Прочерк - Чуковская Лидия Корнеевна 12 стр.


6

- Вернувшись домой, я сразу села писать Мите письмо. Спрашивала, нельзя ли мне к нему на 2–3 дня приехать, если с Люшиной ногой что-нибудь выяснится? Просила прощения. Мне на самом деле было стыдно - ну что стоило объяснить Мусе неловкость ее приезда, извиниться и уехать вовремя? Муся - старый друг, умница, она не обиделась бы. И про Рубенса я дослушала бы в другой раз. А я по небрежности обидела Митю.

(Если бы я знала тогда "какая нам разлука предстоит"! - вряд ли я оказалась бы в силах написать хоть строку. Я онемела бы. Но я не предчувствовала какая.)

Моя покаянная просьба: прости! чистосердечно высказанная, меня успокоила. Не дожидаясь следующего утра, я, чуть окончив писать, выбежала на улицу, перебежала Загородный (почта напротив) и опустила письмо в ящик. Это привычное движение: подняла козырек над щелью, козырек щелкнул - совсем меня утешило. Митя получит. Митя обрадуется и поймет.

(Митя успел получить мое письмо. Его привезла мне обратно из Киева сестра его, постоянно живущая в Ленинграде, Михалина Петровна Бронштейн, уже после катастрофы.)

Я вернулась на дачу. Люша продолжала непонятно, хотя и явно хромать.

30 июля с утра я снова из Сестрорецка отправилась в город. Мне надо было сдать книги в библиотеку Академии наук, хотелось принять ванну, побывать в парикмахерской и, главное, поскорее получить ответ от Мити - почта наша шла не в Сестрорецк, а по городскому адресу. Да и не ответ, а, быть может, хоть открытку с дороги: уезжая, Митя имел обыкновение писать мне каждый день. Я опасалась, что первое его письмо окажется упрекающим.

Было у меня в городе и еще одно дело. Около года назад Мирон Левин, близкий к нашей редакции человек, молодой критик и поэт, мой товарищ по работе над однотомником Маяковского, начал сильно кашлять. Сестра его болела туберкулезом, и родители боялись за обоих. (Сестре шестнадцать, ему двадцать.) Мать, Мария Самойловна, просила меня пойти с Мироном к врачу: "Кроме вас, он никого не слушается". Год назад я уже ходила с ним однажды к знаменитому тогда терапевту, профессору Черноруцкому; нас устроил к нему на прием Корней Иванович. Я сидела в приемной, ждала. Кончив осмотр, профессор позвал меня. "В легких чисто, - сказал он, - кашель бронхиальный. Но на всякий случай надо все-таки легкие проверить. Начало процесса не прослушивает ухо самого опытного врача". И он вручил Мирону направление на рентген. Когда мы вместе вышли на улицу, - "интересному брюнету не удалось умереть от чахотки!" - бодро произнес Мирон и на моих глазах разорвал бумагу в клочки… Через год у него снова начался кашель и в дополнение жар. На этот раз я записала его не к частному врачу, а в поликлинику (где могли сразу сделать и анализы, и рентгеновский снимок) к доктору Резвину, знакомому знакомых. Я обещала непременно пойти туда вместе с Мироном. Обещала матери. Явиться мы должны были 1 августа, в 10.

Днем 31-го я поехала в библиотеку Академии наук. Маршрут трамвайный от Пяти Углов на Васильевский я любила. Любила стоять на передней площадке второго вагона и читать вслух стихи. Все они были рождены этим городом. "Как площади эти обширны,/ Как гулки и круты мосты!" (Ахматова). Взлет на мост, а под ним тяжело колеблющиеся невские воды. И потом - потом какие старые тенистые липы, когда идешь вдоль здания Университета. И как ясно, что любимые мною стихи созданы под разными именами одним и тем же поэтом - моим родным городом. Автор их - он и есть.

Пушкин. Тютчев. Некрасов. Блок. Ахматова. Мандельштам… Это всё - псевдонимы. Автор - Петербург.

…Из библиотеки в Люшину больницу. Лужайка в парке, коридор, а вот и Иван Михайлович. Очередной рентгеновский снимок снова показал, что косточки целы и вообще в ноге никаких повреждений. "Это у нее что-то нервное, - говорит Иван Михайлович. - Покажите ее невропатологу… А знаете, мой Люша - он уже разговаривает".

