Родина и чужбина - Иван Твардовский 18 стр.


Она держала в руках завернутый в тряпицу пакетик уцелевших фотографий из Загорья. Среди прочих были у нее фотографии старших сыновей, запечатленных в 1930 году, когда Александру было двадцать, а Константину двадцать два. Оба почти в одинаковых позах - руки заложены одна за другую чуть пониже груди. Оба в костюмах, рубашки с косым воротом, так что и вправду, "как один с лица".

- Вот старшие мои. - Отец молчал. Но было заметно, что нелегко ему, будучи родным отцом, выдавать себя за отчима: потупя взгляд, дымил самокруткой. (Напомню читателю: отец носил тогда чужую фамилию.)

Но в 1934 году Александра знали лишь на Смоленщине, поэтому слова матери о том, что "Шура - поэт, печатается…", на Михаила Никитьевича не произвели особого впечатления. Однако, считаясь с чувством матери, он показал себя удивленно-заинтересованным, отметив, к слову, что и фотография дает повод угадать образ художника. Но мать, похоже, ожидала чего-то большего. Глубину ее печали понять не всякому было дано. Смутясь, она вновь вкладывала фотокарточки в пакетик, как бы сожалея, что посмела открыться чужому человеку. Она медленно встала, тихо и молча ушла к себе. Минуты этого эпизода сохранились в памяти до мельчайших подробностей - был глубоко тронут, что мама, лишь глянув на образы дорогих сыновей, не могла удержать слез. Именно этот фотоснимок Александра Трифоновича находится сейчас в экспозиции Дома культуры совхоза "Починковский", посвященной его творчеству. Мне часто приходится бывать в этом Доме культуры, кстати, построенном на средства Александра Трифоновича как дар своим ближайшим землякам (совхоз "Починковский" находится в полукилометре от того места, где стоял отчий дом - хутор Загорье). И когда я вижу эту прекрасную фотографию 1930 года, то передо мной непременно встает тот далекий вечер в Русском Туреке во всем его трогательном и незабвенном содержании.

И вот пришло-таки письмо на имя матери… от Кости. Адрес был написан его рукой, его колючим, размашистым почерком. Жив! Но та последняя секунда перед вскрытием конверта, та грань, за которой тайна о человеке должна была стать явью, прошла в гробовой тишине: что с ним? - у всех нас был только один вопрос. Писал он, что с великим трудом узнал, где мы есть, что скоро будет на Кубани, что много пришлось испытать и что, будем надеяться, - доживем до встречи, когда можно будет обо всем рассказать. Ниже было недвусмысленно сказано, что очень ослабел из-за плохого питания. Нам было все ясно: нужно срочно организовать посылку. Тут же отправили письмо, где была выражена наша любовь к нему и готовность всячески помогать, чем можем, что в наших силах и что будем ждать и надеяться на радостную встречу.

Это было весной 1934 года, как раз по истечении двух лет со дня, когда мы с Константином разошлись, находясь в пути. Позволю привести несколько строк из стихотворения Александра Трифоновича "Братья", помеченного 1933 годом. Любопытно, что автор в тот период переписки с Константином не имел и о его судьбе лишь догадывался:

Лет семнадцать тому назад

Были малые мы ребятишки.

Мы любили свой хутор,

Свой сад.

Свой колодец,

Свой ельник и шишки.

Нас отец, за ухватку любя,

Называл не детьми, а сынами.

Он сажал нас обапол себя

И о жизни беседовал с нами.

- Ну, сыны?

Что, сыны?

Как, сыны? -

И сидели мы, выпятив груди,-

Я с одной стороны,

Брат с другой стороны,

Как большие, женатые люди.

Но в сарае своем по ночам

Мы вдвоем засыпали несмело.

Одинокий кузнечик сверчал,

И горячее сено шумело…

Мы, бывало, корзинки грибов,

От дождя побелевших, носили,

Ели желуди с наших дубов -

В детстве вкусные желуди были!..

