Прочерк - Чуковская Лидия Корнеевна


Впервые отдельным изданием печатается автобиографическая повесть Лидии Чуковской "Прочерк". События повести разворачиваются в 1920-1930-е годы: студенческие годы Лидии Чуковской, ее арест и ссылка в Саратов, работа в маршаковской редакции ленинградского "Детиздата"… Многие страницы касаются личных обстоятельств. Второй муж Лидии Чуковской - астрофизик М. П. Бронштейн был арестован в 1937 году и расстрелян в феврале 1938-го. В качестве приложения в книге помещены стихи, которые ему посвятила Лидия Чуковская.

Содержание:

  • От публикатора 1

  • ПРОЧЕРК - Из архива. Незавершенное 1

  • Елена Чуковская - ПОСЛЕ КОНЦА 75

  • ПРИЛОЖЕНИЕ - Стихотворения, посвященные М. П. Бронштейну 81

  • Примечания 83

Лидия Чуковская
Прочерк

От публикатора

Автобиографическая повесть Лидии Чуковской "Прочерк" печатается посмертно и впервые выходит отдельным изданием.

В центре повести короткая жизнь мужа Лидии Чуковской, астрофизика Матвея Петровича Бронштейна, расстрелянного в годы "ежовщины".

В "Прочерке" - восемнадцать глав, в которых рассказано о юности автора, о ссылке в Саратов, о работе в редакции ленинградского Детиздата, руководимой С. Маршаком, о знакомстве с М. П. Бронштейном и их жизни до ареста. Названа повесть так потому, что в свидетельстве о смерти Матвея Петровича, выданном в 1957 году, спустя девятнадцать лет после его гибели, в графе для указания "причины смерти" и "места смерти", стоял прочерк.

Работа над повестью, начавшаяся в 1980 году, длилась в течение шестнадцати лет - до самой кончины Лидии Корнеевны в феврале 1996-го. И не была завершена.

Хлынувшая в 90-е годы лавина новых фактов, обнародование секретных документов из архивов ЧК-НКВД-КГБ - от подавления Кронштадтского восстания и расстрела Гумилева до недавних лет - всё это побуждало автора возвращаться вновь и вновь к отработанным главам, перестраивать их, переписывать, дополнять. В те же годы Лидия Корнеевна получила возможность ознакомиться со следственным делом Матвея Петровича, нашлись сокамерники, рассказавшие ей о его последних днях.

Однако дополнить "Прочерк" этими новыми фактами Лидия Корнеевна уже не успела.

Предлагаем читателю тот вариант, который был полностью завершен еще до перестройки, в 1986 году.

О новых фактах и документах, которые автор намеревался включить в "Прочерк" рассказано в моем послесловии "Несбывшиеся планы".

В качестве Приложения помещены стихотворения Лидии Чуковской, посвященные М. П. Бронштейну.

Впервые "Прочерк" был опубликован в составе двухтомника сочинений Л. К. Чуковской в 2001 году (М.: Арт-Флекс. Т. 1).

На это издание отозвался лауреат Нобелевской премии, академик Ж. И. Алферов. В письме ко мне он писал: "Среди потерь, понесенных Институтом и нашей наукой, убийство Матвея Петровича Бронштейна является одним из самых трагических и бесконечно тяжелых. Мы потеряли не просто замечательного ученого, писателя, человека, мы потеряли для страны будущее целой научной области.

Для меня М. П. Бронштейн открыл своей книгой "Солнечное вещество" новый мир. Я прочитал ее первый раз в 1940 г., когда мне было 10 лет. Мама работала на общественных началах в библиотеке, в небольшом городке Сясьстрой Ленинградской области и хорошие книги "врагов народа", которые ей приказывали уничтожать, приносила домой. Так у нас появились "Солнечное вещество"…"

Приведем еще один отзыв о М. П. Бронштейне, принадлежащий другому лауреату Нобелевской премии по физике академику Л. Д. Ландау. 16 августа 1956 года, поддерживая хлопоты о реабилитации М. П. Бронштейна, он писал: "В его лице советская физика потеряла одного из наиболее талантливых своих представителей, а его научно-популярные книги принадлежат к лучшим, имеющимся в мировой литературе. Я уверен, что это мнение разделяется всеми нашими физиками".

Неоценимую помощь при написании "Прочерка" оказывали в разные годы историк Дмитрий Юрасов (помогавший автору в сборе материалов), историк физики Г. Е. Горелик и главный редактор Лениградского мартиролога А. Я. Разумов. Пользуюсь возможностью выразить им свою благодарность.

