Дело в том, что после сильного приступа мочекаменной болезни, произошедшего 5 октября 1740 года, императрице благодаря усилиям врачей на какое-то время полегчало, и она, как каждый человек, рассчитывала прийти в себя и поправиться. Чем ей помогли доктора, мы не знаем, но известно, что у страдающих мочекаменной болезнью приступы нестерпимой боли (вызванные движением камней) сменяются спокойными периодами, когда острые болевые ощущения исчезают, хотя болезнь развивается и проявляется в других симптомах. Вполне возможно, что больная императрица руководствовалась теми соображениями, которые упомянуты в указе Ивана Антоновича о наказании Бирона от 14 апреля 1741 года: "Определение, не апробовав, оставила у себя в том рассуждении, дабы, по облегчении от скорби... рассмотреть, чтобы оное нам, как наследному государю, впредь полезным быть может, и так продолжалось без апробации того ж октября по 16 число".
Имелись, кроме того, и другие причины столь неприятного Бирону упрямства Анны Иоанновны. Как считали Шетарди и Финч, государыня не подписала завещание, ибо была во власти предубеждения: стоит огласить завещание – скоро и помрешь. "В России, – пишет Шетарди, – господствует предрассудок, основанный на действительно бывших примерах, будто бы монарх никогда не живет долго после распоряжения" о наследстве. Что имеет в виду французский дипломат – неясно. Может быть, речь идет о Тестаменте Екатерины I, которая в мае 1727 года, тотчас после его подписания, умерла. Впрочем, действительно, и другие русские государи не спешили до самой смерти объявлять завещания и нередко умирали без оглашения последней воли. Мы знаем, к чему привела затяжка с провозглашением завещания в январе 1725 года, когда Петр Великий, умирая, духовной своей не составил, и в итоге страна оказалась в крайне тяжелом положении. Знаем мы, что и через сто лет после этого случая нежелание императора Александра I предать гласности свое, задолго до смерти составленное, завещание в пользу младшего брата Николая Павловича привело к кровавому мятежу на Сенатской площади в декабре 1825 года...
Впоследствии Бирон в своих ответах на вопросы следователей приводил другое объяснение задержки с подписанием Акта: Анна Иоанновна якобы боялась за свою власть и говорила, что стоит официально объявить наследником Ивана Антоновича, "то уж всяк будет больше за ним ходить, нежели за нею". Словом, царица надеялась на выздоровление и при этом хорошо знала нравы своих "нижайших рабов". Поэтому и не спешила ставить подпись под Актом.
События за пределами царского дворца между тем шли своим чередом. Как сообщали дипломаты, 7 октября 1740 года гвардейские и армейские полки, собранные у Летнего дворца (думаю, что, скорее всего, они стояли на Марсовом поле), присягнули в верности воле государыни, избравшей наследником своего престола внучатого племянника Ивана Антоновича, правнука царя Ивана Алексеевича. Никаких других царских указов при этом объявлено не было. Все, как писал Финч, "свершилось в большем спокойствии, чем простой смотр гвардии в Гайд-парке". Шетарди уточняет: Бирон всю процедуру присяги простоял у знамени Преображенского полка, потом знать была приведена к присяге в церкви Летнего дворца, служащие коллегий и контор присягали в Петропавловском соборе, придворные лакеи и слуги-в церкви Зимнего дворца под присмотром гофмаршала Д. А. Шепелева. Все было спокойно, да и вряд ли могло быть иначе: своей присягой подданные лишь подтверждали прежние присяги на верность выбору императрицы, кого бы она ни назначила наследником престола. Как и во множестве других случаев, присягавшие мало вслушивались в слова присяги, которую им зачитывали священники. В сущности, эта присяга состояла из одного предложения, пространного и трудно воспринимаемого даже при прочтении про себя, а не то что на слух (см. Приложение).
Строго говоря, из текста Манифеста и присяги следовало, что государыня умирать не собиралась, а лишь заботилась о будущем династии и России. Некоторое улучшение здоровья императрицы тотчас отразилось на жизни двора, которая стала входить в нормальную колею. Иностранных дипломатов начали вновь приглашать на куртаги во дворец, хотя государыня на них и не появлялась. Возобновились обычные для спокойного времени встречи и переговоры чиновников дипломатического ведомства с их "подопечными" – посланниками иностранных государств. В частности, Шетарди сообщал, что он встречался (7 или 8 октября) с Остерманом и официально выразил тому радость по поводу начавшегося выздоровления государыни, а в ответ вице-канцлер стал энергично уверять его, что слухи о болезни государыни беспочвенны и что причиной некоторого недомогания императрицы был испуг по поводу болезни Анны Леопольдовны (та была беременна во второй раз, как потом выяснилось – принцессой Екатериной). Теперь, утверждал Остерман, здоровье государыни и ее племянницы поправилось, и "в течение трех дней, когда он имел счастье достаточно часто беседовать с царицей, он никогда не видел ее ни более веселой, ни рассуждающей с большей отчетливостью, ясностью и проницательностью". Но французский дипломат не очень-то доверял старому лису и после этой встречи писал в Версаль, что государыня остается больной, но, чтобы скрыть это, при дворе как раз и устраиваются куртаги. К тому же вышло тайное повеление придворным дамам являться ко двору аккуратнее, чем прежде, "с целью скрыть опасность, в которой находилась или не замедлит очутиться царица".