Лет семнадцать тому назад

Мы друг друга любили и знали.

Что ж ты, брат?

Как ты, брат?

Где ж ты, брат?

На каком Беломорском канале?

Шесть месяцев я проработал с отцом в кузнице. Было уже лето. За этот период я сдружился с пареньком из учительской семьи, которая жила по соседству с нами. Звали его Волислав Перельман, но в семье и между соседей называли просто Воля и Валька. Складный и развитой парень, несколько моложе меня, он имел среднее образование, теоретически знал автомобиль, но нигде еще не работал и мечтал уехать из Турека, хотя определенно еще не знал, куда и зачем.

Моя жизнь в родной семье, как бы она ни была сытна в тот момент, все же тяготила меня: отец жил по чужим документам, у матери и сестры нет никаких, я тоже - на птичьих правах. "Что день грядущий мне готовит?" - вертелось в голове беспрестанно. Узнав о том, что друг мой идет в район получать паспорт, решил и я пойти вместе с ним попытать счастья. И вот, кстати сказать, удивительный вопрос: ведь если носишь при себе этот документ и… ну хоть бы кто спросил! А без него - никакой жизни нет. Тебя как бы и нету. Вот ведь чувство какое! И кто этого чувства не изведал, то и не приведи Бог!

Выйдешь, бывало, посмотришь на веселящуюся молодежь на том Березовом берегу, порой и призабудешься - все вроде ладно, а как только вернешься к своим да послушаешь боязливые толки, так все вокруг мраком покрывается.

С Волькой Перельманом мы пошли в Уржум каким-то, по старинному порядку, праздничным днем. Погода была редкостно хорошей: в меру тепло, но и не сухо - только радоваться, и по большаку, обсаженному Бог весть когда березами, шло много народу в этом же направлении - на Уржум. Люди торопились на ярмарку, которая проводилась ежегодно в этот день на речке Белой, что протекает на подступах к городу. Ярмарка так и называлась - Белорецкая. Побывать на ярмарке, конечно, было интересно, но мы имели более важную задачу и потому прошли прямиком до города, в районное управление милиции.

Перельману не о чем было волноваться: местный житель, намерен уехать, для получения паспорта есть все основания, и отказа ему не могло быть. Мое же дело совсем другое. Правда, на руках у меня стандартная справка с места жительства, справка с места работы и просроченное и нигде не прописанное Временное удостоверение, которое получил еще на Каширской ГРЭС. Мы должны предъявить наши документы начальнику милиции. Ждать долго не пришлось - получили разрешение войти к нему в кабинет.

- Здравствуйте, молодые люди! Слушаю вас.

- Нам нужны паспорта. Хотим уехать из района.

- Да? Решили? С чего бы так: "…из района"?

Перельман передал свои справки. Стоим. Во мне скользнуло волнение, но креплюсь. Однако тревога моя оказалась излишней. Начальник начал как бы даже беседовать, спрашивать, куда парень надумал ехать, а когда услышал ответ, что "окончательно еще не решил", то от души рассмеялся: "Вот это здорово!"

Наконец и мои справки и заявление в руках начальника.

- Это что же? - говорит мне. - Приезжий?

- Да, приезжий.

- Сезонный рабочий? Или как?

Отвечаю, что работал с отцом здесь, в Русском Туреке, но вот есть намерение побывать на родине,

- Так-так. Свидетельства о рождении разве нет? Гм… Ну, что ж… - Вновь смотрит на мое просроченное Временное удостоверение и качает головой, как бы давая мне понять, что можно и отказать, но тут же бросает свой взгляд на меня: - Ладно! Придете в три часа.

Чтобы скоротать время, решили побывать на ярмарке, необычность которой была прежде всего в том, что проводилась она не в населенном пункте, а прямо на пойменном лугу возле реки.

Отойдя немного от здания милиции, мы увидели вывеску: "Столовая". Перельман, касаясь меня рукой, приостанавливает наше движение: "Стоп! Надо зайти".