Елена Чуковская

ПРОЧЕРК
Из архива. Незавершенное

Трудно убеждать себя в смерти дорогих людей. Но они и не умирают, а продолжают жить в нас и обитают в нашей душе.

Генрих Гейне. "Мемуары"

"НИ СОН, НИ ЯВЬ"

Я начала писать эту книгу, не ставя перед собою никакой художественной задачи. Да и вообще никакой четко определенной задачи. Это не статья, не повесть, не лирика, не публицистика… Что же это? Воспоминания? Быть может. Мне хотелось попросту вспомнить и записать все, что знаю о моем муже, физике-теоретике Матвее Петровиче Бронштейне, погибшем в 1937 году.

Однако чуть только я взялась за перо, оказалось, что это "попросту" вовсе не просто.

Анна Ахматова говорила: "Не следует писать воспоминания о человеке, которого знал мало, не близко, всего лишь издали". Наверное, она права. Но человек, которого знал отнюдь не издали, тоже с трудом поддается изображению. По противоположной причине. Слишком близко - дотронуться можешь, изобразить - нет. Весь он на тебя наступает, тебя обступает, теснит. В особенности трудно, если пишешь через десятилетия. И вовсе не потому, что время стерло в твоей памяти его черты. Нисколько. Мертвые отличаются от живых тем, что никогда не умирают. Они всегда с нами. Минуют годы - они всё глубже и глубже втесняются в душу. Оглядываясь, убеждаешься, что тот, кого ты утратил, неуловим для изображения потому, что от тебя неотделим. Сросся с тобой. Вы нерасторжимы. За эти годы он так прочно врос в твое воспоминание, что ты уже не различаешь, где ты и где он. Это тем более поражает, что в жизни вы были отнюдь не сходны. Однако годы разлуки, когда в тебе неустанно работала память, завершили свой труд. Пытаясь вспомнить его, неизбежно вспоминаешь себя. Всматриваясь в даль, напрягая взгляд, чтобы разглядеть его, вспомнить, запечатлеть - натыкаешься на собственную жизнь. Я хочу написать о Мите, а пишу о себе. Хочу писать о нем - пишу о других. Читатель, ожидающий последовательных воспоминаний под заглавием "Матвей Петрович Бронштейн", будет разочарован. Назвать его именем то, что я сейчас пишу, я не вправе. Я помню себя с ним, его со мною, помню свою память о нем, а не Бронштейна самого по себе.

Я не в силах угадать, как должно называться мое сочинение. Тот, о ком я веду речь, с годами растворяется в моей памяти - значит, хочу не хочу, сделался до известной степени мною, и, желая говорить о Бронштейне, я с неизбежностью обречена говорить о себе. Время? Оно тоже течет сквозь меня, время - это, в сущности, течение моей жизни, это опять "я и другие".

Как же быть с воспоминаниями о Бронштейне?

…Главное, что я помню о нем, - это его отсутствие. Нестерпимое. Себя в его нестерпимом отсутствии. Себя под гнетом безвестия. Длилось оно гораздо дольше, чем наше знакомство и совместная жизнь. Оно определило мою судьбу до встречи с Матвеем Петровичем и в особенности после - после насильственного разлучения.

Надо признаться, отсутствовал он весьма деятельно. "Отсутствие Бронштейна" - вот как, пожалуй, следовало бы озаглавить эту книгу. Она похожа на бессонницу, когда от снотворного пересохло во рту, когда "ни сон, ни явь", когда все уже позабыто - и в то же время помнишь ярко, ясно, с особенной остротой.

ПРЕДЫСТОРИЯ

Моей встрече с Бронштейном предшествовал смутный гул его начинающейся известности. Встретились мы впервые весной 1931 года. О Матвее Петровиче тогда много говорили кругом, и чего только не говорили! Каких только россказней об этом восходящем Бронштейне я не наслушалась! Он и ученый, он и литератор, он и физик-теоретик, он и знаток истории науки, он и лектор. Среднюю школу окончил экстерном и каждый год сдавал экзамены за два или за три класса. Вундеркинд! Университет тоже окончил быстрей, чем положено. Публиковать свои научные статьи в советских и иностранных журналах начал чуть не семнадцатилетним. Языки изучает, что ни месяц-то новый язык: изучил самостоятельно четыре, а захочет - в течение месяца и пятый, и шестой. Память изумительная. Теперь уже Матвей Петрович не студент, а сотрудник Физико-технического института, полноправный участник тамошних знаменитых семинаров. Кроме чисто научной работы в Институте Иоффе пишет популярные статьи в природоведческих журналах. Словом, не человек, а феномен. "Седьмое чудо света".

