По возвращении в Москву я написала Ирине, что помимо отца у меня есть мама и мне очень хочется, чтобы Ирина Евгеньевна – Ирочка тоже ее полюбила. Вложив в конверт мамину фотографию, я опустила письмо в почтовый ящик. Момент, когда она вынула это письмо из ящика, Ирина полагает началом нашей прекрасной дружбы.
"Дружба – понятие круглосуточное" и требует от нас не меньше душевного труда, времени, самоотдачи, чем прочие разновидности духовной деятельности. Обычно тебе возвращается пропорционально вложенным усилиям. В моем случае – иногда непропорционально. Чем я заслужила такое доброе отношение многих своих друзей, такую искреннюю любовь, такую яростную защиту? Когда я пытаюсь дать этому объяснение, выходит полная чепуха – нельзя объяснить чудо. Оно даруется с избытком, как нам не по заслугам дарованы, к примеру, баховские "Страсти по Матфею". И все же ответственность лежит на любимых, а не на любящих.
По каким необъяснимым причинам люди привязываются друг к другу? Почему мы в ответе за тех, кого приручили? Отчего мы так болезненно воспринимаем нелюбовь одних и, наоборот, привязанность других? Казалось бы, любое доброе чувство, обращенное к нам, следует ценить. Но почему иные проявления любви мы предпочитаем не замечать, тяготимся ими, стремясь овладеть любовью тех, для кого ровным счетом ничего не значим? Я и сейчас не знаю разгадки этих вопросов, а в детстве их безответность мучила тем острее, что к ним прибавлялись трудности самоидентификации: что же такое ощущать свое "я"? Не могут же другие чувствовать такое же "я"? И чувствуют ли другие свое "я" подобно мне? Вероятно, все мы кажемся себе уникальными. Иногда кажется: так просто схватить эти материи за хвост – но, увы, эта иллюзия моментально рассеивается. "Кто я, зачем я, неизвестно" – говорит Шарлотта в "Вишневом саду". А я?
Так и теперь: как только найденный ответ кажется единственно верным, он тут же рассыпается на мириады атомов. За каким двинуться? То же самое происходит и в работе над новой для тебя музыкой: есть множество путей, по которым можно пойти. Интуитивный, философский. Простодушный, чувственный или рациональный. Интеллектуальный. И тысячи других, если ты определился с художественным направлением и тем, что хочешь сказать. Когда выяснишь для себя: важнее, что ты говоришь, или важнее, как ты это делаешь? У Набокова, к примеру, важнее "как", а у Достоевского "что". С точки зрения мастерства, Набоков в гораздо большей степени писатель – если понимать писательство как ловкое складывание слов в предложения и жонглирование метафорами, – а Достоевский в меньшей. Что не мешает, продираясь сквозь его неудобный, цепляющийся как колючка слог, внимать гласу этого титанического духа.
Один мой знакомый пианист считает, что главное в нашем деле – звучности. Раз уж мы их извлекаем – их красота, сиюминутность, тонкость и точность должны быть целеполагающими. Я и не спорю, но убеждена, что звучности всего лишь средство. Ну да, и средство должно быть приятно на ощупь, и слух ласкать, и в гостиной смотреться. Но если слишком упирать на важность этого средства, неминуемо впадешь в чувственную прелесть. Вам доводилось отвечать на поставленный вопрос: форма или содержание? Бытие или сознание? Еврей для субботы или суббота для еврея? В музыке любой из кажущихся очевидным путей может завести в тупик. Как писал Гете, "мы только складываем поленья для костра и стараемся, чтобы они были сухими, а когда наступит урочный час, костер вспыхнет сам – к немалому нашему удивлению". Только паяльная лампа озарения, сплавляющего, синтезирующего все частицы, создает картину целого. А дальше начинаются частности, любая смена интонации придает различную смысловую окраску – музыкант вышивает гладью по четкой канве, тем не менее дозволяющей инвариантность. Потому одна и та же музыка одними руками играется по-разному, даже назавтра. В границах единой концепции может быть дюжина убедительнейших версий.