Но многим тогда казалось, что кризис миновал. Финч писал 11 октября, что "болезнь царицы принимает, однако, со среды (то есть с 8 октября. – Е. А.), по-видимому, лучший оборот. Вчера поутру (то есть 10 октября. – Е.А.), явясь ко двору с поздравлением принцессе Анне по случаю провозглашения ее сына великим князем, я слышал, будто Ее величеству лучше". 14 октября он же сообщал, что врачи "надеются... что настоящий приступ пройдет благополучно".
На самом деле все было как раз наоборот. Лишь после смерти Анны дипломаты это поняли. Тот же Финч сообщал 18 октября в Лондон, что "с неделю тому назад (10–11 октября. – Е. А.) царица почувствовала было некоторое облегчение, но затем проявились новые крайне тяжелые симптомы. Они усиливались со дня на день, но это ухудшение хранилось в строжайшей тайне". Бирон, не выходивший из спальни больной, был лучше других осведомлен об истинном состоянии государыни. Возможно, что именно к этому времени стало сбываться упоминаемое в показаниях Бирона 1741 года предупреждение архиатера Фишера, что "ежели болезнь так будет продолжаться, то-де, в два дни жизнь... императрицы прекратиться может". При этом, повторю, о реальном состоянии государыни почти никто не знал. Бирон, изолировав императрицу, сознательно дезинформировал общество и – как значилось в заключении следствия о его преступлениях – тем людям, "кто о дражайшем Ее величества здравии у него, Бирона, или у его фамилии, спрашивали, на оное, всех обманывая, ответствовал, будто бы Ее величество от имеющей болезни есть свободнее, и такие обманы употребляя до самой блаженной кончины, к Ее величеству никого не допускали... хотя у Ее величества жестокая болезнь час от часу умножалась". Эта тактика замалчивания реальной картины болезни императрицы отразилась и в приведенной выше беседе Остермана с Шетарди.
Несомненно, обстановка во дворце была крайне напряженная. Все наблюдатели отмечают, что Бирон тяжело переживал болезнь императрицы, сильно нервничал. Временщик волновался не зря. Он понимал, что если императрица умрет, не подписав Акта нужного ему содержания, то правителями при императоре Иване могут стать родители младенца, а не он, герцог Курляндский. Между тем прогнозы личного врача императрицы стали сбываться. Через неделю после первого приступа ей вновь стало хуже – дипломаты делали вывод об этом по тому, как во дворец вновь, на ночь глядя, отправлялись видные сановники вроде Остермана и Миниха – в обычной обстановке они почивали дома, в своих постелях. Значит, заключали те, кто наблюдал непрерывные передвижения сановных экипажей, государыне плохо и во дворце идут, за завесой тайны, срочные и важные совещания о престолонаследии. Так это и было.
Известно, что после провала попытки получить подпись государыни под Актом Бирон и его сторонники снова пытались убедить императрицу подписать документ. Этим занимался, как показано выше, Бирон, да и Бестужев признавался, что, "один остався у Ее величества, в пользу его (Бирона. – Е. А.) Ее величества склонять дерзнул". Но все было тщетно. В донесении Финча, которое я уже цитировал выше, сказано, что с 11 октября здоровье императрицы ухудшилось и "хунта" сторонников Бирона "предложила вновь отправить графа Остермана к государыне, дабы он, если сможет, <узнал> подписала ли она документ о регентстве. Ее величество дала, однако, только общий ответ в том смысле, что ее воля и решение откроются по кончине ее".
