспитания, грянул настоящий бум прогрессивной педагогики. Друг за другом штамповались передачи о выдающихся достижениях ребят, которых закаливали зимой в проруби, или с годовалого возраста сажали на шведскую стенку, или рожали в воде. Повсеместно родители искали следы гениальности в сыновьях и дочерях, ибо новое веяние гласило: нет бесталанных детей, есть бестолковое раскрытие их способностей. Наш тандем укладывался в своего рода соцзаказ, возникший непроизвольно, но набиравший обороты как главная задача пятилетки.
После расставания с Горностаевой, однако, надо было прикрепиться к следующему официальному педагогу: не могла же я, учась в ЦМШ, не иметь его вовсе. На сей раз выбор пал на Александра Мндоян-ца, ученика Беллы Давидович.
Молодой, симпатичный, с мягкими кошачьими повадками, бесконфликтный: таким я его запомнила. Нам даже удавалось иногда позаниматься! Было еще кое-что, отличавшее моего нового наставника от всех остальных: он жил в одном доме с Рихтером, на Большой Бронной, этажом ниже. Загадочным образом отсвет Рихтера падал и на Мндоянца. Однажды, когда я была у него на уроке, раздался звонок в дверь: живой Рихтер вошел с вопросом, нет ли у Александра нот, кажется, сонат Бетховена. Невозможно представить, чтобы их не было у Святослава Теофиловича – скорее всего, речь шла о каком-то специальном издании, возможно, надо было сверить редакции. Я остолбенела. Рихтер с раннего детства был моим кумиром, мы ходили на все его концерты, и после каждого их них я бегала за ним молчаливой собачонкой от сцены до артистической, просто чтобы побыть рядом.
В Большом зале Консерватории я вообще чувствовала себя как дома благодаря его директору Владимиру Захарову, позволявшему называть себя просто дядя Володя. Через день я усаживалась на свое законное место № 18 в первом ряду и потребляла искусство, еще не зная, что иногда случается передозировка.
На моей детской памяти Рихтер всегда брал дальнюю артистическую Большого зала, видимо, избегая до – и послеконцертных лобызаний с фанатами и поклонниками. Это может расцениваться в наше политкорректное время как неуважение к почитателям таланта. Но по своему опыту знаю, что нет ничего тяжелее после концерта, во время которого артист вынимает из себя все и даже больше, отдавая энергию до последней капли, и после которого иногда физически не может стоять и разговаривать, обниматься, жать руки и улыбаться. Не верите? Милости прошу как-нибудь после сольника за кулисы, и если найдете в моих глазах хоть каплю рассудка, а в ответе на ваш вопрос, подобие связности, с меня билет на следующий. Однажды после концерта Грига в БЗК ко мне подошла женщина, судя по всему, не местная, и спросила: "Скажите, вы японка?" – на что я, не моргнув глазом, кивнула в ответ: "Да-да, конечно". Хотя когда никто не подходит – сидишь один как дурак и думаешь: неужели, в самом деле, это было так ужасно? Вот кабы к губам Никанора Ивановича да приставить нос Ивана Кузьмича.
Приходится признать: называешься музыкантом – изволь демонстрировать самопожертвование не только на сцене, но и вне ее пределов. Но эти правила писаны для нас, простых тружеников черно-белых клавиш. У великих свои законы. Например, Рихтер полагал своим долгом играть в глухих сибирских деревнях и колхозных клубах на разбитом пианино "Украша". Что, кстати, урок номер раз для любого пианиста, жалующегося: вот-де, рояль такой плохой, потому и сыграл паршивенько, – а Святослав Теофи-лович говорил: нет плохих инструментов, есть плохие пианисты. Какой-нибудь гипотетический новомодный пианист только презрительно скривит губы от самого предположения, что его может туда занести. Как? А пятизвездный отель? А шведский стол? А бронированный "мерседес" с затемненными стеклами? А кругленький гонорар в евровалюте? Кому много дано, с того много спросится: знать и следовать этому – то, что отличает гениев от прочих.