Среди музыкантов встречаются так называемые рапсоды, повинующиеся сиюминутному дуновению чувства. Но даже высеченный из мрамора разум, никаким дуновениям не подверженный, видит Логос и Хаос каждый раз в новом сечении. Оттенки частностей провоцируют эмоциональные колебания музыканта: если он в эту минуту несчастлив, самая светлая и радостная музыка прозвучит у него как надгробное рыдание или Dies Irae. И наоборот. Если, конечно, дух музыканта не возвысился над человеческими слабостями, не вознесся до над-личного, или сверх-личного, не достиг высшей объективации в субъективном. Много ли вы знаете таких в истории музыки двадцатого века? Я – немного.
Несколько утрированно, но не умею объяснить иначе – для этого придется идти учиться на умную, а я еще Искусство фуги не открывала.
Интеллектуалы, если вы тут, пропустите следующий абзац. Встретимся в буфете. Что отличает ремесло от искусства, в чем пресловутая химия, определяющая разность их восприятия? Спору нет, не владея ремеслом, двинуться выше невозможно. Все художники Ренессанса были в первую очередь выдающимися ремесленниками. Но ремесло не должно быть самоцелью, оно – инструмент выражения чего-то большего. У Микеланджело выражает, у Себастьяна дель Пьомбо выражает, а у Боттичелли не выражает, хоть ты тресни. Я бы вешала у картин Боттичелли табличку: "Внимание, гламур эпохи Возрождения", журнал "Vogue" пятнадцатого века.
Рассматривать голую схему или красоту формы, сознательно лишенную содержания, – актуальные сейчас направления в смежных областях искусства. Но в музыке я не считаю это интересным. Она не для того придумывалась. Вот архитектура, театр или кино и так себя уже дискредитировали. Можно возразить, что, мол, отсутствие содержания есть его присутствие, а форма так же ценна, как и ее наполнение, – но я не сильна в демагогии и сразу сдаюсь. Прикрываясь щитом Прокофьева: "Форма должна быть такой, чтобы содержание с размаху лезло в голову слушателю". То есть – что содержание, как минимум, должно быть.
Кроме интеллекта (это кому повезло), беспрестанной работы ума, музыкант оперирует на сердце – сердцем, культивируя в себе остроту восприятия. Прожить каждую ноту и интонацию, пропустить ее через себя, по венам, артериям, сухожилиям, где-то надрезая, делая кровопускание, вырывая кусок своего мяса. Прожив, преобразовать, кристаллизовать в форму, позволяющую слушателю принять эстафету духовной работы. Потому что слушать музыку, помимо удовольствия – еще и работа, для многих непривычных трудиться душой – тяжелая и кропотливая.
Наряду с аппетитом, рефлексия – формообразующая черта моего характера. И если в повседневной жизни это недостаток, способный сделать жизнь тех, кто рядом, невыносимой, в творчестве она – необходимый профессиональный инструмент, такой же, как скальпель для хирурга. Наверное, в чем-то я до сих пор остаюсь дилетантом. Ведь актер не обязан взаправду плакать и переживать на сцене, это прерогатива внимающего актеру зрителя – мне же не всегда удается сохранять должную отстраненность, наблюдательность, необходимую в достижении художественной цельности и остроты. Не ходите, дети, в Африку гулять. Там можно невзначай вляпаться в лужу крокодиловых слез.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
"Уважаемый товарищ! Совет правления Центрального Дома архитектора по культмассовой работе Приглашает Вас На концерт ученицы 3-го класса московской школы № 268 ПОЛИНЫ ОСЕТИНСКОЙ (фортепиано)
В программе:
1 отделение:
Бах-Бузони – Чакона,
Шуман – Фантазия до мажор,
Метнер – Соната-воспоминание.
2 отделение:
Лист – шесть трансцендентных этюдов, Прелюдия, этюд № 2, "Блуждающие огни", "Воспоминание", Этюд № 10, "Дикая охота", "Хоровод гномов", "Сонет Петрарки".