Короче говоря, ситуация для Бирона складывалась весьма неблагоприятная. И тогда было решено воздействовать на упрямую государыню иначе: подать ей челобитную высших государственных сановников с выражением полной поддержки Бирона и с просьбой провозгласить его регентом. Миних-сын писал, что сановники "за нужное нашли о сем единогласном мнении своем письменное императрице сделать представление и утруждать просьбою, дабы Ее величество, всемилостивейшее одобрив оное, благоволила герцога Курляндского склонить к принятию регентства". Эта челобитная, подписанная лишь персонами 1-го и 2-го классов, была, как сказано на следствии, "в действо произведена". Но что это значит, сказать точно мы не можем. Известно, что князь Трубецкой отдал подготовленную им (или кем-то другим?) коллективную челобитную самому Бирону для передачи государыне. С этого момента названный документ исчезает из поля нашего зрения. Возможно, до императрицы верноподданнейшее прошение так и не дошло или аргументация челобитной показалась самим ее инициаторам неубедительной. Тогда они придумали начинание посерьезнее. Подозревая – и не без оснований – колебания сановников (вполне объяснимые упорным молчанием умирающей императрицы) и не доверяя им (всем было известно, что, например, Остерман всегда раньше держал сторону Брауншвейгской фамилии), Бирон начал действовать более решительно, как говорится, на опережение – по принципу: теперь или никогда! Он задумал прорваться к власти и без завещания императрицы. В своих записках он пишет, что, "убедясь, наконец, что в течение нескольких дней все еще не произошло никакого решения, государственные сановники согласились сделать меня регентом даже и в том случае, если бы государыня скончалась, не успев утвердить Акта о регентстве и, следовательно, не сделав никаких распоряжений о государственном правлении". И далее: "Для того же, чтобы лучше успеть в своем намерении, сановники пригласили в собрание все чиновные лица, до капитан-поручиков гвардии. Таким образом, около 190 лиц, собравшихся в Кабинете, добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству". Ниже он пишет, что узнал об этом только сутки спустя и несказанно удивился – как можно так поступать без его ведома! Но Бирон, сочиняя эти строки, явно рассчитывал на простодушных людей, к которым мы с вами, читатель, к счастью, не относимся. Бывший фаворит излагает события весьма произвольно. Из рассказа Бирона следует, что за его спиной образовался чуть ли не целый заговор высших должностных лиц в его пользу, а он об этом даже не знал! На самом же деле новая попытка утверждения фаворита регентом была инспирирована им самим, а исполнителями стали те же люди, та же "хунта" – Бестужев-Рюмин, Трубецкой, Бреверн и др. Они составили новое челобитье, названное "Позитивной декларацией". Писал ее под их диктовку, как и прежде, кабинет-секретарь А. Яковлев. Смысл декларации сводился к тому, что не просто восемь сановников, а "вся нация Бирона регентом желает". По словам Бирона, Бестужев в тот момент говорил патрону: "Ежели-де Ея императорское величество оное (завещание. – Е. А.) не подпишет, то оное дело уже совсем от всех классов даже до капитанов-лейтенантов от гвардии <может быть> апробовано". Об этом пишет и Финч: после неопределенного ответа больной императрицы Остерману "хунта" предложила составить некое заявление от имени высших чинов "о том, что до совершеннолетия наследника провозгласят регентом герцога Курляндского в случае, если царица не сделает какого-либо иного распоряжения или вовсе не распорядится о регентстве".
Затем был организован добровольно-принудительный сбор подписей под новой челобитной. Подписать ее, в отличие от первой челобитной, предстояло уже всей верхушке государства: кабинет-министрам, сенаторам, членам Священного синода, руководителям коллегий и других учреждений, генералам, адмиралам и офицерам гвардии. Расчет строился на том, что чины первых двух классов, подписавших первую челобитную, подпишут и вторую, "а на них смотря, и все прочие чины не подписывать побоятся". Вопреки утверждению Бирона, никакого общего собрания всех чинов в Кабинете для обсуждения и подписания новой бумаги не было. По-видимому, допустить такое сборище, на котором могли бы вспыхнуть споры, подобные тем, что случились в 1730 году, Бирон и его "хунта" не решились. Временщик не мог выйти перед всем собранием со своими претензиями, он явно опасался, "чтоб от многаго собрания препятствия ему в том не было". Поэтому и была устроена процедура раздельного подписания декларации в Кабинете. Все внесенные в списки персоны приходили разом по нескольку человек в Кабинет министров (он располагался в императорском дворце) и ставили свои подписи под декларацией. Бирон, который отрицал в своих записках, что он знал о сборе подписей, все-таки проговорился на допросе в начале марта 1741 года. Видя идущих в Кабинет людей, он спросил Бестужева: ""Оставляется ль однакож каждому в его воле (подписывать)?" На что ответствовал он (Бестужев. – Е. А.) "Да"". В том, что это не было свободным волеизъявлением, сомневаться не приходится. Пришедшим в Кабинет зачитывали какое-то "увещание". Видно, что этот документ, написанный генерал-прокурором Трубецким, стал своего рода "бумажной дубиной". Из манифеста о винах Бирона 14 апреля 1741 года следовало, что в "увещании" говорилось: со всеми несогласными и даже с теми, "кто мало поупрямится и подписывать не будет", станут поступать "яко с изменниками и бунтовщиками". И затем "всех к той подписке принудили и по подписке, под жестоким истязанием, приказывали, чтоб содержали оное тайно и никому не разглашали", особенно Брауншвейгскому семейству. Когда пришедшим оглашали "увещание", сомневающиеся переставали сомневаться и безропотно подписывали декларацию, тем более что там уже стояли подписи высокопоставленных персон первых двух классов. Позже Бестужева и Бирона обвиняли в том, что таким образом они обманом "нацию принудили" подписаться за назначение Бирона регентом. По большому счету, так оно и было, хотя и подписанты знали, под чем они ставят свою подпись. Среди них, наверняка, был и тот самый генерал Шипов, который летом 1740 года подписывал смертный приговор Волынскому.
Но подписывать челобитье пригласили не всех. Так, за пределами списка остался принц Антон Ульрих, генерал и командир Семеновского гвардейского полка, что видно из показаний Петра Граматина, которому принц говорил: "Чинится подписка в Кабинете: подписываются генералитет и гвардии офицеры, только о чем – неведомо, а меня не пригласили".