Книгу о своей жизни Ф. И. Шаляпин написал так же искренне, сердечно и талантливо, как пел. Помог ему в этом любимый друг Алексей Максимович Горький. Она увлекательна с первых же страниц и интересна самому широкому кругу читателей.
Содержание:
-
Шаляпин Ф. И. - Страницы из моей жизни. 1
-
От составителя 1
-
Предисловие 1
-
Комментарии 64
-
Вэра – район на бывшей окраине Тифлиса. Под этими строками пометка: "Тифлис, август 92…". Возможно, Шаляпин знал эти стихи со слов Горького. Но вернее, что Горький вспомнил свою юношескую шутку, когда редактировал "Страницы из моей жизни". 65
-
Шаляпин Ф. И.
Страницы из моей жизни.
Книгу о своей жизни Ф. И. Шаляпин написал так же искренне, сердечно и талантливо, как пел. Помог ему в этом любимый друг Алексей Максимович Горький. Она увлекательна с первых же страниц и интересна самому широкому кругу читателей.
Комментарии Е.А. Грошевой, по сути, небольшая документальная повесть, дополняющая рассказ великого певца о времени и о себе через воспоминания современников.
Текст печатается по изданию: Ф.И. Шаляпин. В трех томах. Т. I. М., Искусство, 1976.
От составителя
Предлагаемые читателю "Страницы из моей жизни" Ф.И. Шаляпина имеют свою историю. Почти с самого начала выступлений Шаляпина на сцене Русской частной оперы в Москве (в просторечии называемой "Мамонтовской" по фамилии ее создателя, крупного промышленника и мецената С.И. Мамонтова) стало возрастать внимание общественности к молодому певцу. Триумфальные успехи артиста, особенно заявившего себя выдающимся художником в опере Н.А. Римского-Корсакова "Псковитянка", в которой Шаляпин создал неповторимый образ Ивана Грозного, вызвали всеобщее восхищение его гениальным талантом. Сам автор "Псковитянки" высказался о Шаляпине как о несравненном создателе столь сложного образа. А В.В. Стасов – широко известный критик, публицист, пропагандист "Могучей кучки", услышав Шаляпина, восторженно воскликнул: "Одним великим художником стало больше!"
В это время Шаляпину было всего 25 лет!
Передовые деятели русской культуры и искусства сразу подняли на щит юного артиста, признав его как ярчайшего новатора в области сценического реализма. Так же оценили певца и зрители, толпами рвавшиеся на шаляпинские выступления как в опере, так и в концертах.
"Ф. Шаляпин – лицо символическое; это удивительно целостный образ демократической России…" – писал А.М. Горький, ставший самым близким и дорогим для Шаляпина другом.
Столь же быстро нарастал и интерес прессы к певцу. Огромное количество статей и высказываний маститых авторов, множество интервью и различных заметок, его портреты в жизни и в ролях заполонили газеты и журналы.
Но не дремали и реакционные круги, "желтые", бульварные газетенки, частенько раздувавшие нелепые басни, всякого рода сплетни и небылицы о певце. На самом деле ряд так называемых "скандалов" Шаляпина обычно были вызваны неприятием им трактовок той или иной оперы или партии, отдельных дирижеров и исполнителей.
Возможно, подобные обстоятельства сыграли определенную роль в том, что по инициативе Горького летом 1916 года, уединившись в Форосе (Крым) и пригласив с собою стенографистку, оба друга начали работу над автобиографией Шаляпина. Просто и правдиво, без каких-либо прикрас артист вспоминал о своем бедном, даже нищем детстве, раннем увлечении искусством, первых шагах на сцене, работе в театрах, а Горький редактировал запись, может быть, не очень стройного рассказа Шаляпина, внося некоторую толику и от себя. Так родились "Страницы из моей жизни".
В результате уже в 1917 году в журнале "Летопись" (№ 1 – 12) была опубликована первая половина "Страниц", включая встречи Шаляпина со Стасовым.
Поначалу родилась мысль дать от имени артиста небольшое предисловие к его "Страницам", но по каким-то соображениям оно не вошло в книгу. И текст предполагавшегося предисловия спустя много лет был опубликован в начале комментария к первому тому двухтомника "Ф.И. Шаляпин" (1957 г.).
Однако ныне составитель счел уместным дать это предисловие, как и предполагалось ранее, перед "Страницами из моей жизни".
Что же касается второй части "Страниц" (завершающихся рассказом Шаляпина о своем возвращении в Россию из-за границы в связи с началом Первой мировой войны), то ее своевременному выходу в свет помешали революционные события 1917 года. Впервые эта часть была опубликована в том же двухтомнике по рукописи Горького (хранящейся в архиве писателя) *.
></emphasis >
* Полный текст рукописи имелся также и у Шаляпина.
