Охранники были не большими специалистами в психиатрии, чем сановники, распространявшие слухи об узнике. Представление о сумасшествии или слабоумии Ивана Антоновича широко внедрялось среди иностранных дипломатов. Английский посланник писал в 1764 году о секретной беседе с графом Паниным, который не раз виделся с арестантом и только для посланника (и соответственно – для английского правительства) "раскрыл тайну" бывшего императора: "Ему случалось в разные времена видеть принца... он всегда находил его рассудок совершенно расстроенным, а мысли его вполне спутанными и без малейших определенных представлений. Это совпадает с общим мнением о нем, но сильно расходится с отзывом, слышанным мною насчет подобного свидания его с покойным императором Петром III. Государь этот... заметил, что разговор его был не только рассудителен, но даже оживлен". В самом деле, разговор Ивана с Петром III, изложенный выше, да и другие сведения не свидетельствуют в пользу версии об узнике-безумце.
Понятно, что представить Ивана сумасшедшим было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость его содержания – ведь тогда психически больных за людей не признавали, держали в тесных "чуланах" в цепях или в дальних монастырях, где заставляли делать "черную работу". С другой стороны, это в какой-то степени оправдывало его возможное самоубийство или убийство: психически больной себя не контролирует, способен наложить на себя руки и может легко стать игрушкой в руках авантюристов.
После убийства Ивана Антоновича Екатерина II писала в своем манифесте, что она приехала на встречу с арестантом, чтобы увидеть принца и, "узнав его душевные свойства, и жизнь ему по природным его качествам и воспитанию определить спокойную". Но ее якобы постигла полная неудача, ибо "с чувствительностью нашею увидели в нем, кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества, лишение разума и смысла человеческого". Он "рассудка не имел доброе отличить от худого, так как и не мог чтением книг жизнь свою пробавлять". Поэтому, сочла государыня, никакой помощи несчастному оказать невозможно, и "не оставалося сему несчастнорожденному, а несчастнейше еще взросшему, иной помощи учинить, как оставить его в том же жилище".
Вывод императрицы о безумии Иванушки делался не по заключениям врачей, а по донесениям охраны и на основании собственного впечатления. Известно, что профессиональный врач к Ивану Антоновичу был допущен только один раз, но его заключение о здоровье арестанта осталось неизвестным. Конечно, сомневаясь в компетентности и объективности тюремщиков, Никиты Панина, императрицы Екатерины, мы должны помнить, что 20-летнее заключение не могло способствовать развитию личности несчастного узника. Человек не котенок, который даже в полной изоляции вырастет котом. Для личности Ивана жизнь в одиночке под постоянным надзором и то, что врачи называют "педагогической запущенностью", оказались губительны. Он не был ни идиотом, ни сумасшедшим, каким представляет его официальная версия властей, но его жизненный опыт был деформированным и дефектным из-за тех ограничений, которые на него накладывали тюремщики, из-за той жизни в четырех стенах, которую он вел два с половиной десятилетия.
В доказательство безумия Ивана тюремщики писали о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: "В июне <1759 года> припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривлял рот, замахивался на офицеров". Между тем известно из других источников, что офицеры охраны наказывали арестанта – лишали чая, теплых вещей, наверно, и бивали втихомолку за строптивость и уж наверняка дразнили, как собаку. Об этом есть сообщение Овцына, писавшего в апреле 1760 года: "Арестант здоров и временем беспокоен, а до того его доводят офицеры (Власьев и Чекин. – Е. А.), всегда его дразнят". Для Ивана охранники были мучителями, которых он ненавидел, и его брань была естественной реакцией психически нормального человека. Проявления "безумия", вообще неадекватного поведения у Ивана Антоновича объяснимы почти исключительно теми скверными отношениями, которые у него сложились с Власьевым и Чекиным. Как уже сказано выше, они находились при нем неотлучно, поочередно и вместе ночевали в камере арестанта, при этом всячески его унижали и высмеивали. Овцын писал 25 сентября 1759 года, что "они его дразнят и, как я из казармы выйду, то они чем-нибудь ему тем, чего он по безумию своему не любит, досаждают", иначе говоря, дразнили его "императором" или "принцем". Для конфликта этих ненавидевших друг друга людей было достаточно какой-то мелочи: "А сего месяца 1-го числа с прапорщиком была ссора: арестант, сидя, кашлянул, а прапорщик ему сказал, для чего кашляет. На что арестант его выбранил, потом взяли один против другого скамейку и стул".