Заказывает окрошку, о которой я в то время не имел представления: не приходилось ни есть, ни даже слышать, что существует такое летнее кушанье. В семье, на родине, приготовлялось нечто схожее с окрошкой, однако называлось у нас это блюдо ботвиньей - хотя тоже на основе кваса, но со значительно большей долей свеклы. Хлебнув ложку-две, я тогда же подумал о своем невежестве: ведь даже житель вятской глуши явно превосходит меня в самых обычных вопросах быта, а я где-то так и остаюсь числящимся в том черном списке как сын кулака. И вынужден молчать.

Но это лишь так, вскользь, - мысли мои были целиком заняты паспортом. Я верил и не верил: "Неужто получу?" И тут же: "Вот-вот будет у меня эта книжица! Как это важно и дорого!"

Погожий июньский день. Среди прибрежных тальников и по широченному лугу с цветущими травами кишит людская масса, тонущая в звуках и гомоне. Тут и торговые палатки, и игорные устройства, нарядные карусели с челноками, лошадками и всякими чудищами, и большой балаганный цирк, и товары сельских умельцев для хозяйственных нужд.

Мы остановились у цирка, где интригующе объявлялись новые аттракционы с участием "кумира" любителей русской песни. Никогда прежде мне не приходилось бывать в цирках, и потому зазывы были заманчивы. Мы купили билеты.

Клоуны, жонглеры, акробаты, фокусники - все ново для меня, все держит мое внимание на пределе. Объявляется заключительный номер:

- Поет Анатолий Новиков! "Когда я на почте служил ямщиком".

Певец был молод, красив, строен. Сделав общий поклон, он вдруг преобразился, и было похоже, что запел, уйдя в себя, в свои мысли. И слова песни, и его голос, и сам он слились в единый образ неизбывной печали. Мне и сейчас порой слышится эта песня в исполнении того молодого певца, хотя минуло с тех пор более полувека. И "Налейте, налейте бокал мне вина, рассказывать нет больше мочи!" - было покрыто благодарной публикой такими рукоплесканиями, что как только не сорвало купол балагана!

Обратно в Турек ноги несли меня, не чувствуя усталости. Я спешил порадовать своих полной удачей: трехгодичный паспорт был получен. На радостях возникала мысль о поездке в Смоленск, чтобы повстречаться с братом Александром. Хотелось видеть его, понять его душу, истинное отношение к судьбе отчей семьи. Я еще на знал, как посмотрят мать и отец на мою затею, но с Волькой успел поделиться своей мечтой, всячески расхваливая свой древний город. И слова мои взбудоражили его, когда я примерно обрисовал панораму: стоит на Днепре, есть кремлевская стена, исторические памятники, да и климат что ни на есть умеренный, и яблоки дешевле картошки - заинтересованность его заметно возросла.

Вряд ли нужно пересказывать, как были рады мать, отец, сестры и младшие братья тому, что мне дали паспорт. Когда я, придя домой, обнимая маму, сказал: "Можешь поздравить меня!" - то, не будучи набожной, она ответила: "Ну и слава же Богу, сынок. И я, и все мы, рады и желаем тебе счастья!"

И о чем мы только ни переговорили в тот вечер! Был решен и вопрос о поездке в Смоленск: "Надо ехать". Ни мать, ни отец не возражали. И все вместе обдумывали теперь, как рассказать и нужно ли рассказывать обо всем, что произошло в нашей жизни за эти четыре года. Ведь Александр совсем не знал, что на Урале нас давно нет, что Трифон Гордеевич - не Трифон Гордеевич, а Демьян Никитьевич, что он нам, старшим, "не родной отец", только лишь меньшим родной - Маше и Васе. Получалось так, что говорить обо всем нельзя, что лучше умолчать пока о подробностях.

