Интрига с участием Шетарди развивалась иначе. Пока Нолькен был в Петербурге, французский посланник координировал с ним действия и был даже и сам не прочь получить от цесаревны, одновременно с Нолькеном, "что-то в роде обещания, способного утвердить будущие надежды шведов". Еще во время пребывания Нолькена в России Шетарди считал себя двигателем всего затеянного шведом дела. Он так и писал в Версаль Амело: "Будьте вполне уверены, что признательность, которую принцесса Елизавета будет испытывать по отношению к Швеции в случае, если Швеция поступит согласно планам Его величества (короля Франции. – Е. А.), отнюдь не помешает этой принцессе угадать истинный двигатель, приведший в действие весь механизм". Речь шла, естественно, о нем самом.
После отъезда Нолькена, то есть с конца июля 1741 года, все нити заговора полностью оказались в руках Шетарди, и он, с одной стороны, ожидал действий шведов, а с другой – пытался добиться от Елизаветы активности действий ее "партии". Под "партией" он понимал группу сторонников цесаревны в армии, гвардии, при дворе и в высших правительственных кругах.
Что же было в реальности, какие политические силы стояли за Елизаветой и Лестоком? Ответ на этот вопрос во всей исчерпывающей полноте дан в книге И. В. Курукина, который показал, что никакой "партии Елизаветы" не существовало: у нее не было соучастников ни в высшем военном руководстве, ни среди придворных и чиновников, не было тайных членов "партии" и среди офицерства. Да это и не удивительно. Для политиков типа А. М. Черкасского, Н. Ю. Трубецкого, А. П. Бестужева-Рюмина всегда была важна одна "партия" – это партия власти, придворный круг – источник благ и наград. Всё, что потом, уже при Елизавете-императрице, называлось "защитой наследия Петра", "долгом верных сынов отечества", во времена Бирона и правительницы было для людей, стоящих у власти, пустым звуком. Сподвижники Петра Великого вроде Черкасского, Трубецкого или Бестужева – все те, кто слезно уговаривал иностранца Бирона стать регентом государства, были ничем не лучше Р. Г. Левенвольде или его покойного брата Карла Густава, обер-шталмейстера двора Анны Иоанновны, умершего в 1735 году. О нем, как и о ему подобных, испанский посол в России де Лириа писал в 1730 году: "Он не пренебрегал никакими средствами и ни перед чем не останавливался в преследовании личных выгод, в жертву которым готов был принести лучшего друга и благодетеля. Задачей его жизни был личный интерес. Лживый и криводушный, он был чрезвычайно честолюбив и тщеславен, не имел религии и едва ли даже верил в Бога".
Елизавета, в сущности, только вела разговоры о своей "партии", а на самом деле за ее спиной не было ни одного крупного гражданского или военного деятеля; однажды она проявила странную беспомощность, посылая срочно ночью своего камергера посоветоваться с Шетарди, что ей делать, если вдруг подтвердятся слухи о смерти младенца-императора-а такие слухи пошли в связи с болезнью Ивана Антоновича в середине октября 1741 года. "И это, – задается вопросом И. В. Курукин, – при наличии широкого круга заговорщиков-офицеров во главе с опытными генералами и при поддержке первых лиц государства?" Вот типичное для Елизаветы заверение, которое Шетарди получил от нее на придворном балу в начале сентября 1741 года: "По мере того, как недовольство растет, ее партия увеличивается, в числе своих самых ревностных приверженцев она может считать князей из рода Трубецких и принца Гессен-Гомбургского, все лифляндцы недовольны и преданы ей, но совершенно, однако, не посвящены ни в какие подробности тайны; наконец, я должен быть убежден в том, что, судя по нынешнему настроению, предприятие это будет иметь благоприятный исход". Итак, ее "ревностные приверженцы" даже не посвящены в идею заговора!
