- Ийех-хе! Но-о! - Громогласный Бабак взметнул над лошадиным крупом кнут, огрел коня, тот, взбив копытами серое сеево снега, пронесся с полкилометра по отутюженному тракту и неожиданно захрипел. - Но, сволочь белая! - заорал на него Бабак, хлестнул кнутом один раз, другой, третий, но конь уже не чувствовал боли, не реагировал на нее, он тоскливо заржал и опустился на колени.
- Бабак, ты же загнал лошадь! - изумленно воскликнул напарник партизана. - Что ты сделал?
- Ты же видишь - конь сам скапустился.
- Командир тебе за это дело пупок на правый глаз натянет.
- Я-то тут при чем? - разъярился Бабак. - Ты же видел - я коня пальцем не тронул. - Бабак покосился на молчаливых мрачных партизан, сидевших в санях. - Вот и товарищи подтвердят.
- Сволочь ты, Бабак!
- Да потом-то, конь - белый. А я - красный! - Бабак ткнул себя кулаком в грудь. - А раз конь белый - значит, он враг. В конце концов, в котел пустим. Сожрем!
- Лучше бы мы тебя сожрали, не коня. - Напарник Бабака поглядел на партизан. - Выгружайтесь! Или вам отдельное приглашение на выгрузку нужно?
Кряхтя, поругиваясь, партизаны выгрузились из саней. Бабак загнал патрон в ствол дедовой винтовки и, подойдя коню, выстрелил ему в ухо. Сноп красных брызг высыпал из раскроенного черепа коня, окропил снег, конь издал стон и застыл.
Обледенелые серые и черные камни, омертвелые сосны, в угрюмом молчании свешивающие свои головы в бездну, ознобное небо, в котором можно утонуть, - всасывает небо в себя свет, людей, лед, снег, лошадей, присыпает уродства земли серой крупкой, бездна над головой урчит недовольно, разбуженно, мучается чем-то, трясет лохмотьями облаков, сбивая с себя сор, потом умолкает, словно засыпает на некоторое время, в воздухе повисает переливающаяся сыпь, прилипает к живой коже, набивается в ноздри, слепит глаза, причиняет боль, заставляет людей шептать про себя молитвы... Нет покоя живым душам на этой земле. Нет покоя и душам мертвым.
Тишина иногда наваливается такая страшная, что в ней лопаются барабанные перепонки, а сердце сжимается до размеров воробьиного яичка, боль в нем поселяется оглушающая, хоть криком кричи. Но люди не кричат, они идут молча, месят валенками, сапогами, пимами, бурками, чесанками снег, проваливаются в ямы, с надорванным сипением выбираются оттуда, если же не могут выбраться сами, им помогают товарищи - швыряют в яму конец ремня, отстегнутый от винтовки, и вытягивают.
Над головами людей, прямо в сером, прокаленном морозом мороке висит беда, она имеет свой запах, свой вкус, льдистым приставучим крошевом, сыпью опускается на плечи людей и вместе с серой снежной крупкой давит, давит, давит, - нужно иметь много сил, чтобы не согнуться, не поддаться беде, не озвереть.
На морозе рвалось, осекалось дыхание, воздух дыряво хлюпал в пустых легких - сколько ни захватывай его ртом, сколько ни всасывай сквозь зубы, все равно его не будет хватать, он пустой, в нем почти нет кислорода.
В этих лютых, выхолощенных студью широтах кислорода нет совсем, он спешен морозом. Иногда над чьей-нибудь головой в воздухе вспыхивает странное оранжевое облачко и исчезает, и непонятно народу, что это было - то ли мираж, то ли морок, то ли еще что-то, потустороннее, из миров, человеку неведомых, и сразу становится еще труднее дышать.
Смерзаются глаза, склеиваются веки, ресницы бывает невозможно разлепить, под лопатками чвыкает застрявший в теле, глубоко внутри воздух. Нет сил двигаться дальше, мышцы, жилы, кости - все одрябло от усталости, охота ткнуться головой в снег и затихнуть, но идти надо.