Толки шли о создании новой школы теоретической физики… Рядом с именем Бронштейна градом сыпались другие имена молодых - Гамов, Ландау, Иваненко, Амбарцумян, перемежаясь с именами старших, заслуженных - Иоффе, Френкель, Фок, Тамм. Литераторы в точных науках - профаны, они плохо понимали, кто - кто и что - что, и в чем, собственно, дело, но посудачить о науке любили. В их пересказах молодые физики то ли учились у старших, то ли ниспровергали их, то ли находились во вражде с ними, то ли в нежнейшей дружбе. Как бы там ни было, открытия ожидались великие.

Нильс Бор, Резерфорд, Дирак… Атомное ядро, возраст и эволюция звезд, расщепление атома, позитроны, нейтроны, черт, дьявол… И уж конечно - Эйнштейн.

Сама я вращалась в то время исключительно в литературном кругу. Дочь литератора, служащая одной из редакций.

Муж мой, литературовед Цезарь Самойлович Вольпе, хоть приблизительно понимал, о чем речь, я же и не пыталась. "Музыкальный кретин" - такой термин применяет к некоторым слушателям в своей книге пианист Генрих Нейгауз, - я же, по справедливости, должна быть причислена к "кретинам математическим". С детства обливала слезами задачи на поезда, на водоемы и краны, на пешеходов, шагающих из пункта А в пункт Б. По милости этих пешеходов оставили меня на второй год в первом классе. По милости синусов, косинусов и равнобедренных треугольников чуть не исключили из Тенишевского училища. Интереса ни к новому направлению в науке, ни к Институту Иоффе, ни к Ландау и Бронштейну, ни к атомам у меня не было и быть не могло. А самое главное: не испытывала я никакого интереса к новым знакомствам. Какой бы он там ни был, этот ваш Бронштейн, а меня, пожалуйста, оставьте в покое.

В ту пору, в 30-м, в 31-м году, была я больна физически и угнетена душевно. Не до научных новостей и новооткрытых талантов. Жизнь моя казалась мне изувеченной навсегда и непоправимо.

Я не жила, я ожидала писем из Крыма, от родителей. Мурочка, моя маленькая сестра, умирала от туберкулеза в Крыму, в Алупке, безо всякой надежды на спасение. Мне бы туда, к ним и к ней, но ехать - сил нет: в августе я ожидала ребенка, да и хворала, вероятнее всего, туберкулезом. Семь месяцев ни единого дня без повышенной температуры (37,5-38). Болезнь заставила меня бросить работу и лежать почти не вставая, выслушивая упреки врачей: "мы же вам говорили…" Говорили, говорили: порок сердца, щитовидная железа увеличена, подозрение на туберкулез. Рожать не следует. Один терапевт еще полгода назад сказал мне: "я бы вас для продолжения рода человеческого ни в коем случае не выбрал". Но… с тринадцати лет я мечтала о ребенке, втемяшила себе в голову: мечтаемый младенец у меня будет непременно, и непременно - девочка.

Кроме черных вестей из Крыма, кроме опасения, что в родах я умру или ребенок явится на свет слабенький, нежизнеспособный, угнетало меня сознание, что брак мой с Цезарем Самойловичем Вольпе - ошибка, что нам необходимо расстаться, расстаться, расстаться.

А как расстанешься, если, во-первых, еле стоишь на ногах, во-вторых - уходить тебе, да еще с грядущим младенцем, некуда и, в-третьих, муж и слышать не хочет ни о каком разрыве? "Ты просто больна. Фанаберия. Блажь".

Он продолжал утверждать, что мы безусловно созданы друг для друга, с нетерпением ожидал отцовства и слышать не хотел ни о каком расставании.

Мы ссорились, изнуряя и попусту оскорбляя друг друга.

Вот в это-то тревожное время - ранней весною 1931 года - и познакомилась я с "без пяти минут академиком" Матвеем Петровичем Бронштейном.

2

Было мне в тот день, помнится, легче, и я вышла пройтись. Обычная моя прогулка - обойти три раза вокруг Спасо-Преображенского собора, вокруг скверика, опоясанного чугунными цепями и турецкими пушками. В этом скверике под нашими окнами я одно лето целые дни напролет гуляла с Мурочкой, полуторагодовалой тогда или двухлетней. Теперь, осенью, буду сидеть со своей дочкой - если не умру, если она родится живая. Где бы раздобыть коляску - у кого-нибудь по наследству? Хотя бы и потертую, старую?

Мысли о Мурочке терзали меня. Каждое дерево в сквере, каждый детский голос напоминали мне о ней. А вдруг случится чудо и она чудом поправится? Тогда она будет помогать мне нянчить мою маленькую дочку.