Составитель счел также уместным приобщить к данному изданию "Страниц" завершающий текст книги, продиктованный Шаляпиным во время пребывания в Америке в середине 20-х годов и до недавних пор незнакомый нашим читателям. Данный текст (как и несколько небольших фрагментов, дотоле также нам неизвестных) взят здесь в квадратные скобки. Это дополнение вошло в "Страницы" при их публикации на английском языке в Нью-Йорке, в 1926 году. Редактором американского издания стала Катарина Райт, "юная леди", как называл ее Шаляпин, добровольно взявшая на себя секретарские обязанности при певце и из преданности ему даже выучившая русский язык. В данном издании вышеуказанные дополнения приводятся в переводе на русский язык по книге: Ф. Шаляпин. Страницы из моей жизни, Л., 1990.
Предисловие
"Я считаю нужным предупредить читателя, что автобиография написана и печатается мною не в целях саморекламы, – я вполне достаточно и всюду рекламирован моею четвертьювековой работой на сценах русских и европейских театров.
Я написал и печатаю правдивую историю моей жизни и не в целях самооправдания.
Мне хочется, чтоб книга моя внушила читателям несколько иное отношение к простому человеку низов жизни, возбудила бы больше внимания и уважения к нему. Я думаю, что только внимание и уважение к ближнему может создать для него те условия, в которых он, с наименьшим количеством бесполезно затраченной энергии, привнесет в жизнь наибольшее количество красивого, доброго и умного.
Вот искреннее мое желание.
Я знаю: никто не поверит мне, если я скажу, что не так грешен, как обо мне принято думать. И если порою у меня невольно вырывалась жалоба или резкое слово – я извиняюсь. Что делать? Я – человек и чувствую боль, как все.
Я написал эти, может быть, скучные страницы для того, чтоб люди, читая их в это трудное время угнетения духа и тяжких сомнений в силе своей, подумали над жизнью русского человека, который хотя и с великим трудом, но вылез, выплыл с грязного дна жизни на поверхность ее и оказал делу пропаганды русского искусства за границей услуги, которые нельзя отрицать.
Забудьте, что этого человека зовут Федор Шаляпин, и подумайте о тех сотнях и тысячах, которые по природе своей даровиты не менее Шаляпина, Горького, Сурикова и множества других, но у которых не хватило сил победить препятствия жизни, и они погибают, задавленные ею, может быть, каждый день.
На этом я кончу.
В книге моей много недосказано, о многом я нарочито умолчал. Это сделано не из желания спрятать себя, – я ведь не исповедовался, а рассказывал, это сделано по силе некоторых внешних причин, и пока я лишен возможности устранить их своей волей.
Я просил бы верить, что мне нет надобности кривить душою, прятать свои недостатки, оправдываться и вообще выставлять себя лучше, чем я есть".Помню себя пяти лет.
Темным вечером осени я сижу на полатях у мельника Тихона Карповича, в деревне Ометовой, около Казани, за Суконной слободой. Жена мельника, Кирилловна, моя мать, 1 и две-три соседки прядут пряжу в полутемной комнате, освещенной неровным, неярким светом лучины. Лучина воткнута в железное держальце – светец; отгорающие угли падают в ушат с водою, и шипят, и вздыхают, а по стенам ползают тени, точно кто-то невидимый развешивает черную кисею. Дождь шумит за окнами; в трубе вздыхает ветер.
Прядут женщины, тихонько рассказывая друг другу страшные истории о том, как по ночам прилетают к молодым вдовам покойники, их мужья. Прилетит умерший муж огненным змеем, рассыплется над трубою избы снопом искр и вдруг явится в печурке воробышком, а потом превратится в любимого, по ком тоскует женщина.
Целует она его, милует, но когда хочет обнять – он просит не трогать его спину.
– Это потому, милые мои, – объясняла Кирилловна, – что спины у него нету, а на месте ее зеленый огонь, да такой, что коли тронуть его, так он сожгет человека с душою вместе…
К одной вдове из соседней деревни долго летал огненный змей, так что начала вдова сохнуть и задумываться. Заметили это соседи; узнали, в чем дело, и велели ей наломать лутошек в лесу да перекрестить ими все двери и окна в избе и всякую щель, где какая есть. Так она и сделала, послушав добрых людей. Вот прилетел змей, а в избу-то попасть и не может! Обратился со зла огненным конем да так лягнул ворота, что целое полотнище свалил.
Мать моя тоже рассказывала страшные истории, особенно памятна мне одна: в небесах у господа бога был архангел Сатанаил, воевода всего небесного воинства, и возгордился он, и стал подговаривать всех ангелов и другие чины небесные воспротивиться богу. А бог узнал об этом и низринул Сатанаила с небес, но нужно было найти в небе заместителя ему. Было там одно существо – Миха, существо шершавое, отовсюду у него – из ушей, из носа – росли волосы, но было оно доброе и бесхитростное. Только однажды оно украло у бога землю, – бог позвал его, погрозил пальцем и велел землю отдать. Миха стал вынимать ее из ушей, из ноздрей, а что было во рту спрятано – не показывает. Тогда бог сказал ему:
– Плюнь!