Наша жизнь простых тружеников развивалась согласно генплану. География гастролей расширялась, потихоньку охватывая не только столичные точки на карте СССР, но и менее значимые областные центры, города и деревни, в которые мы приезжали с концертами, папиными лекциями и открытыми уроками. Родную школу я регулярно прогуливала. Иногда приезжала к третьему уроку на такси, и первым делом Белла Гайковна принималась расчесывать мои запутанные длинные волосы, собирая их аптекарской резинкой в хвост, чтобы я не выбивалась из стаи аккуратных и ухоженных детишек.
Моя мама, чтобы иметь возможность почаще видеться, устроилась в ЦМШ агентом по снабжению, ввиду чего непрерывно отслеживала поставки необходимых хозблоку предметов и потому не всегда успевала приглядеть за дочкой. Отец же всячески требовал непохожести любой ценой: ничто он так не ненавидел, как совковую уравниловку, подстригание всех под одну гребенку.
Послушаем про гребенку – в одной из его лекций для педагогов музыкальной школы в городе Алма-Ата:
"Суть проста: воспитывайте сначала Личность и личностные свойства, а потом – профессиональные. У нас же в музыкальных школах часто все наоборот. И в этом причина того, что, по официальным опросам, две трети выпускников музыкальных школ никогда больше не садятся за инструмент, чтобы играть ту музыку, которой их учили! Кто виноват – великая музыка, ученики? Конечно, нет! Виновата безнадежно устаревшая методика обучения, не желающая ставить во главу угла душу ребенка, его личность. Задумаемся, почему мы часто встречаемся на концертных эстрадах с бесцветным, но зато "правильным, как учили", исполнением классики? А ведь классика – это основа воспитания чувств. Классическая музыка – это проявление высочайших, масштабнейших человеческих эмоций, и пошлое, шаблонное, усредненное исполнение отталкивает молодежь. Время призывает нас решительней сопротивляться серости и бездарности. На сценах концертных залов должны играть личности, таланты – пусть даже они не так точны, как компьютер! Электронно-счетным машинам, точно попадающим в нужные клавиши, – не место на сцене!
Я воспитал в Полине силу характера. Она способна сделать все, что требуется. Она энергична, сильна, дисциплинированна. Мы много занимаемся музыкой. Это и импровизации – то в виде вариаций, то в сонатной форме, то в строгом стиле, то в свободном, то с джазовыми гармониями, то в виде фуги. Интенсивная, но короткая работа над техникой: беглость, туше, штрихи. Каждые полчаса – 5-10 минут самого разнообразного чтения. Каждый час – динамическая пауза: пение, гимнастика, прыжки, бег. Упражнения на поиски в себе разнообразнейших эстетических эмоций. Поиски смысла. Поиски образного содержания пьесы – в виде рисунков, пантомимы, литературных ассоциаций. Наш девиз – ни одной неосмысленной ноты. Неосмысленной тобой лично. Импровизация на тему этой пьесы. Импровизация на тему рисунка, погоды, дерева, человека. Сочинение минутных опер на всевозможные бытовые темы. И – немного гамм. И – немного теории. Упражнения в модуляциях, в транспонировании. И – пение. И – чтение. И – вечером на концерт или в парк. И – как можно больше впечатлений высшего порядка. И – не превращайте музыку в камеру пыток. Ищите в ней свет!"
Не превращайте. Здорово сказано.
Импровизации и сочинение музыки для меня не составляли ровным счетом никакой проблемы – одно веселье. Особенно удавались зарисовки на тему "папа сердится" и романсы на стихи Северянина, Ахматовой, Рождественского – стихи лежали вперемешку с нотами, которые я должна была в течение дня проиграть. Ежедневно полагалось выучить наизусть несколько стихотворений, сочинить один романс и песню без слов. Этот тренинг мне очень пригодился, развив способность к быстрому запоминанию, особенно когда надо в кратчайшие сроки выучить любое произведение.