С Перельманом я встречался ежедневно, и, естественно, ему стало известно, что я собираюсь поехать в Смоленск. В один из дней перед отъездом он изъявляет желание присоединиться, поехать со мной. Это, как мне казалось, не грозило особыми осложнениями. Обещать что-либо я не мог, но все же по-товарищески обязан был там, возле родственников, приютить его хотя бы на первые дни по приезде на место. Сам я имел намерение не просто побывать в Смоленске, а если окажется возможным, остаться там насовсем. Перельман не исключал возвращения домой, если в Смоленске не будет подходящей работы и условий.

Пароход отходил вечером. Как всегда, на пристани было много народа и немало знакомых. Было грустно. Нас провожали.

Утром следующего дня были в Вятских Полянах, ожидали поезда. Через двое суток подъезжали к Смоленску, с любопытством вглядываясь в показавшийся Соборный холм с пятиглавой громадой Успенского собора.

В Смоленске я не сразу стал искать встречи с братом - остановились у сестры нашей матери - Анны Митрофановны. Это для меня было проще, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Но так уж получалось, что заявиться к родному брату прямо с вокзала я не смел, так как ничего не знал о его личных делах.

Кстати напомню, что Павлуша года два жил именно в этой семье. Так что Анне Митрофановне многое было известно о судьбе всех наших. А я хорошо знал ее как человека очень доброго, всегда способного разделить чужое горе. Домишко ее стоял самым крайним на улице, рядом со старым братским кладбищем, на кромке небольшого обрыва. Ее муж, Иван Борисович Вицкоп, был латыш. Живя в городе, он работал конюхом. Постоянно страдавший головными болями, ведущего положения в семье он не имел, и все заботы лежали на Анне Митрофановне. Росли у них три сына: два подростка - Коля и Боря - и малыш лет трех Володя. Жили они в постоянной нужде, и все это знали, но именно к ним, к этим бедным людям, мы могли всегда прийти как к друзьям.

Встретили нас в этой семье радушно, и два дня я провел у них, прежде чем встретиться с Александром. Узнал, что изредка им случалось видеть его, но какой-либо близости нет, встречи случайные, никаких разговоров не было.

В те же дни - так совпало - в Смоленск приехал в отпуск из Баку Михаил Плескачевский - сын брата нашей матери Григория Митрофановича. Он тоже очень хотел встретиться с Александром, чтобы показать свои рассказы, опубликованные в "Литературном Азербайджане". Это был воспитанный энергичный молодой человек, искавший свое призвание и нашедший, в конечном итоге, в журналистике: лет двадцать с лишним работал спецкором "Труда" по Азербайджану. Впоследствии, много лет спустя, Михаил Плескачевский был в очень хороших отношениях с Александром Трифоновичем, кое-что печатал в "Новом мире". Но все это будет потом. Тогда же, в 1934 году, Александр для Плескачевского был недоступен, и последний даже искал совета у Анны Митрофановны, как осуществить встречу с двоюродным братом.

Более четырех лет прошло, как я встречался с Александром, шел мне теперь двадцатый год, выглядел я не мальчишкой, а вроде бы уже, так сказать, молодым человеком: был сравнительно приодет - в костюме, с ухоженной прической, словом, обычного вида для людей моего возраста. Однако предстоящая встреча волновала меня.

Нашел я брата в самых задах улицы Краснознаменной возле склона, в двухэтажном деревянном доме, на первом этаже, в его комнате. Захватил я его в ту минуту, когда он куда-то собирался. Он стоял посреди комнаты в сорочке, на которой недоставало пуговицы. Жена его Мария Илларионовна стояла возле с приподнятыми руками, в которых была иголка с ниткой. Прервать это занятие нельзя было, и потому встреча получилась очень необычная: пришлось какую-то минуту выжидать, чувствуя себя не совсем ловко. Потом, конечно, последовали объятия, приглашения к чаю, нескончаемые вопросы:

- Ну как ты? Кто ты? Откуда? Куда?