3 отделение:
Шопен – три этюда, три вальса, три мазурки, "Колыбельная", Баллада соль-минор,
Дебюсси – "Облака", "Ветер над полянами", "Прерванная серенада", "Шаги на снегу", "Танец Пека", "Менестрели", "Пастушок",
Прокофьев – "Наваждение",
Скрябин – Поэма, пять прелюдий, три этюда".
Вот такая небольшая программа была выбрана для второго сольного концерта в Москве. Присутствовавшая на концерте знаменитый детский педагог Анна Артоболевская долго и внимательно изучала программку: где-то же здесь ошибка! Кто-то перепутал либо количество отделений, либо пьесы, либо возраст исполнительницы. Думаю, профессионалы поймут, что в этой программе как минимум два концерта с произведениями, представляющими изрядные технические и стилистические сложности для любого пианиста. Но – "Только смелым покоряются моря!" – было выгравировано фамильным девизом на гербе отца и дочери Осетинских.
Чакона Баха-Бузони – мой любимейший образец гимна романтической эпохе. Баховская канва лишь иронично соотнесена с воспетым Бузони девятнадцатым веком с его страстями, душевными страданиями, все сметающими порывами, штурм-унд-дранга-ми. Ее, по-моему, так и надо играть – гимноподобно, без реверансов в сторону несуществующей, но подозреваемой там барочности. Это вам говорит фанат аутентизма, повелевающего играть в точности, как во времена автора. А Фантазия Шумана, особенно первая часть с маниакальной побочной темой, которая ножом вспарывает внутренности и вынимает кишки в тот самый момент, когда ты готов отдать свое сердце за так? Нежнейшая Соната-воспоминание Метнера, которую бесталанное исполнение превращает в скучную бессмысленную претензию на мелкую пресную метафизику, а одухотворенное – рождает буквально-таки души прекрасные порывы? Вы любите эти вещи?
Уже одно это отделение с лихвой покрывает потребность в "переживаниях высшего порядка". Зачем там Лист? Куда там встать Шопену, Скрябину, Дебюсси и Прокофьеву? Неведомо. Вот он, проклятый принцип воздействия вундеркинизма: слушателя возбуждает сам факт того, что эта крохотуля – может! А хорошо ли может, и понравилось бы ему то же самое исполнение, выйди на сцену не прелестное дитя с розовым бантом, а толстый пыхтящий дядя с пальцами-сосисками, – слушатель уже не думает. С учащенным пульсом будет взирать он на цирковой трюк, пока шоу-бизнес, как положено, не высосет трюкача досуха. И не выкинет его в помойку, уже высматривая свежую прибыльную малютку. Мне кажется, восхищение вундеркиндом лежит в плоскости не достоинств, но недостатков человеческой натуры. Ведь так же глазели на корриду, бои гладиаторов и публичную казнь.
Тем летом отец сделал последнюю попытку создать видимость, что он не прочь отдать меня на воспитание какому-нибудь выдающемуся педагогу. Ему в голову пришла идея показать меня Анне Павловне Кантор, преподавательнице десятилетки при московском Гнесинском училище, наставнице Евгения Кисина. С Женей, несмотря на то что он был тремя годами старше, у нас были вполне дружелюбные отношения, я постоянно ходила на его концерты, после которых мы беседовали о наших успехах. Его я очень уважала: в отличие от моей, в Жениной игре не было ничего fake, никакой подделки, все по-честному. Хотя я воспринимала коллегу как совершенно эфирное существо, живущее исключительно музыкой, у меня же была масса интересов помимо нее.
Прослушивание у Кантор должно было состояться в зале Гнесинской школы. Мы с отцом пришли вдвоем, Анна Павловна – с Женей и его мамой. Собираясь исполнять Концерт Шумана, я вопросительно посмотрела на Женю. Как само собой разумеющееся, он взял у меня ноты, сел за второй рояль и саккомпанировал весь концерт.