Отец ненавидел медлительность, иногда путая ее с невозможностью в два дня овладеть Третьим концертом Рахманинова, инертность, в которой неизменно обвинял мамину семью, называя ее "сонным царством занюханных жаб, где мухи дохнут на лету", и сетуя после каждого моего туда визита, что я опять превратилась в эту самую дохлую муху, похерив все его труды по изготовлению сияющей бабочки из гусеницы. В качестве образца военной дисциплины он выдвигал польскую пианистку Гражину Бацевич: она обладала способностью, приехав в город с гастролями, поселиться в номере, разобрать вещи, принять душ, переодеться, собраться и спуститься вниз для отъезда на репетицию в течение семи (!) минут. Надо сказать, что генетически это мне, безусловно, передалось: медлительность вблизиходящих вызывает у меня непреодолимое раздражение. Мой организм воспринимает жизнь как короткий отрезок, отведенный для деятельной любви. Не вижу смысла воровать у себя же драгоценное время.
Средством от сонного царства отец полагал горение, брызжущую энергию, постоянное верчение внутреннего мотора. Отсюда все физические проявления этого горения, внедренные тайными знаками в систему игры на рояле: "восьмерки" – цифра 8, которую я выписывала в воздухе левой или правой рукой, – он считал, что это освобождает руку и одновременно внутренне наполняет и осмысляет паузы. Также это, как он полагал, очень помогало трем китам успешного музицирования: rubato, пульсации и фразировке. Бесконечные телодвижения взад и вперед с той же целью сохранения и приумножения энергии – концерт, на котором я позволяла себе некоторые доли секунд находиться в неподвижности, объявлялся им неудачным, "мертвым". Его любимым выражением было: "Ты что, думаешь, на рояле играют руками? На рояле играют ногами и спиной!" Отчасти это верно, но смущал облик игрока ногами: устремленный в небо бессмысленный взгляд, истерическая улыбка и признаки болезни Паркинсона.
Каждый концерт должен был являться актом самосожжения, согласно высказыванию Рубинштейна, "каждый раз на сцене вы должны пролить капельку свежей крови". Единственное, что приносило облегчение и давало свободно вздохнуть после сцены, было папино одобрение.
Вот небольшая иллюстрация – листая вырезки из газет середины восьмидесятых, натыкаюсь на свое интервью:
– Полина, на показанном по телевидению концерте Баха с Литовским камерным оркестром ты улыбаешься. Почему?
– На последнем проведении темы с оркестром я поняла, что у меня улыбка – от счастья – больше лица! Я вдруг так почувствовала, как никогда, какую я прекрасную музыку сыграла, да еще без ошибок, и довольно энергично, а не "мертво", как папа говорит, когда недоволен моей музыкой. Я была такая счастливая. Никакой съемкой этого не заменишь!
Казалось, я иду по канату над пропастью, выше и выше, еще выше.
– И часто бывает такое состояние?
– Только когда хорошо играю, или кажется, что хорошо. В прошлом году в Одессе, например, когда в Доме ученых играла сольный концерт в двух отделениях. Такое чувство было, будто я лечу, горю, и все получалось, как будто не руки играли, а сам рояль!
– А когда не получается?
– Не получается по многим разным причинам. Вещь плохо выучена, физически сама вялая, сидеть неудобно и от этого судороги в руках, начинаешь невольно ускоряться, не выспалась – или переспала, не можешь сосредоточиться, в зале очень душно. И тогда – ужасно! Ничего не получается, вся мокрая, ошибка за ошибкой, и сделать ничего нельзя, поправить ничего нельзя. Взрослым пианистам, говорят, разрешается встать и уйти. А мне – нельзя, надо доигрывать, пытаться собраться.
– И получается?
– Иногда получалось. Например, в Ленинградской консерватории я первое отделение сыграла кошмарно, не могла собраться. А второе – гораздо лучше (Полина смеется). Так что у тех, кто слушал по одному отделению, было совсем разное мнение о моей игре.
– А ты как считаешь сама: ты играешь хорошо?