Плюнул Миха и – появились горы.
Так вот, прогнав Сатанаила, бог позвал Миху, да и говорит ему:
– Хоть ты и не умный, а все-таки лучше я тебя возьму воеводой небесных сил, в архистратиги. Ты не станешь мутить в небесах. И будешь ты отныне не Миха, а Михаил, Сатанаил же будет просто – сатана!
Все эти рассказы очень волновали меня; и страшно и приятно было слушать их. Думалось: какие удивительные истории есть на свете, как все жутко и просто, и какой добряк бог!
Вслед за рассказами женщины под жужжание веретен начинали петь заунывные песни о белых, пушистых снегах, о девичьей тоске и о лучинушке, жалуясь, что она неясно горит. А она и в самом деле неясно горела. Под грустные слова песни душа моя тихонько грезила о чем-то, я летал над землею на огненном коне, мчался по полям среди пушистых снегов, воображал бога, как он рано утром выпускает из золотой клетки на простор синего неба солнце – огненную птицу.
– Поздно, пора бы уж Ивану-то прийти! – слышал я сквозь дрему голос матери.
Иван – это мой отец 2 . Он приходил домой около полуночи, утром в семь пил чай и отправлялся в "присутствие". Слово "присутствие" пугало меня, напоминая суд, судей, а о суде я наслушался немало страшного. После я узнал, что "присутствие" – уездная земская управа, где отец служил писцом.
До управы от нашей деревни было верст шесть; отец уходил на службу к девяти часам утра, в четыре являлся домой обедать, а в семь, отдохнув и напившись чаю, снова исчезал на службу до двенадцати часов ночи.
Однажды я заметил, что прошло уже двое суток, а отец не приходил домой, и мать – в тревоге. На третьи сутки он явился пьяный, и мать встретила его слезами и упреками.
– Как теперь быть, чем станем кормиться? – спрашивала она со страхом и тоскою.
Жутко и обидно было слышать, как отец, ругая мать зазорными словами улицы, кричал:
– Отстань, убирайся к черту, дай мне жить! Надоели вы мне, я только и знаю, что работаю. Надо же и мне когда-нибудь погулять!
Тут я понял, что отец ходит в "присутствие" работать и что он пропил месячное жалованье, как делали это многие из служащих людей. Я уразумел также, что на заработке отца построена вся наша жизнь. Это на его деньги мать покупает огурцы, картофель, делает из ржаных толченых сухарей или крошеного черствого хлеба вкусную "муру" – холодную похлебку на квасу, с луком, солеными огурцами и конопляным маслом. И это на деньги отца мать торжественно делает раз в месяц пельмени – кушанье, которое я жадно люблю и которого всегда нетерпеливо ожидаю, хотя мне известно, что его можно есть только однажды в месяц, "после 20-го".
С этой поры я стал относиться к отцу внимательнее, потому ли, что почувствовал свою зависимость от него, или потому, что был обижен и напуган его словами. А он начал выпивать все чаще и, наконец, – каждое двадцатое число.
Сначала это число проходило без ссор, только мать тихонько плакала где-нибудь в углу, а потом отец стал обращаться с нею все грубей, и, наконец, я увидел, что он бьет ее. Я завизжал, закричал, бросился на помощь ей, но, разумеется, это ей не помогло; только мне больно попало по голове и по шее. Я отскакивал от ударов отца, кувырком катался по полу, – мне ничего не оставалось, кроме криков и слез. Случилось, что он забил мать до бесчувственного состояния, и я был уверен, что она померла: она лежала на сундуке в изодранном платье, без движения, не дыша, с закрытыми глазами. Я отчаянно заревел, а она, очнувшись, оглянулась дико и потом приласкала меня, спокойно говоря:
– Ну не плачь, ничего!
И, как всегда, наклонив мою голову на колени себе, стала избивать паразитов в волосах у меня, грустно утешая:
– Мало ли чего с пьяными дураками бывает, ты, мальчиша, не гляди на это, не гляди, родной!
После драк начиналась обычная жизнь: отец снова аккуратно ходил в "присутствие", мать пряла пряжу, шила, чинила и стирала белье. За работой она всегда пела песни, пела как-то особенно грустно, задумчиво и вместе с тем деловито.
В молодости она, очевидно, была здоровеннейшей женщиной, потому что теперь иногда жаловалась:
– Никогда я не думала, что у меня может спина болеть, что мне трудно будет полы мыть или белье стирать! Бывало, всякую работу без надсады одолеешь, а теперь – меня работа одолевает!