После чего пригласил меня погулять, чтобы взрослые могли беспрепятственно заняться вершением судеб. По-джентльменски открывал передо мной дверь, пропускал вперед. Все больше удивляясь, я вышла вслед за ним в школьный двор. Женя задумчиво произнес: здесь я играю в футбол. Я выпучила глаза – казалось невероятным, что этот эльф, который с Шопеном на "ты", знает слово "футбол". Радуясь моему изумлению, Женя раздухарился: схватив в охапку, он пронес меня через весь двор и внес в школу на руках.
Внутри сидел притихший отец и Кантор с виноватым лицом. Как-то сразу стало ясно, что в одном классе нам с Евгением Кисиным не учиться. Мы распрощались. Дома отец уселся за стол и торжественно продекламировал: "Ей в классе не нужны два гения, хватит одного". Безусловно, только такой формулировкой можно объяснить то, что отец перенес этот отказ, ни на секунду не усомнившись в искренности Анны Павловны. Много лет спустя она подтвердила, что так и было – уже тогда Кантор решила посвятить всю себя Жене. А заодно не имела ни малейшего желания контактировать с моим отцом.
Мы же двинулись покорять Латвию.
"На этот раз юная пианистка сыграла в Риге два концерта со сложнейшими программами, а потом отправилась в турне по республике: Резекне, Канда-ва, Кулгида, Вентспилс, Лиепая – вот города, где в самым больших залах аплодировали Полине благодарные слушатели. Почти трехчасовые, сложные по содержанию программы классики, которые играла Полина, внимательно слушали дети: почти на всех концертах они составляли едва ли не половину зала. Вот вам и недоходчивость классики! На концертах Полины не бывает равнодушных. Видишь возбужденные лица, слышишь в перерывах бурные дискуссии, но, самое главное, – эти концерты вызывают настоящий интерес к серьезной музыке у самых юных слушателей. Вот подлинная пропаганда настоящей музыки! Латвийские слушатели восторженно приняли Полину. Она получила приглашение сыграть несколько концертов с оркестром в Лиепая и Риге, записать на ТВ сольный концерт. Лучше всех отношение юных слушателей к Полине – может быть, в наивной детской форме – выразил мальчик, который со своей учительницей приехал на концерт в Кулдигу, за 60 километров. Он преподнес Полине букетик и смущенно сказал: "Мы все больше всего любим Раймонда Паулса. Но Раймонд Паулс не может сыграть 9 бисов, а ты можешь". Шесть, восемь, девять, двенадцать бисов – так встречали слушатели замечательную девочку, от игры которой исходит особый заряд оптимизма, солнечности, душевного сияния. Полина Осетинская – это символ сегодняшнего дня, символ поворота руля нашей музыкальной пропаганды – от сереньких эстрадных поделок, музыкальной шелухи, засоряющей уши детей, – к овладению сокровищами мировой культуры. Настоящей, большой музыке! Вот за такую музыку латвийские слушатели и говорят Полине "спасибо"! Они ждут ее концертов и будут следить за ее успехами".
Приблизительно теми же фразами выражали свои впечатления эстонские рецензенты:
"Недавно в Эстонии прошли гастроли десятилетней пианистки из Москвы Полины Осетинской. Любители музыки Таллина, Тарту, Пярну, Раквере были единодушны в высокой оценке мастерства девочки, исполнявшей сложнейшие программы необычайно искренне и с абсолютной технической свободой. Полина Осетинская много и охотно выступает, и ее популярность растет. Полину вновь ждут в нашей республике".
Была – Ратуша. И – рояль. А за роялем – девочка. Хрупкие пальцы касались клавиш. И – рождался Моцарт. И рождался – Бах. Это – было невероятно. Это было – непостижимо. Это было. И было утро следующего дня. Дверь гостиничного номера открыл Олег Осетинский, которому задан только один вопрос: "А Полина?" И магнетическая сила, парализующая набор привычных любезностей, уже влекла вглубь номера. "Полина Осетинская – явление необычное, даже если мерить ее мерками самых высоких проявлений музыкального таланта. Техника ее феноменальна". О ней пишут лучшие музыканты и дирижеры. У самых пристрастных ценителей музыки ее игра исторгает слезы.