Овцын писал 9 июля 1759 года: "Арестант, видимо, в уме, действительно, помешался. В лице перед прежним стал быть хуже и бледнее, а когда я спрошу, здоров ли, то с великим сердцем ответствует, что здоров, а в поступках так, как прежде... доносил от времени беспокойнее. Из нас каждому, заходя, в глаза дует и фыркает и другие многие проказы делает, а во время обеда на всех взмахивает ложкою и руками, кривляет ртом, глаза косит, так что от страху во весь стол усидеть невозможно, и он, увидя, что я робею, более всякие шалости делает".
Как известно, сильное заикание во время затрудненной речи приводит к особенной мимике, которую можно воспринимать как неприятную гримасу, кривлянье. Помимо этого, в поведении арестанта можно увидеть следы инфантильности, а более всего – оскорбленную гордость и даже спесь. В конфликтах с офицерами охраны он, как правило, заводил речь о своем истинном высоком происхождении, прежнем высочайшем статусе, считал, что люди, которые его окружают, спят в его комнате, делят с ним стол, оскорбляют его, недостойны его мизинца, причем к этой теме возвращался часто: "Много раз старается о себе, кто он сказывать, только я запрещаю ему, выхожу вновь".
Во время одной из ссор арестанта с Чекиным Овцын успокоил его "с превеликою нуждою", а арестант, "крича, говорил мне: "Смеет ли он на меня кричать! Ему за то надлежит голову отсечь! Он и все вы знаете, какой я человек!"". В этом месте вспоминается описанная выше сцена игры двухлетнего малыша с собачкой в Динамюнде. 20 июля 1759 года Овцын писал, что, когда арестанту подали воду для чая, он требовал, "чтоб ему в чашку наливали, а когда в чашку воду наливать не стали, то он закричал: "Пошлите мне скверного своего командира!" Когда ж я к нему вошел и спросил, кого он спрашивал, то он стал меня бранить всяческими сквернословиями, я закричал, чтоб он не беспокойствовал, на что он закричал: "Смеешь ли ты на меня кричать? Я здешней империи принц и государь ваш!"". В следующем доношении: "И 22-го числа заставливал меня воду на чай наливать, потом врал о себе, как и прежде". Можно себе представить, откуда происходит эта, по определению Овцына, "шалость": Иван Антонович помнил то время, когда он был мальчиком, а его родители пили кофе по утрам и за столом им прислуживал лакей.
Получив одно из таких донесений Овцына, Шувалов поручил ему важное задание: войти одному в камеру к арестанту и спросить его, кто он. Овцын рапортовал: "Арестанта кто он, спрашивал, на что прежде сказал, что он человек великий и один подлый офицер то от него отнял и имя переменил (не Миллер ли? – Е. А.), потом назвал себя принцем. Я ему сказал, чтоб он о себе такой пустоты не думал и впредь того не врал бы, на что, весьма осердясь на меня, закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку".