В муках, в тяжести, в воплях надо продвигаться вперед... Откуда, из каких глубин приходили к людям силы, где они их брали - неведомо, но они их находили в себе и шли дальше,
Великий ледовый поход продолжался.
Оказалось, что возам, саням, всему, что было поставлено на полозья, по левому берегу пройти пороги было удобнее, чем по правому. На левой стороне была шире береговая полоса, из-под снега меньше выступало торосов и ледяных глыб - попадались, правда, заструги, но их легко было сбить топорами либо ломами. И ломы, и топоры в обозе имелись.
А люди могут обойти пороги справа, по пробитой разведчиками в снегу колее - тут и короче будет, и мучаться придется меньше.
Так и поступили.
Хотя, если честно, сомнения были - слишком уж много страхов понарассказывали о порогах жители деревень, в которых каппелевцы останавливались на отдых, - целые лекции читали о том, как пороги в пятидесятиградусный мороз стреляют горячим паром, как сбивают с ног людей и вместе с ледяной сыпучей крупкой втягивают в реку - сладу, мол, с порогами этими нету, оттого и погибло такое количество людей...
Но и природа здешняя малость притомилась от собственного буйства, подобрела и решила на этот раз особо не издеваться над людьми, пропустить их.
Пешая колонна каппелевцев прошла справа от порогов, санная, возковая - слева. Потерь не было.
Хоть эта-то поблажка была дана природой людям, хоть тут-то не пришлось надрываться и терять товарищей, как это было уже не раз.
Полковник Вырыпаев, которому не чуждо было сочинительство - он умел складно и грамотно писать, - иногда заносил на бумагу обрывки фраз, случайно услышанные, описания, детали, факты, совал эту бумагу в карман и поспешно натягивал на руки плотные, двойной вязки деревенские варежки, дышал на них, но передавленное морозом дыхание тепла не давало, от него вообще ничего не было, ни тепла, ни холода, только вспухало над головой крохотное прозрачное облачко и рассыпалось со звоном.
Рядом с Вырыпаевым шагал доктор Никонов - тревога насчет тифа была ложной, болезнь обошла его - и что-то жевал: опускал руку в карман своей дырявой шинели - в поле у него зияло две больших дырки, прожженные костром, врач нечаянно уснул у огня, - захватывал там что-то в щепоть и поспешно засовывал в рот.
Вырыпаев завистливо покосился на доктора. Наконец не выдержал и спросил, давясь собственным голосом, кашлем, холодным дыханием, стараясь изгнать из глаз серое, поблескивающее слабым нездоровым светом облако, бредущее вместе с ним, - он боялся угодить в это облако головой, сравнивал его с нечистой силой, понимал, что это глупость, но никак не мог от этой глупости отделаться:
- Вы чего едите, доктор?
Никонов вновь молча запустил руку в карман, подцепил там что-то и, вытащив, показал полковнику. В щепоти у него было зажато немного серой, противной на вид пыли.
- Что это? - спросил полковник, он не понял, зачем доктор ест землю, пыль, грязь... Может быть, это что-то целебное?
- Мука, - ответил Никонов,
Он выпросил в обозе у одного купца три горсты муки, ссыпал в карман и теперь питался ею на ходу.
Глянув на обслюнявленную, клейкую от приставшей к пальцам серую пыль, Никонов сглотнул слюну и протянул щепоть Вырыпаеву:
- Хотите, господин полковник?
Тот поспешно дернул головой:
- Нет-нет, спасибо.
- Напрасно,- тихо и равнодушно произнес доктор.- Это очень вкусно.
- Скоро будет деревня, - медленно, с трудом одолевая собственное дыхание, проговорил полковник. - Барга называется, - там поедим вволю.
- Сколько до Барги, господин полковник? - разжевав очередную щепоть муки и с трудом проглотив ее, спросил Никонов.
- Примерно сто двадцать километров.
- Далеко, - без всякого сожаления проговорил доктор. - Можем не дойти.