Но и здесь мы не можем уверенно сказать, что произошло бы, если бы действия шведов в Финляндии оказались успешными. Допускаю, что, если бы войска Левенгаупта подошли к Петербургу, гоня перед собой разбитые русские части, "партия" Елизаветы резко бы увеличилась, точнее сказать, образовалась и даже приобрела силу. Отчасти это видно из разговора Нолькена с Елизаветой, когда он пытался выяснить, какие силы за ней стоят. Шетарди пишет: "Нолькен старался также удостовериться, действительно ли из числа офицеров трех пехотных гвардейских полков, простирающегося до ста шестидесяти человек, пятьдесят четыре офицера уже присоединились к партии принцессы. Она подтвердила то, что было сообщено по этому предмету, и не поколебалась нисколько высказать, что ее партия будет действовать так же, как и она, со всею отвагой, какая возможна, лишь только шведы дадут возможность действовать и тем и другим без риска". А поскольку успехов у шведов не было, то и "партию" Елизаветы на политическом горизонте России разглядеть не удается.
Шетарди изумлялся, почему Елизавета так выспрашивает у него о ходе военных действий в Финляндии – неужели она "не имеет никого из своей партии при русской армии"? Ведь она же сама раньше рассказывала, что раздавала деньги офицерам и солдатам, идущим на войну, и якобы просила их не убивать ее племянника, герцога Голштинского, которого шведы предполагали доставить в Финляндию. Еще до этого Нолькен пытался проверить историю о семеновском капитане, будто бы одаренном Антоном Ульрихом, но оставшемся верным Елизавете (об этом мы расскажем ниже). Оказалось, что история эта зиждилась на словах цесаревны и Лестока и проверке не поддавалась.
При чтении подряд множества донесений Шетарди к Ж. Ж. Амело, министру иностранных дел Франции, о заговоре и о его, посла, личном участии в этом деле невольно создается впечатление, что Шетарди был либо человеком недалеким, самовлюбленным и к тому же допускавшим профессиональные ошибки (зная историю его позорного изгнания из России уже во времена Елизаветы, можно так думать), либо находился во власти иллюзий, что именно он создает революционную ситуацию в России и что именно он "породил" Елизавету-императрицу. Как известно, переворот 25 ноября оказался неожиданным не только для правительницы, но и для самого Шетарди, внезапно разбуженного мятежными солдатами, ломившимися в дом посла, – они ошиблись в темноте, ибо искали дома Остермана или Головкина, чтобы их арестовать, чем страшно перепугали французов во главе с Шетарди. Но если читать итоговые донесения посла о совершенном перевороте, то окажется, что именно он направлял все действия мятежников. Более того, оказалось, что Елизавета по пути в казарму в ночь переворота получила его благословение, "была так внимательна и известила меня о том, что она стремится к славе". Это сообщение Шетарди весьма сомнительно и не подтверждается другими источниками.
Возможно, Елизавета, умевшая своей "очаровательной благосклонностью" ввести в заблуждение и более умных, чем Шетарди, людей, все время водила его за нос, кормя обещаниями, выманивая деньги и якобы выжидая удобного момента для выступления. Комментатор мемуаров Миниха приводит два варианта плана действий Елизаветы: первый – ждать подхода шведов к Петербургу и с их помощью захватить власть и второй – в день Водосвятия 6 января 1742 года, когда все войска будут построены на льду Невы, "подкупить гвардию раздачей известной суммы денег". Если первый вариант кажется правдоподобным – ждать, когда шведы сделают всю черную работу, то второй в изображении комментатора кажется нелепым: раздавать деньги солдатам на льду Невы (и как это может выглядеть?) еще не значит поднять мятеж. Скорее всего, Елизавета плыла по течению, исповедуя извечные принципы русской обыденной философии: "Ничего, все равно, как-нибудь".