Отцом она бывала бита много и жестоко; когда мне минуло девять лет, отец пил уже не только по двадцатое, а по "вся дни"; в это время он особенно часто бил ее, а она как раз была беременна братом моим Василием 3 .
Жалел я ее. Это был для меня единственный человек, которому я во всем верил и мог рассказывать все, чем в ту пору жила душа моя.
Уговаривая меня слушаться отца и ее, она внушала мне, что жизнь трудна, что нужно работать не покладая рук, что бедному – нет дороги. Советы и приказания отца надобно исполнять строго, он – умный: для нее он был неоспоримым законодателем. Дома у нас, благодаря трудам матери, всегда было чисто убрано, перед образом горела неугасимая лампада, и часто я видел, как жалобно, покорно смотрят серые глаза матери на икону, едва освещенную умирающим огоньком.
А внешне мать была женщиной, каких тысячи у нас на Руси: небольшого роста, с мягким лицом, сероглазая, с русыми волосами, всегда гладко причесанными, – и такая скромная, малозаметная.
Отец мой был странный человек. Высокого роста, со впалой грудью и подстриженной бородой, он был не похож на крестьянина. Волосы у него были мягкие и всегда хорошо причесаны, – такой красивой прически я ни у кого больше не видал. Носил он рубашку, сшитую матерью, мягкую, с отложным воротником и с ленточкой вместо галстука, а после, когда явились рубашки "фантазия", – ленточку заменил шнурок. Поверх рубашки – "пинжак", на ногах – смазные сапоги, а вместо носков – портянки.
Трезвый, он был молчалив, говорил только самое необходимое и всегда очень тихо, почти шепотом. Со мною он был ласков, но иногда в минуты раздражения почему-то называл меня:
– Скважина.
Я не помню, чтобы он в трезвом состоянии сказал грубое слово или сделал грубый поступок. Если его что-либо раздражало, он скрежетал зубами и уходил, но все свои раздражения он скрывал лишь до поры, пока не напивался пьян, а для этого ему стоило выпить только две-три рюмки. И тогда я видел перед собою другого человека, – отец становился едким, он придирался ко всякому пустяку и смотреть на него было неприятно.
Мне вообще пьяные были глубоко противны, а тем более – отец. Было очень стыдно за него перед товарищами, уличными мальчиками, хотя у большинства из них отцы были тоже горчайшими пьяницами. Я думал: в чем тут дело? Однажды я попробовал водку, – горькая, вонючая жидкость. Я понимал удовольствие пить квас, кислые щи, но зачем пьют эту отраву? И я решил, что большие пьют для храбрости, для того, чтобы скандалить. А что пьяный человек должен скандалить, это мне казалось вполне законным, неизбежным. Все пьяные скандалили.
Пьяный, отец приставал положительно ко всякому встречному, который почему-нибудь возбуждал у него антипатию. Сначала он вежливо здоровался с незнакомым человеком и говорил с ним как будто доброжелательно. Бывало, какой-нибудь прилично одетый господин, предупредительно наклонив голову, слушает слова отца с любезной улыбкой, со вниманием спрашивает:
– Что вам угодно?
А отец вдруг говорит ему:
– Желаю знать, отчего у вас такие свинячьи глаза?
Или:
– Разве вам не стыдно носить с собой такую вовсе неприятную морду?
Прохожий начинал ругаться, кричал отцу, что он сумасшедший и что у него тоже нечеловечья морда.
Обыкновенно это случалось после двадцатого числа, ненавистнейшего мне. Двадцатого числа среда, в которой я жил, поголовно отравлялась водкой и дико дебоширила. Это были дни сплошного кошмара; люди, теряя образ человечий, бессмысленно орали, дрались, плакали, валялись в грязи, – жизнь становилась отвратительной, страшной.
Потом отец целые сутки лежал в постели и пил квас со льдом!
– Квасу!
Иных слов он не говорил в эти сутки. Лицо его было измучено, глаза безумны. Я удивлялся, как много он пьет, и хвастливо говорил товарищам, что мой отец может пить квас, как лошадь воду – ведро, два! Они не удивлялись и, кажется, верили мне.
Трезвый, отец бил меня нечасто, но все-таки и трезвый бил ни за что ни про что, как мне казалось. Помню, я пускал бумажного змея, отлично сделанного мною, с трещотками и погремушками. Змей застрял на вершине высокой березы, мне жалко было потерять его. Я влез на березу, достал змея и начал спускаться, но подо мной подломился сук, я кувырком полетел вниз, ударился о крышу, о забор и, наконец, хлопнулся на землю спиной так, что внутри у меня даже крякнуло. Пролежал я на земле с изорванным змеем в руках довольно долго. Отдохнув, пожалел о змее, нашел другие удовольствия, и все было забыто.
На другой день к вечеру отец командует:
– Скважина, собирайся в баню!