Явление необычное сидело за столом и ело сметану, зелень, клюкву в сахаре и просило мясо. Профессиональному журналисту никогда присутствие посторонних не мешает. Тем более их здесь нет. Хочется, чтобы папа вышел. Хочется, чтобы вышли все. Чтобы – понять.
– Ты как к себе относишься?
– Плохо. Потому что плохо играю.
– А как ты это узнаешь, ведь всем нравится. И все говорят тебе, что – нравится.
– Если человек плохо играет, он сам это узнает.
– Ты в музыкальной школе учишься?
– Нет, в самой обыкновенной. То есть в математической.
– Любишь математику?
– Ненавижу! Просто эта школа у нас во дворе. А почему в газетах иногда неправду пишут?
– Чем же тебе не угодила лживая пресса?
– Пишут, что я в музыкальной школе учусь. Ведь могли бы спросить, как вы. Меня музыке только папа учит.
– И сам играет?
– Папа не играет. Только по слуху. А ноты не понимает.
– Полина, а как тебя оберегают?
– Меня никак не оберегают.
На этой "роковой" фразе входит папа и говорит: "Неправда! Она сама этого не замечает".
– А как тебе живется – скорее грустно или скорее весело?
– Сейчас подумаю.
Молчание останется ее ответом. Ответом девочки, про которую говорят и пишут, что "у нее нечеловеческая техника и фантастический звук". Ответом пианистки, которую воспитывают так, что "сначала надо набить душу и зажечь ее, а потом уже думать о пальчиках".
– Тебе нравится, как другие играют?
– Мне нравится, как играет Евгений Кисин. И еще – Станислав Бунин.
– Ты много занимаешься?
– Если нормальный режим и я хожу в школу, то с 17 до 23 часов. А если выходной день или каникулы, то с 8 утра до часу дня, потом сплю, а с пяти, как я уже сказала.
– Какое у тебя чувство, когда заканчивается концерт?
– Чувство облегчения.
– Всегда?
– Почти. Но если чувствую, что сыграла хорошо, не могу оторваться от рояля.
– Полина, что же ты будешь делать, когда все сыграешь?
– Когда все? Такое бывает?
А папа ответит: "Когда все сыграет, начнет сначала, ибо жизнь есть круг".
Более подробное расписание выглядело так: подъем в семь утра, бег, душ. В восемь за роялем. В час или два – дневной сон. В пять небольшая пробежка, и снова за рояль до одиннадцати. В полночь укладывалась.
В моей комнатке кровать помещалась в алькове, занавешенном шторами, над нею горел ночник, и в этом уголке удавалось поймать скудное в моей жизни чувство безопасности и уюта. Всю ночь вместо сна я тайно удовлетворяла пламенную страсть к чтению: над кроватью нависали разбухшие полки, прогнувшиеся под тяжестью книг, что вызывало понятное беспокойство – вдруг они как-нибудь ночью на меня свалятся? Чтобы предотвратить катастрофу, я снимала с полки пару тяжелых томов и до семи утра проваливалась в сказочные миры. Стендаль, Чехов, Дюма, Толстой, Диккенс, сказки народов мира, Шарлотта Бронте, Достоевский, Конан-Дойл, Пушкин, Гоголь, Лесков, Салтыков-Щедрин, Бодлер – с удовольствием и без разбора. То самое, что описывают расхожим словосочетанием "жадно глотала". Дневной сон оставался единственной возможностью поддерживать силы. Но и за роялем я никак не могла забыть о том, что сейчас происходит у Домби и сына, или у Николеньки Иртеньева, или у Джейн Эйр, или у Дубровского с Машей. И если отца не было дома, а звуки, под контролем бабушки в соседней комнате, все равно надо было издавать, я ставила на пюпитр книгу, продолжая бессмысленно тарабанить по клавишам, и погружалась в очередную главу. Чтение было для меня непросыхающим источником живой воды.