Из больницы - домой. Дома мне позвонил мой приятель, Г. М., и мы условились, что вечером он придет рассказывать сюжет сценария об Усыскине: я давно обещала ему выслушать и вместе обдумать.

Г. М. пришел в 8. Мы в Митиной комнате. Я сижу в углу на тахте. Г. М. стоит, опираясь на книжные полки, стоит очень картинно - рослый, по-украински густо- и широкобровый. (Познакомил нас когда-то Мирон Левин. Г. М. работал вместе со мною над примечаниями к однотомнику Гоголя.) В тот вечер был он, как всегда, красноречив и увлекателен. Я слушала со вниманием. Говорил он подробно. Говорил о тех, кого уже три года кряду воспевали газеты: о героях-стратонавтах. В1934 году Советский Союз запустил в стратосферу стратостат с тремя летчиками на борту. Они поднялись над землей на 22 километра, тут аппарат почему-то распался, и все трое погибли. Г. М. писал о стратонавтах сценарий - помню, особенно много говорил он в тот вечер об Усыскине: детство, отрочество, пионерская организация, комсомол, волевая молодость, подвиг.

(Я с такими подробностями перечисляю часы и минуты моего 31 июля потому, что это был последний день моей обыденной, еще постигаемой умом и еще поддающейся описанию жизни.)

Как раз в ту секунду, когда героизм Усыскина, воспитываемый в нем с детства - школой, пионеротрядом и комсомолом - стал для меня, слушательницы, несомненен - раздался короткий и робкий звонок в дверь.

Было около половины одиннадцатого.

Я открыла.

Передо мною стоял старичок дворник. "Матвея Петровича…" - сказал он, еле шевеля губами. "Что - Матвея Петровича?" - "Да его в домоуправление просют". - "В домоуправление? Так поздно? Домоуправление с пяти часов закрыто", - сказала я, уже понимая, но еще не давая себе воли понять. (Ведь если и жил во мне страх после допроса 35-го года, то за себя, не за Митю. И у него - за меня…) "Просют", - повторил дворник, пятясь от двери. "Матвей Петрович в отъезде, - сказала я. - Да и кто просит-то?" - "Просют", - повторил дворник и, допятясь до лестницы, повернулся ко мне спиною и пошел по ступенькам вниз.

Я заперла дверь и вошла в Митину комнату. Удивилась, что комната прежняя. Села на прежнее место. Сомнений у меня не было; надо было срочно ухватить за хвост какую-то ускользающую мысль, что-то понять и предпринять немедленно. Известить Митю сейчас же, сию же секунду. Но как?.. Г. М. продолжал рассказывать. "Как?" - думала я. Что-то надо сделать сейчас же, но что? Мне казалось, мешает мне гость: вот он уйдет - вместе с Усыскиным! - и я сразу пойму. Выну соринку из глаза - глаз начнет видеть и понимать.

- Случилось что-нибудь? - участливо спросил Г. М.

- Нет, ничего, - ответила я. (А как было мне назвать то, что случилось? Я еще не умела называть это словами, да ведь ничего еще и не случилось.)

- Вам нездоровится?

- Говоря правду, у меня началась мигрень.

Г. М. откланялся. Теперь уже ничто не мешало мне думать, но соринка в глазу - в мозгу - осталась, и мысли путались. "Все потому, что я тогда опоздала", - тупо думала я. А сейчас надо было без промедления понять - как увидеться, увидеться! или как достигнуть Митю своей тревогой? Надо было сообразить, тоже срочно, что унести из дому, - ведь они сейчас явятся за мною или за Митей, но уж непременно с обыском. Вот унесу - и тогда пойму, как известить Митю.

Звонок. Я отворила дверь.