К возможной своей смерти Никонов относился спокойно, словно это было делом решенным, да и по лицу его, по косым складкам, пролегшим у рта и скорбно опустившим концы губ, по посветлевшим, будто покрытым слепой белью глазам было понятно, что он устал жить. Однако доктор не думал сдаваться, он жил одним часом, одним днем, упрямо месил разбитыми, насквозь промерзшими, тяжелыми, как дубовые колоды, катанками снег, аккуратно извлекал из кармана шинели очередную щепоть муки и ел ее.
- Дойдем, - тихо пробормотал Вырыпаев, отогнал рукой тусклое облачко, наседавшее на него, - обязательно дойдем.
- Дай Бог, - проговорил Никонов прежним равнодушным тоном и полез в карман за очередной щепотью муки.
- Вы знаете, доктор, я стал путать день с ночью, - пожаловался Вырыпаев, - просыпаюсь ночью, а у меня над головой висит светящееся серое облако, дышит, будто днем, давит, даже горлу делается больно - ну как будто дух какой летает над головой, не отстает, - слова полковнику давались тяжело, он говорил медленно, старался следить за тем, что говорит, обвядшее, с черными скулами - следы обморожения - лицо его было почти неподвижно, - поднимаюсь, думая, что наступил день, а оказывается, что еще длится ночь...
Доктор равнодушно разжевал очередную щепоть муки, с трудом проглотил взболток, собравшийся у него во рту, и сказал:
- Это от усталости, господин полковник. Половина людей, идущих вместе с нами, чувствует себя точно так же. - Никонов перестал жевать, глянул в низкое, наполненное нехорошим искристым пухом небо: - Скорее бы снег пошел, что ли.
- Зачем вам снег?
- Мороз тогда отпустит. Не так жестко будет.
- Не скажите... Хотя мне, честно говоря, уже все равно. - Вырыпаев обреченно опустил голову. - Скорее бы все кончилось. Нет-нет, я не сдаюсь, - добавил он поспешно, - я ни за что не сдамся и буду идти до конца, но предел моих возможностей - вот он, совсем рядом. Знаете, как ложится на землю загнанная лошадь?
- Еще бы.
- Так могу лечь и я. Загнанный, затравленный организм сам положит душу на снег, на мороз, - неприкрытую голую душу... И она ничего не сумеет сделать.
Доктор, словно стараясь понять, каков запас прочности в Вырыпаеве, покосился на полковника. Серое лицо у того усохло, сделалось незнакомым, глаза погасли - это был совсем не тот Вырыпаев, какого он видел, скажем, в Кургане... На плече полковник тащил винтовку - оружие, совсем не обязательное для офицера, рядом полно солдат с винтовками, в карманах у них бряцают патроны, а подсумки набиты заряженными обоймами, прикажи любому снять выстрелом ворога - тут же кто-нибудь сдернет трехлинейку с плеча... Но Вырыпаев тащил свою винтовку. Маленькая деталь, а очень показательная. Вызывает уважение.
Никонов вздохнул, снова извлек из кармана шинели крошечную щепоть муки и отправил ее в рот. В суете дней, в беготне - особенно в мирную пору,- человек забывает о смерти, отмахивается досадливо, когда ему напоминают о болячках, и изумляется, если вдруг узнает: умер Иван Иванович, гимназический приятель, или почила в бозе Софья Петровна, которую он дергал за косички, стоя в церкви на венчании своего старшего брата...
О смерти забывать нельзя - лишь одно осознание, что она существует, делает людей выше, ответственнее, они начинают бросать встревоженные взгляды назад, стараясь определить - что же останется после них? И вносят коррективы, что-то подправляют, добавляют в кривую стенку собственной жизни несколько кирпичей поровнее, поизящнее, чтобы они хотя бы немного сгладили неровности.
Эх, люди, люди! Слишком поздно мы начинаем этим заниматься.
Доктор перевел взгляд на небо и прошептал молящее:
- Снегу бы!
К вечеру пошел снег, но он мало что изменил - мороз как облюбовал отметку "минус тридцать пять градусов", так и не хотел с нее соскальзывать.
Снег падал серый, густой, каждая снежина - величиной не менее ладони - такая же увесистая. В десяти метрах ничего не видно, копошится, полощется что-то в шевелящейся густотье, в опасном шорохе падающих ломтей. Звук этот выбивал на коже дрожь, рождал в душе тихие слезы н невольный скулеж, думы о доме, о родных местах, оставшихся далеко отсюда, от этой страшной, с иссосанными стужей каменными берегами реки, - остался там, на западе, куда уходит солнце, в другой России...