Воротившись, я застала у нас гостя. Он забежал на минутку за какой-то книгой и уже уходил. Стоял в узком коридорчике, отделявшем наши две комнаты, нашу "квартиру в квартире" Корнея Ивановича от остальных комнат. Он уже простился - пальто надето, книга под мышкой, кепка в руке - но что-то договаривал или, точнее, о чем-то доспоривал с Цезарем.

- Бронштейн, - сказал он, слегка поклонившись, когда я протянула ему руку.

Я предложила гостю раздеться и выпить с нами чаю. Это будет приятно Цезарю: он гордился знакомством с "Митей" - как все они называли Матвея Петровича тогда. Но Митя спешил. Однако минут десять мы простояли втроем в коридорчике - Матвей Петрович, прислонившись к одной стене, а мы с Цезарем - напротив. Содержание разговора память утратила, а свое первое впечатление помню ясно. Невысокого роста, легкий, стройный, в очках, существующих не отдельно, а словно сросшихся с чертами лица, словно они - тоже черта лица. Взгляд сквозь стекла живой, быстрый. Лоб под черными волосами крут и смугл. Пока он говорил или молча слушал, лицо было сосредоточенное, взрослое, умное и даже красивое. Но стоило ему рассмеяться - а смеялся он часто, - как четкие черты расплывались, таяли и сам он становился чуть смешным, казался ниже ростом, беспомощнее. Когда он молчал или, с короткой запинкой, отчетливо и уверенно выговаривал слова, он казался старше своих двадцати пяти, дать ему можно было и все тридцать. Когда же смеялся - моложе, гораздо моложе, что-то проступало мальчишеское. Не только не "без пяти минут академик", но даже и не студент, а скорее школьник.

- Ну, как тебе Митя? Понравился? - спросил Цезарь.

- Да, я думаю, он славный, - сказала я. - Не задается. И, знаешь, кажется, очень добрый. Немного смешной… Говорит - назидательно, будто лекцию читает, а смеется - мальчик.

- Добрый? Вот уж нет. Он отчаянный спорщик, драчун, забияка. У них на семинарах он…

Мне было все равно. Пусть драчун. Очень хотелось лечь.

Потом я раза два слышала уверенный голос и растерянный смех из соседней комнаты, но не вставала и к гостю не выходила. Болезнь все круче забирала меня. На посторонних нет сил. Цезарь сам поил Митю чаем, а потом пытался мне пересказывать что-то насчет Эйнштейна, квантовой механики и волновой теории. Я не слушала.

В июле меня доконала жара. Я уж совсем не вставала. Тянуло за город. Но снять комнату на даче было нам не по карману. Я работать бросила. Цезарь выручал за свое литературоведение - за рецензии, за лекции - сущие гроши, и притом нерегулярно, от случая к случаю. Корней Иванович ничем не в силах был помочь нам: лечение Мурочки, жизнь в Крыму требовали денег. И немалых.

В это лето, слышала я, Митя Бронштейн уехал на Кавказ, в один из горных санаториев КСУ ("ксучий санаторий" - именовали такие учреждения в просторечии). Оттуда он прислал нам веселое письмецо. Оно пропало, как пропали впоследствии все его письма, но кое-что из этого санаторного я помню дословно, точно. Митя сообщал нам интересную новость: в санатории "третьеклассие господствует удручающее". Третьеклассие! О разделении женщин на разряды, на классы я уже слышала. Ландау и друзья его стремились подходить научно ко всему на свете, всё на свете классифицировать, анализировать, синтезировать, обобщать и потому, пустивши в ход термин "эротехника", делили мужчин на два класса: одни ищут в женщинах душу - "душисты", другие красоту - "красивисты". Красивисты, в свою очередь, делят "особ женского пола" или попросту "особ" на три категории: первый класс, естественно, высший, а третий - низший… Так вот, Митя Бронштейн извещал нас о неудаче: в санатории, где он отдыхал в это лето, "третьеклассие господствовало удручающее". Удрученный Митя на досуге прочитал роман Пруста в подлиннике (мы читали только в переводе) и убедился, что синтаксис оригинала гораздо проще, предложения короче и нет бесконечно длинных периодов, характерных для Пруста по-русски. Затем от анализа стиля - переход к мастерству санаторного повара: очень удается шефу крем со взбитыми сливками. Кончалось же письмо расспросами о моем здоровье и восклицанием: "Лида! Желаю Вам благополучно окотиться".

Признаюсь, эта шутка сильно не понравилась мне. "Мальчишество, - сказала я Цезарю. - Твой "без пяти минут академик" сортирует дам по классам, а сам состоит в приготовительном. Гимназист!"

Болезнь лишила меня юмора. Мне было совсем не до шуток.

Дальше