Вошли двое. Одного я не помню, словно его и не бывало. Второго запомнила на всю жизнь. Это самый страшный человек, какого я когда-либо видела. Лет тридцати. Белесый. Плоское лицо, белые глаза, плоский затылок. Худ, плосок и грязен. Или, точнее, немыт. Кепка комом, и, войдя, он ее не снял. Однако при галстуке. Галстук веревочкой. От этого человека несло давней немытостью: спал он, конечно, не раздеваясь и только урывками. Вряд ли отличал ночь от дня. "Мишкевич все-таки лучше, - подумала я. - А быть может, такой же, только он умывается, чисто одет и спит ночью в постели. У того недоличико, а у этого обструганный затылок, а лицо не отличишь от затылка".

Дальше передней оба они не пошли, только спросили, тут ли проживает Бронштейн, Матвей Петрович? "Здесь, но сейчас он в отъезде". - "Надолго?" - "Нет, всего на несколько дней", - ответила я, от страха сказать правду говоря на всякий случай неправду. "В командировке?" - "Да…" Следующего вопроса я боялась: "где?" (Почему-то решила ответить "в Вологде" - наверное потому, что хотела неправды: Киев - это юг, Вологда - север.) Но они не спросили и повернулись к дверям. "А кто это им интересуется?" - спросила я. "Одна военная организация". - "Военная? Мой муж не военнообязанный".

Ушли. Я пыталась вспомнить, что у нас дома недозволенного. Вспомнила: у Мити в столе стихи Мандельштама. Переписанные Митей от руки. Не какие-нибудь крамольные, нет, но все же стихи поэта преследуемого. Я быстро нашла их, но разорвать не могла. Сжечь - в колонке, в ванной? Нет, стихи жечь нельзя. И Митин почерк жечь я не в силах.

Господи, как я ненавижу лето! Разъезд, разброд, кто - где, а всем надо быть всегда вместе, рядом. Самуил Яковлевич - в Крыму, Шура и Туся в Тбилиси, Зоечка в Минске, Сережа Безбородов охотится в каких-то северных болотах, Геша Егудин пребывает где-то на юге, да и все физики и математики либо в горах, в Теберде, либо у Черного моря… А всем и всегда надо быть в одном городе - и город этот безусловно Ленинград.

Исидор Моисеевич, или попросту Изя Гликин?

Мы когда-то учились вместе в Институте истории искусств и подружились; потом, на втором курсе, он перешел в экономический вуз, но мы иногда виделись. Женившись, он поселился от Пяти Углов неподалеку. Позвонила ему.

- Ты что сейчас делаешь?

- Раздеваюсь. Ложусь спать.

- Оденься и приходи как можно скорее.

Глупо я поступила или разумно? Во всяком случае, неосмотрительно. Я ведь не сомневалась, что они скоро снова заявятся. Да и телефон, вероятно, подслушивают. Значит, я рисковала Изиным благополучием? Да. Значит, рисковала. Может быть лучше, чем компрометировать хорошего человека, сжечь стихи Мандельштама? Ведь существуют они не в одном-единственном экземпляре. Да, может быть, лучше. Но вот уже час, или всего полчаса, я живу новою жизнью, в новом, непривычном мире и сама уже не совсем я. Какие-то бессильные потуги и перебои рассудка.

Скорее, скорее - спасать Митю. Ехать к нему, быть рядом. Мне казалось, когда я избавлюсь от всех других мыслей (о бумагах, например), у меня освободится голова и я сразу пойму, что делать. Теперь соринкой в глазу, мешавшей думать, казался мне не Г. М. со сценарием, а стихи Мандельштама. Убрать из дому стихи Мандельштама. Тогда я наконец сосредоточусь.

Изя пришел через 10 минут. (Желтая кожаная куртка; спокойствие; тихость; твердость. Маленького роста, широкий в плечах, лицо точеное.)

- Ты никого не видел на лестнице?

- Никого.

- Они приходили только что и придут опять… Успеешь унести это? Это Мандельштам.

- Постараюсь.

Взял бумаги, аккуратно сложил, аккуратно засунул за борт пиджака.

- Я унесу это, а потом вернусь. Чтобы ты не была одна.

- Не надо!

- Вернусь.