Из еще одного донесения Овцына видно, что арестант даже знал, кто правит в этот момент государством, и представлял себе свое возможное место в иерархии. Когда Овцын пригрозил, "что ежели он пустоты своей врать не отстанет", то его ограничат в пище и одежде... на что он меня спросил: "Кто так велел сказать?" Когда я сказал, что (это) тот, кто всем нам командир, он мне сказал, что то все вранье и никого не слушает, разве сама императрица ему прикажет". То, что арестант знал, кто он такой, подтверждает и описанный в "Истории Ивана III" Бюшингом эпизод посещения Петром III камеры шлиссельбургского узника. Император с сопровождающими лицами, среди которых был и известный читателю барон Н. Корф (он и рассказал это Бюшингу), вошел в камеру, обставленную убогой мебелью, и увидел молодого, бедно, но чисто одетого человека. Бюшинг пишет, что, по мнению его информатора, "он был совершенно невежественен и говорил бессвязно". Но, в противоречие вышесказанному, информатор передает слова, сказанные узником императору, как вполне связные и понятные собеседнику: "После первого вопроса: "Кто он такой?" – принц отвечал: "Император Иван", а потом на вопросы, как это ему пришло в голову, что он принц или император, и откуда он про то узнал, отвечал, что знает от своих родителей и от солдат. Продолжали расспрашивать, что он знает про своих родителей. Он уверял, что помнит их, но сильно жаловался на то, что императрица Елизавета постоянно очень худо содержала и их, и его, и рассказывал, что в бытность его еще при родителях последние около двух лет состояли под присмотром и на попечении одного офицера, единственного, который был с ними добр и любил их. Тут крепко забилось сердце у генерала Корфа, и на вопрос, помнит ли еще принц этого офицера – "Нет, – отвечал он, – я больше его не помню, потому что этому прошло много лет, и я тогда был еще ребенок, но знаю его имя, его звали – Корф". Генерал прослезился. Принц слышал также про великого князя (Петра Федоровича. – Е. А.) и его супругу и когда стал уверять, что надеется снова попасть на престол, то его спросили, что он тогда сделает с великим князем и великою княгинею. Он отвечал, что велит их казнить". Это императору не понравилось. Многое из этого рассказа совпадает с источниками, не известными Бюшингу. Позже, в апреле, барон Унгерн, сопровождавший императора, привез для узника в подарок от императора шлафрок, рубашки, колпаки, туфли и платки – видно, что бедная одежда узника произвела на императора надлежащее впечатление.
Проведенное же вскоре после визита императора в Шлиссельбург срочное расследование Тайной канцелярии установило, что действительно в Холмогорах солдаты охраны говорили арестанту, что он бывший император, сын принца Антона Ульриха и принцессы Анны, что Россией правит его тетушка Елизавета Петровна и у нее есть племянник Петр Федорович, что, наконец, все ему, Ивану, присягали при его вступлении на трон.
Как мы видим, арестант достаточно много знал о своем прошлом, чтобы требовать к себе более почтительного отношения и комфортабельных условий жизни. В сознании узника возникало явное противоречие, которое терзало его: Иван знал о себе многое, но никто официально не говорил ему, кто он такой и за что он сидит в тюрьме. Вместе с тем он видел, что его содержали как важную особу отдельно от других узников, но это отдельное содержание не соответствовало, по его мнению, тому высокому статусу, который был у него от рождения. Воспоминания далекого детства о том, как его семья в довольно приемлемых условиях жила в Динамюнде и Ранненбурге, делали его переживания особенно острыми. Поэтому Иван гневался, возмущался, а его, как простого заключенного, наказывали, лишая еды, одежды, даже били, связывали на несколько часов. (По инструкции 1762 года охране вообще разрешалось сажать арестанта на цепь и бить палками и плетью.) Это вызывало новый приступ гнева и возмущения узника.
Неудивительно, что все беды и обиды, обрушившиеся на голову арестанта, олицетворяли для него двое главных тюремщиков – Чекин и Власьев. Ивана Антоновича раздражали сам вид его охранников, каждое их движение и слово. Отношения эти порой настолько обострялись, что арестант с полуслова бросался в драку. Овцын пишет: "Я, сидя на галерее, услышал в казарме крик и, вошед, увидел, что арестант держит против прапорщика стул и кричит, что убьет (его) до смерти. Я спрашивал тому причину, он сказывает, будто бы прапорщик глядел на него непорядочно и он ему в том стал запрещать, на что будто б прапорщик кричал, что ему, арестанту, зубы выбьет, и таким образом один против другого стулья взяли".
Иван Антонович был убежден, что ненавистные ему охранники наводят на него порчу, что они "еретики". Он находил порчу в том, что офицеры "будто бы они бранят его по (матерному) и раз по 20-ти и более, не переставая, плюют, в чем он считает колдовство", а также в "шептании" ("ходя, шепчут и тем портят"). А когда Овцын пытался его разубедить, что шептанием навредить человеку невозможно, арестант начинал опровергать офицера: "...доказывает Евангелием, Апостолом, Минеею, Прологом, Маргаритом и прочими книгами, рассказывает, в котором месте и в житии которого святого (писано). Когда я говорю ж ему, что напрасно сердится, чем прогневает Бога и много себе хуже дела сделает, на что говорит, ежели б он жил с монахами в монастыре, то б и не сердился. Там еретиков нет, и часто смеется, только весьма скрытно".