Что-то в ее обещаниях было откровенным обманом. Так, личный врач цесаревны Лесток сообщал Шетарди в мае 1741 года, что "в нескольких провинциях" были волнения, "произведенные значительным числом ее (Елизаветы. – Е. А.) приверженцев", но власть не обратила на них внимания, приняв их за проявление чувств в связи со свержением Бирона. Что-то было самообманом, иллюзиями, которые у Елизаветы и ее окружения питались проявлениями солдатской любви к дочери Петра, дружелюбными разговорами с офицерами, слухами о множестве ее ревностных сторонников повсюду. Шетарди же поддерживал свои иллюзии мифом об "антинемецкой революционной ситуации", весьма гипотетичными рассуждениями о якобы растущей "партии" Елизаветы, а также своей верой в правильность затеянного дела, на которое он поставил в ожидании дивидендов. В этом смысле роль Шетарди во всей истории переворота была чрезвычайно велика. Если Нолькен начал всё дело, то Шетарди его развил, не ослабляя своего давления на нерешительную Елизавету, поднимая своим личным участием в интриге уровень самооценки цесаревны, привыкшей ходить на вторых ролях. Он постоянно повторял, кто она есть, чья она дочь. В мае 1741 году Шетарди, как уже сказано выше, поспорил с обер-гофмейстером двора Минихом по поводу официального статуса Елизаветы. Когда Миних сказал, что цесаревна должна стоять "ниже" отца императора – Антона Ульриха, то Шетарди, показавший себя таким педантом, когда дело касалось его официальной презентации в роли французского полномочного посла, воскликнул: "Вы можете обходиться с этой принцессой как вам угодно, что мне до этого дело, но скажу вам только, что все коронованные особы смотрят и будут смотреть на нее как на дочь Петра I, императора России; меняйте при этом ранги, коли хотите, с утра до вечера, это в вашей власти, но вне ваших владений полагают, что ранг, принадлежащий по праву рождения, не может быть подвергаем перемене". Даже если Шетарди и не говорил всех этих слов обер-гофмейстеру, круг его мыслей виден четко – их-то он как раз и внушал Елизавете. Кажется, что прав автор замечаний на записки Манштейна: "Шетарди внушил Елизавете Петровне мысль ко вступлению на престол, всевозможно возбуждал и поощрял ее к этому; приводя в пример смелое предприятие Миниха, успехом увенчанное, доказывал, что и она может подобным путем овладеть державою".
Первым, кто хотя и поздно, но все же смекнул, в чем тут дело, был шеф Шетарди министр Амело. В послании из Версаля от 6 ноября 1741 года он писал Шетарди: "Я сильно сомневаюсь, милостивый государь, чтобы так называемая партия принцессы Елизаветы не оказалась порождением фантазии (ил etrederaison); именно теперь или никогда она должна бы проявиться, если ей необходимо присутствие шведов в Петербурге, чтобы осмелиться выступить, то от нее нечего ждать большой помощи". Даже не читая еще письма своего умного шефа, Шетарди за день до переворота тоже начал понимать, где зарыта собака. 24 ноября, когда к нему приехал Лесток и стал просить денег для Елизаветы, Шетарди в ответ на уверения посланника цесаревны в силе ее "партии" заметил, что, скорее всего, "основою партии служат народ и солдаты и что лишь после того, как они начнут дело – и чтоб не сказать окончат его, – лишь тогда лица с известным положением и офицеры, преданные принцессе, в состоянии будут открыто выразить свои чувства. Я ничуть не скрыл от доверенного лица того неудобства, что нет, по крайней мере, хоть нескольких лиц для руководства толпою". Нельзя не признать остроумным высказывание Фридриха II по поводу елизаветинского переворота: "Один хирург, происхождением француз, один музыкант, один камер-юнкер и сто Преображенских солдат, подкупленных французским золотом, переселили Елизавету в императорский дворец". Король, пожалуй, ошибся только в числе солдат (на самом деле их было триста) – а в остальном всё верно – им перечислена почти вся "партия Елизаветы"! Впрочем, я, пожалуй, ошибся! Во дворце цесаревны еще оставались братья Шуваловы и Алексей Разумовский – любовник Елизаветы.
В итоге, если что-то действительно было предпринято для подготовки переворота, так это усилия приближенных Елизаветы (камер-юнкера М. И. Воронцова, музыканта Шмидта и хирурга Лестока), которые сумели завязать отношения в Преображенском полку и снабдить деньгами три десятка гренадер, среди которых верховодил некто Грюнштейн, разорившийся саксонский купец, завербовавшийся в русскую гвардию. Это и была ударная сила "партии Елизаветы". Она в конечном счете и победила.