Он ушел. Я прислушалась: внизу хлопнула дверь. Значит, на лестнице его не схватили. Схватят на улице? Почему вообще они пришли и ушли? Не хотели при мне звонить по телефону начальству: спрашивать, какие будут дальнейшие приказания, раз преступника на месте нет? Может быть, спрашивают, арестовать ли вместо него - меня? Я опять села на Митину тахту. Как это странно, что он сейчас дышит где-то, разговаривает, читает или спит - и не чует случившегося. Всего только какие-нибудь ничтожные сотни километров разделяют нас, какое-то дурацкое пространство, и мы уже - врозь, не видим и не слышим друг друга… Чего же тогда стоит высшая степень зоркости - человеческая любовь, если душе неподвластны физические расстояния, если география победоноснее духовного взора?..

А все потому, что я опоздала. Он ждал меня здесь, в этой комнате, а я не пришла.

Как сейчас, сию же минуту, оповестить его? И что же ему посоветовать. Прятаться? Разве от них спрячешься? Может быть, ловкий человек ускользнет, но Митя неловкий. Митя сильный - силою ума и воли, силой добра, но совсем неловкий. Как неумело и неловко он, например, протирает очки и какой у него без очков растерянный вид! Даже смешной! Чаще всего и видела я его в своих мыслях таким: в одной руке очки, в другой тряпочка, и он кругло таращит глаза, словно не понимая, где у него одна рука, где другая и что чем протирать: очками ли тряпочку, тряпочкой ли очки? И что, тряпочку или очки, надеть на нос?.. Нет, он неумелый, неловкий. Был бы ловок - это был бы не он. Да и не захочет он прятаться: он ведь ни в чем не виноват. Правда, и другие не виноваты - но прятаться? не значит ли это признать себя виновным?

Лучше бы всего - мне самой в Киев! Увидеться еще раз, а там будь что будет. Но ведь за мною-то уж наверняка следят. И Люша? Надо понять, наконец, отчего она вдруг охромела? Не распознаем болезнь вовремя - девочка останется хромой на всю жизнь.

И тут, задумавшись о медицине, я внезапно вспомнила: завтра, в 10 часов утра, я обещала побывать с Мироном в поликлинике. В прошлом году я допустила, чтобы он уклонился от рентгена. На этот раз не допущу… И, сделав рентген, Мирон съездит в Киев! Он не откажется, он Митю почитает. Он даже стихи сочинил о Митином заводном карманном фонарике, как о фонаре Диогена. Один раз Митя дал ему в какую-то дорогу свой фонарик, и Мирон сочинил по этому случаю целую оду. Начиналась она так:

Фонарь Матвей Петровича
В моей руке горит…
Фонарь Матвей Петровича -
Как ярко он горит!

Но встречусь ли я завтра с Мироном? Сегодня ночью, сейчас, арестуют, может быть, и меня. Как же тогда Мирон и доктор? Он не знает ни имени врача, ни номера кабинета. (Теперь соринкой в глазу, мешающей осознать случившееся, был, как мне казалось, завтрашний медицинский осмотр Мирона. Надо и от этой соринки избавиться, и тогда я наконец осознаю.)

Четверть первого ночи. Я позвонила Мирону. Его нет дома, трубку взяла мать.

- Мария Самойловна, - сказала я торопливо. - Передайте, пожалуйста, Мирону, что номер кабинета - 23, а фамилия врача - Резвин. Если завтра я к десяти не приду - пусть он идет сам. Врач примет его… Он записан.

- Мирон один не пойдет… - с неудовольствием ответила Мария Самойловна. - А с вами случилось что-нибудь? Вы заболели?

- Нет. Я здорова, но…

Я не договорила. В эту секунду раздался резкий и продолжительный звонок в дверь.

- К вам звонят? - спросила Мария Самойловна. - Что случилось? Кто это к вам так поздно?

- До свидания, - ответила я. - Пусть Мирон идет один, без меня. Кабинет 23. А может быть, я и приду.

Снова - длинный звонок.

- До свидания… - и я повесила трубку.

Открыла дверь. Это были они. Рядом с ними стоял Изя Гликин.

- Проходите, гражданин, раз пришли, - сказал грязный и пропустил Изю вперед.

Он был по-прежнему обструганный, белесый и плоский, но за время своего отсутствия набрался повелительности. По-видимому, теперь он уже располагал всеми инструкциями.