Ответить на них сразу я не был готов, и Александр не стал добиваться моих подробных объяснений. Он как бы посожалел и даже извинился, что не может уделить должного внимания: куда-то спешил, и встреча наша была непродолжительной. Договорились увидеться еще раз, кажется, на следующий день. Но то, что он обронил такие вопросы, как: "Кто ты?", "Откуда?", понуждали меня вдуматься: как их понять? Не таят ли они тревогу брата? Не есть ли это нечто отдаляющее меня от него?

Повторная встреча тоже не была долгой. Поинтересовался он тем, что я думаю делать, чем заниматься, где устраиваться, и когда услышал, что хочу остаться в Смоленске, то стал мне говорить, что этого делать не следует. И нарисовал такую мрачную картину, что возразить ему я не нашелся.

- Смоленск для тебя, это, знаешь… - он не досказал, но, чуть помедлив, добавил: - Ты ничего хорошего здесь не найдешь. Неприятности же тебя будут поджидать на каждом шагу. Я - дело другое. Я должен жить там, где меня знают. - На слове "должен" он подчеркнуто сделал нажим и закончил следующими словами: - А тебе, поверь, Иван, лучше не оставаться здесь!

Слова "Я должен жить там, где меня знают" были для меня загадочны. С наивностью я воспринял их в том смысле, что личные его дела устроены благополучно, что ему нет нужды куда-то уезжать, искать иное место, так как его знают в Смоленске, чего нет у меня, и потому мне будет трудно. Я был огорчен: "Вот оно, - думал я, - подтверждение рассказа отца".

Никогда: ни в тридцатые годы, ни прежде, ни позже - брат не посвящал родственников в тайны своих тягот и душевных страданий. Таков был его характер: сочувствий не терпел и защиты не искал. С удивительным мужеством и спокойствием он нес груз испытаний. Но хотя бы одно слово об этом! Ни в письмах, ни при встречах, которых в течение жизни было не так уж и мало.

В 1934-м, 1935-м, да и не только в эти годы, но еще и прежде он подвергался яростным нападкам за якобы проводимую в его творчестве неверную, не соответствующую действительности и задачам дня идеологию. Ярлык "кулацкий подголосок" приклеить было несложно: сын раскулаченного отца. О том же, что вечный труженик-отец был несправедливо и жестоко обижен невеждами, волей случая оказавшимися в положении власть имущих, никто не хотел подумать.

А. И. Кондратович в книге "Александр Твардовский" на основании сохранившихся публикаций смоленских газет пишет: "Нападки такого рода повторялись не раз и не два, но в 1934 году они приобрели уже характер угрожающий. "Негодовали" как раз потому, что поэт показывает колебания крестьянина, - мол, в то время таких колебаний совсем не было: крестьянин рвался в колхоз. Обвиняли в том, что он идеализирует мечту крестьянина о своем единоличном хозяйстве и тем самым подпевает кулацкой идеологии: так и писали о Твардовском как о "кулацком подголоске".

Таким образом, моя смоленская встреча с братом совпала с тем периодом, когда он носил в душе боль тяжких обвинений от людей, с которыми был рядом, то есть от смоленских же литераторов - В. Горбатенкова, И. Каца, Н. Рыленкова, Н. Павлова, пробивавших себе дорогу в литературу путем непозволительного очернения тех, кто своим талантом мог их заслонить.

Надо думать, что Александр догадывался, что мне, как и всем остальным родным, ничего не известно об этих терроризирующих его нападках, и, видимо, не хотел, чтобы это стало известно матери: о себе он ничего не сказал.

И потом, лишь единственный раз, мне довелось слышать неодобрительный отзыв Александра Трифоновича о Н. И. Рыленкове. Это было в 1956 году 18 сентября. Вместе с А. Г. Дементьевым Александр Трифонович приехал в Смоленск, чтобы навестить мать. Было застолье, и, поскольку Рыленков жил в том же доме, на той же лестничной площадке, мать спросила Александра, пригласить ли Николая Ивановича.

- Рыленкова? - переспросил он. - Нет! Не надо! Не хорошо помнить, но что поделаешь? Для него я был "кулацкий подголосок".

Назад Дальше