Там все другое. И снег другой, и воздух - не плавает в нем эта обрыдшая наждачная пыль, мертво пристающая к щекам, - и природа другая, и небо... Небо над Каном схоже с гибельным прораном, готово проглотить землю, и тогда земля, как и небо, сама сделается бездной, и не останется на ней места для несчастных людей.
Снизу веяло холодом, сверху давил холод, все это было приправлено снегом, перемешано...
Доктор Никонов поймал в ладонь здоровенную лепешку, принесшуюся из бездны, и, морщась от боли - лепешка не замедлила прикипеть к живой плоти, - понюхал ее. Лицо у него передернулось: от снега пахнуло мертвечиной. Доктор хорошо знал этот запах... Он швырнул лепешку под ноги, растер ее подошвой.
Двигаться дальше в хороводе снега было нельзя - ничего не видно. Люди затоптались на месте, послышался мат - кто-то сослепу, усталый, вымотанный изнурительным маршем, на кого-то налетел, случайно уколол неотомкнутым штыком, в ответ услышал мат, сам ругнулся - больше ругнулся на себя, чем на человека, который подставился под штык, послышался протяжный, очень желанный во всяком мучительном пути крик: "Прива-ал!" - и люди повалились прямо на снег.
Полковник Вырыпаев двинулся вдоль берега, поднимая солдат со снега:
- Замерзнете, братцы! Вставайте! Иначе замерзнете... Может, кому-нибудь удастся разжечь костер? А, братцы? Кто умеет в снегопад разжигать костер?
Люди нехотя поднимались, отряхивали шинели, вскоре по берегу пополз едкий сизый дым - сколько костров ни пробовали запалить - все впустую, тяжелый крупный, снег давил любой огонь: как шлепнется в пламень лепешка, так все - сучья летят в разные стороны, будто в них угодила граната.
Такого снега, как здесь, в России не бывает. Там снег - ласковый, нежный, когда он беззвучно валится из небесных прорех - тешит душу... Но здесь ведь тоже Россия. Все это - русская земля, даже бездна небесная, готовая проглотить землю, и та - русская.
Одна рота, натянув на колья брезент, сумела разжечь огонь, за ней - вторая, обе роты были из Самарской дивизии генерала Имшенецкого, и вскоре на огне забулькали котелки: каждый человек должен был получить хотя бы полкружки кипятка, согреть себе нутро, в котором, казалось, уже скрипит лед.
- Слишком коротко светлое время, - со вздохом пожаловался Вырыпаев Каппелю, сидя под натянутым пологом у слабого синюшного костерка, который пытался безуспешно раздуть денщик Насморков.
Насморков постарел, обвядшие морщинистые щеки его сделались водянистыми, ослабшие руки тряслись - от голода, от усталости, от того, что он которую уж ночь не мог уснуть на морозе, боялся, что трескотун прихватит, и тогда ему что-нибудь ампутируют, руку или ногу - это с одной стороны, а с другой - сон в поле, в мороз, на промерзлой, прошибающей до костей земле, не приходил... Каппель, глядя на Насморкова, подумал, что прежний денщик Бойченко был проворнее, сноровистее и вообще умел огонь зажигать пальцем - настоящий денщик, будто из сказки Салтыкова-Щедрина. И фамилия у него была подходящая, соответствовала сути - Бойченко.
Но попросился Бойченко из штаба в роту, ушел... Он где-то здесь, в колонне находится, живой. Бредет вместе со всеми.
- Да, очень коротко светлое время, - отозвался Каппель на реплику Вырыпаева, - но что есть, то есть, другого времени не имеем. И сил идти в темноте нет. Достань-ка карту, Василий Осипович!
Вырыпаев подул на пальцы, погрел их, с трудом выдернул ремешок из пряжки, расстегивая полевую сумку - в негнущихся, словно чужих руках ничего не держалось, все выскальзывало. Вырыпаев поморщился от досады, закряхтел и минуты через три достал из сумки карту.