* * *
Немного об окружении Елизаветы, сильно влиявшем на нее. Неожиданно открывшиеся в конце 1740 года – с появлением инициативы Нолькена (а потом и с присоединением к этой компании Шетарди) – политические перспективы воодушевляли Елизавету, а особенно ее окружение. Перед этими людьми распахнулись поистине ошеломляющие горизонты. Окружение цесаревны составляли люди по тем временам малозначительные, ничтожные в политическом отношении и во многом случайные. Как известно, двор Елизаветы во времена царствования Анны Иоанновны был "захудалым", второстепенным. Все сколько-нибудь уважающие себя карьеристы стремились к "большому двору" императрицы Анны Иоанновны. Там, поближе к государыне, а особенно к ее "возлюбленному камергеру", можно было сделать карьеру, получить награды, пожалования. А водиться с Елизаветой было не только не выгодно, но и довольно опасно – правящая государыня лишь терпела цесаревну, ожидая, когда же хитроумный Остерман все-таки выдаст ее замуж с выгодой для России и династии. Поэтому ближний круг цесаревны составляли люди незнатные и бедные. Только потом, с приходом Елизаветы Петровны к власти и благодаря ее милостям, их имена, уснащенные графскими титулами, загремели на весь мир: братья Петр и Александр Шуваловы, братья Михаил и Роман Воронцовы, Скавронские, Гендриковы.
При дворе цесаревны состояли еще камер-юнгфера Мавра Шепелева, ее ровесница и ближайшая подруга, фаворит из малороссийских простолюдинов Олеша Розум, врач Жан Арман Лесток, музыкант Шмидт. Все это были люди в большинстве своем молодые (Шуваловым было в 1740 году соответственно 30 и 31 год, Михаилу Воронцову – 27 лет, двоюродной сестре Елизаветы Анне Скавронской – 20 лет и т. д.). Все они мечтали о богатстве, славе, почестях и толкали свою госпожу к решительным действиям. Больше всех в этом усердствовал ее личный врач и, естественно, обладатель ее самых сокровенных тайн Ж. А. Лесток, человек, по общему мнению, веселый, легкомысленный и болтливый. Он и стал главным связующим звеном между Елизаветой и иностранными дипломатами.
Много раз и сама цесаревна встречалась с Шетарди: судя по его донесениям, в последние месяцы перед переворотом – почти каждую неделю. Маркиз был настоящим версальским вельможей – истинный француз, элегантный, высокий, красивый, утонченный, галантный, красноречивый, не чета тем случайным искателям приключений из Франции, которые наводняли Европу (в том числе и Россию) в поисках спасения от кредиторов, тюрьмы, с желанием заработать денег или испытать увлекательные приключения в "стране медведей". Правда, герцогиня Луиза Доротея, знавшая Шетарди по Берлину, отдавая должное его уму и красоте, остроумно писала: "Но вместе с тем он показался мне похожим на хороший старый рейнвейн: вино это никогда не теряет усвоенного им от почвы вкуса и в то же время, по отзывам пьющего его в некотором количестве, отягчает голову и потом надоедает. То же самое с нашим маркизом: у него бездна приятных и прекрасных качеств, но чем далее, тем больше чувствуешь, что к ним примешана частица этой врожденной заносчивости, которая никогда не покидает француза, какого бы ни был он звания и возраста".
Шетарди прославился в Петербурге щедрым гостеприимством. Он привез с собой не только двенадцать изящных кавалеров и пятьдесят пажей, камердинеров и лакеев, но целый погреб славных французских вин (100 тысяч бутылок!). Именно он, как считают виноделы, завел в России моду на шампанское (которого он захватил с собой в Россию 16 800 бутылок). Шетарди щедро угощал многочисленных посетителей, на которых смотрел не столько как на приятных гостей, сколько как на своих вольных или невольных информаторов. Уже в первые месяцы жизни в Петербурге он познакомился со всем столичным светом, тщательно следил, чтобы все без исключения ценные для него придворные, чиновники, военные и, конечно, дамы отведали произведения привезенных им шести парижских поваров во главе с несравненным шеф-поваром Барридо.
Посол сразу понравился Елизавете, прекрасно говорившей по-французски, знавшей толк во французской культуре, особенно – в моде. Как писал Шетарди, она проявляла к нему такую "очаровательную благосклонность, что просто нельзя от нее уйти, раз к ней явишься". Шетарди стал ее приятелем, а позже – когда она взошла на престол – и ее любовником.