В последние годы своей жизни арестант пытался сам найти выход из того замкнутого круга противоречий, в который он был поставлен судьбой и окружающими. Под влиянием чтения Священного Писания и собственных, проникнутых мистикой, размышлений он самостоятельно выработал некую защитную концепцию перерождения, переселения духа, довольно распространенную в среде религиозных фанатиков с древнейших времен и до наших дней. Тем самым он решал для себя мучительную антитезу "Иван – Григорий". Как писали Власьев и Чекин, Иван Антонович говорил им, что "тело и плоть ево есть принца Иоанна, назначенного пред сим императором Российским, который уже издавна от мира отшел, а самым делом он есть небесный дух, а именно святой Григорий, который на себя принял образ и тело Иоанна, почему, презирая нас и всех видимых им человек, неоднократно нас и протчих самомерзейшими тварьми почитал, сказывая, что он часто в небе бывает и о тамошних жителях, строениях, садах и протчем чудные, ни малейшего складу имеющие и такие описания чинил, что самым истиннейшим доказательством помешенного разума почитаться имелись".
В остальном, судя по докладным запискам Овцына, арестант вел себя как обычный человек, был вполне адекватен. Вот запись беседы Овцына с Иваном по поводу его болезни: "О арестанте доношу, что так же мало ест, как и прежде, а болезни никакой не имеет, только немного нос залегает. Я спрашивал, от того ли болит голова? Он сказывает: "Никакой тягости нет"".
Екатерина II об Иване Антоновиче не забывала. Этому мешала упорная народная молва, отражавшаяся в экстрактах Тайной экспедиции, пришедшей на смену Тайной канцелярии елизаветинских времен. Внезапный захват престола Екатериной II в июне 1762 года, свержение и смерть "от геморроидальных колик" законного наследника Елизаветы Петровны императора Петра III потрясли тогдашнее общество, породили волну дискредитирующих императрицу слухов, что впоследствии и привело к появлению феномена Пугачева. Но еще задолго до Пугачева общество на все лады активно обсуждало проблему экс-императора Ивана Антоновича. Как уже говорилось, скрыть его существование и даже место его заключения властям не удалось. В первые два года правления Екатерины, еще не имевшей того авторитета, которым она пользовалась позже, были раскрыты два заговора в столичной среде, цель которых клонилась к восстановлению на престоле императора Ивана. Наиболее серьезным властям показался заговор братьев Хрущевых и братьев Гурьевых осенью 1762 года. Заговор был на стадии разговоров и вербовки сторонников, в том числе и среди солдат, но он напугал Екатерину. Весной 1763 года, когда пошли слухи о намерении фаворита Екатерины Григория Орлова жениться на императрице, образовался заговор во главе с камер-юнкером Хитрово, который собирался устранить Орлова и его влиятельных братьев, а императрицу выдать замуж за "Иванушку". Этот брак казался многим идеальным – обе ветви Романовых, после десятилетий противостояния, соединились бы в общую семью.
Разумеется, Екатерина так не думала, общий ход ее мыслей был иным. Она хотела перевести экс-императора в монастырь и постричь его там. Глухих же и укромных монастырей на Русском Севере было много. Это позволяло и изменить его непонятный, возбуждающий любопытство статус, и обеспечить его безопасность. Императрица писала своему тогдашнему ближайшему советнику графу Никите Ивановичу Панину: "Главное, чтоб из рук не выпускать, дабы всегда в охранении от зла остался, только постричь ныне и (отправить) в не весьма близкой и не в весьма отдаленный монастырь, особенно где богомолья нет, и содержать под таким присмотром, как и ныне". Речь шла о выборе монастыря в Муромских лесах, в Новгородской епархии или в Коле, то есть на Кольском полуострове.