Под полог, на огонек всунулся Бойченко, бывший личный ординарец генерала. Каппель удивился: надо же - легок на помине, только что думал о нем, и вот он, Бойченко, материализовался.
Почерневшие скулы Бойченко были смазаны густым желтоватым жиром.
- Что это, Бойченко? - заинтересованно спросил генерал.
- Топленое медвежье сало, - Бойченко аккуратно потрогал пальцами скулы, - первейшее средство от обморожения, в Сибири лучше снадобья нету, все таежники пользуются. - Бойченко всплеснул руками, выругал Насморкова: - Криворукий ты, однако, парень! Ну кто же столько сырья кладет в костер? Ты сушнячок, сушнячок клади, а потом уж, когда огонь разгорится, добавляй сырья.
- Да где его взять, сушняк-то?
- А где хочешь! В кармане у себя суши, в шинели таскай растопку... Понял? Но сушняк у тебя для разжега костра должен быть обязательно.
- Можно подумать, что ты сам сушняк в шинели, в кармане таскаешь, - обиженно проговорил Насморков.
- А как же, - спокойно ответил Бойченко. - В кармане и таскаю. - Он порылся в кармане шинели, извлек оттуда несколько сухих смолистых сучков, завернутых, в тряпицу, подсунул их под трескучие сырые ветки, на которых никак не мог расправить крылья огонь, трепетал робко, дергался, фыркал, и огонь, разом успокоившись, забормотал, залопотал довольно, сделался ярким, под натянутым брезентом разом стало веселее. Вот что значит руки растут из того самого места, из которого им положено расти!
- Понял? - спросил Бойченко у Насморкова.
- Колдун ты! - произнес Насморков неожиданно завистливо, трескучим голосом, вызвал сочувственную улыбку у Бойченко, который умел многое делать из того, чего не умел Насморков.
- А это вам, ваше высокоблагородие. - Бойченко сунул Каппелю в руку небольшую железную коробочку из-под лакричных лепешек,
- Что это?
- Топленое медвежье сало. Я же сказал. От морозных ожогов.
Напоследок Бойченко отвесил шутливый подзатыльник Насморкову:
- Лови ноздрями воздух, паря, лаптями шевели попроворнее - и сам сыт будешь, и генералов не заморозишь.
Под брезентовое полотно, к огню протиснулся генерал Войцеховский, протянул к костру руки, пошевелил пальцами.
- Потери большие? - спросил у него Каппель.
- Каждый день уносит примерно двадцать человек. Не считая обоза.
Каппель опустил голову: он чувствовал себя виноватым перед этими людьми - они поверили ему, пошли за ним не раздумывая, хотя кто знает - может, те, кто присоединился к Барнаульскому полку, находятся куда в более худших условиях, чем те, кто пошел с Калпелем.
Каппелевцам тяжело, беда витает над головами людей, смерть выклевывает из рядов по одному...
И все-таки это были потери небольшие.
- Похоже, занемог генерал Имшенецкий, - сказал Войцеховский, продолжая ловить пальцами пламя.
- Что с ним?
- Пока неведомо... Еще держится на ногах. Но вы знаете, что это такое, Владимир Оскарович, через силу держаться на ногах?
- Знаю. - И без того худое лицо Каппеля сделалось еще худее. - Правильно делает. Я бы тоже так поступил и постарался до конца держаться на ногах.
Войцеховский неопределенно качнул головой - было понятно, что он, напротив, не одобряет, когда занемогший человек пытается до конца держаться на ногах - так больной никогда не выздоровеет.
В истории Гражданской войны было два Ледовых похода, их иногда называют Ледяными походами, иногда Великими ледовыми или Великими ледяными: один совершил генерал Корнилов по донским и кубанским степям в тяжелую зиму восемнадцатого года, второй - Ледовый поход генерала Каппеля, такой же изнурительный, с потерями... Впрочем, у Корнилова в степи остались лежать тысячи людей, у Каппеля тоже гибли люди, но много меньше, чем у Корнилова, - там, в обледенелых степях юга, шли тяжелые бои.