Без спроса он шагнул в Люшину комнату, нашарил выключатель, зажег свет. Изя снял и повесил свою куртку на вешалку. Второй налетчик вошел следом за первым. И мы с Изей за ними. Первый предъявил мне бумагу - бланк со штемпелем. Это был ордер на арест Бронштейна, Матвея Петровича, и на обыск в занимаемой им квартире.

- Отравляющие вещества имеются? Оружие есть? Если есть - сдайте лучше сами.

Я поглядела с судорожной улыбкой на этого шутника-идиота. Что он - притворяется или в самом деле воображает, будто мы, мы! способны хранить оружие и яды?

Я мотнула головой.

- Покажите нам его комнату, - приказал мне главный. - А вы, гражданин, останетесь здесь.

Изя присел на Люшину табуретку. Еще один звонок в дверь.

- Это свои, - сказал главный и сам отворил входную дверь.

Вошли солдаты. Ему они были свои. Двое. Они заняли позиции в передней по обеим сторонам телефона.

Изя Гликин - у Люши в детской; я и налетчики - в Митиной комнате.

Я сижу на тахте. Опять на том же месте, где сидела до. Я уже догадывалась, что с этой ночи вся моя жизнь будет делиться на до и после.

Арестован уже Митя или нет? Знают ли они, что он в Киеве? Если нет - то как мне предупредить его? Телеграмму перехватят. Уведут меня после обыска или оставят дома?

Если я останусь на воле - попрошу съездить в Киев Изю. Он толковее, чем Мирон, старше. Нет, нельзя. Изя уже у них на примете. Кроме того, он - служащий, поездка - прогул.

Налетчики работали очень своеобразно. Они выдвигали ящики письменного стола, вытаскивали оттуда бумаги и, не читая, рвали их в мелкие клочья. "Не трогайте его чертежи!" Это я только подумала, но не сказала. Оцепенение, немота уже охватили меня. Это было не оцепенение страха, но - осознание тщетности любых слов. Обращаться к этим людям с какими-либо словами так же нелепо, как к стульям или трубам парового отопления. Поразило меня, что они нисколько не интересовались ни формулами, ни вообще ничем написанным: рвали в мелкие клочья и кидали на пол. На основании чего же, каких документов, собирался Большой Дом вести следствие? И стихи Мандельштама, конечно, не стали бы они читать… Чтением они вообще себя не утруждали и ничего написанного не намеревались взять с собой. (Сейчас, в 80-83-м годах, молодые физики нередко спрашивают: сохранился ли у меня в полном, подлинном виде, экземпляр докторской диссертации Матвея Петровича? У меня - нет. Быть может, в ВАКе? В Митиной комнате по ней ходили сапогами.)

Очень старательно истреблялись фотографии - все. Мать, отец, сестра, брат, я, Люша. Фотографии друзей. Рвали - и на пол. В одну карточку вгляделись попристальнее - в Гешину. Главный показал ее своему подручному. "Это ваш муж? - спросил тот у меня. - Это Бронштейн?" - "Нет. Это не Бронштейн". (У Мити и Геши одинаково поднималась волна волос надо лбом. Другого сходства, кроме разве интеллигентности, не было.) Я струхнула, не спросят ли кто, но не спросили, разорвали и кинули. До этой ночи я думала, что Большой Дом изучает бумаги арестованных. Я не понимала тогда, что никакие улики Большому Дому не требуются, что новелла о Митином преступлении уже сочинена и приговор ему вынесен, а если, согласно новелле, у преступника должны оказаться сообщники, то не на основании фотографий или писем будут они притянуты к делу.

Осквернение человеческого жилья, человеческих лиц, уничтожение труда, почерка - длилось долго.

Так долго, что ни один их поступок и ни один вопрос не могли удивить меня. Оно длилось дольше всей моей жизни, прожитой до этой ночи, дольше детства, дольше учения, дольше "тюрьмы и ссылки" (перенесенными мною в ранней молодости), дольше первого замужества. Дольше, чем мое знакомство с Митей и наш брак. Дольше, чем допрос в Большом Доме в 35-м году. Дольше, чем стоит мир… И чему я могла удивляться после первого же окрика: "Оружие есть?" Через минуту они поинтересуются: "А не поджариваете ли вы на сковородке младенцев?"

Назад Дальше