Смех под штыком - Павел Моренец 4 стр.


У Лели.

Вечером снова встретились товарищи, поделились новостями, пошли к Леле. Она уже их ждала и встретила с шумной радостью. Юная, едва сформировавшаяся, пухленькая, цветущая еврейка, она держалась полной хозяйкой дома; внимательно выпытала: не нужно ли им чего, настояла, чтобы они у нее ночевали, пока не найдут квартиры, наскоро собрала им ужин и, усевшись против них, повела оживленную беседу, расспрашивая о загадочной Советской стране.

Она горячо верила всему, что ей говорили, очевидно представляя с их слов не то, что они хотели передать, а то, что создавало ее почти детское восхищенное воображение. С первых же слов она узнала, что они приехали работать в подполье, пришла в восторг от их героизма, от того, что эти знаменитые революционеры-подпольники, которых она считала сверх’естественными, недосягаемыми, перед ней; она может иметь с ними общение и сейчас, и потом и, наконец, принять участие в их героической работе. Она пьянела от счастья.

Вскоре пришла Вера и спокойно с оттенком легкой иронии слушала беседу. У нее хрупкие, изящные пальчики. Георгий оживился, встряхивал кудрями, обжигал ее взглядами, тщетно силясь оживить ее, втянуть в разговор и разгадать ее, но это не удавалось. Может быть, потому и влекло его к ней, что он так легко и просто подходил к другим девушкам, они порой баловались с ним, как с девчонкой, а она была неприступна.

Он рассказывал о поездке, расцвечивая то, что в действительности было тусклым, но не теряя чувства меры, так что Илья не всегда мог заметить, что Георгий того, что-то будто, врет. Корзина с литературой по его словам была пудов четырех-пяти, поэтому ее мог нести только Илья; что Илья, кстати сказать, такой сильный, что пудов одиннадцать руками выжмет.

Илья, вообще застенчивый, около девушек совсем терялся; когда же его хвалили, да еще с избытком - он готов был бежать.

Случай с корзиной Георгий обрисовал так, что ее сперва обнюхивали шпики, а они - Илья и Георгий - героически стояли на посту до последней минуты и с честью ретировались лишь тогда, когда шпики унесли корзину и нащупали их. Двух так он в лицо запомнил. Здесь он привлек в свидетели Илью, который неуклюже подвел друга, глуповато признавшись, что не видел их.

Потом Георгий нарисовал страшную картину встреч на ростовском вокзале. Когда высаживались из поезда и входили в вокзал, у дверей шпалерами стояли шпики и перекрестным огнем взглядов изучали входивших. За подозрительными посылали в слежку тут же толпившихся шпиков чином пониже. Георгий опять призвал в свидетели Илью, тот подтвердил; Вера доверчиво взглянула на него, точно сказала: "Если вы подтверждаете, значит это - верно. Вам я вполне верю". Илья понял ее взгляд, будто прочитал по буквам и просиял, даже сердце затрепыхало.

Вскоре пришла старуха - мать Лели с крошечной девочкой, отец - хозяин магазина и несколько позже - брат ее, студент.

Несколько раз бывали здесь ребята, несколько раз ночевали. Родные Лели с первого же вечера узнали, что Илья и Георгий - подпольники. Отец не проявлял себя, видимо, был занят своими делами, внешне был вежлив и холоден. Сын-студент, одетый по последней моде, держался англичанином, чуждался ребят. Мать, сморщенная, со страдальческим лицом, потеряла покой. Она представляла себе ужасы, которые ежеминутно могли обрушиться на ее семью, на ее дочь, которая потеряла голову и бегала куда-то, видимо, начинала работать с ними. Она не хотела, чтобы эти страшные, как зараза, гости бывали в ее доме, и не смела высказать это, гостеприимно угощала их каждый раз, когда они приходили. Чуткая, как магнитная стрелка, она осязала надвигающийся кошмар, видела виновников и не в состоянии была остановить движение жизни…

А девочка, крошечная, неуклюжая, беззаботно и весело топотала по комнатам, назойливо приставала к ребятам и бесконечно повторяла, ужасно картавя своим хриплым бесформенным голоском злободневную песенку:

"Чипленок жареный, чипленок вареный,
Чипленок тоже хочет жить.
Его поймали, арештовали,
Велели пачпорт показать"…

У дяди. Рыжик. О прошлой жизни казаков и сословной розни.

Поздно вечером Илья собрался уходить. Леля удивилась: не обидела ли чем? Принялась упрашивать остаться, а он, смущаясь, неуверенно отказывался и продолжал одеваться.

- Не могу. Обещал дяде быть у него… Я заставляю его ждать.

Вышел - темно, страшно. Потянуло обратно, к свету: может-быть, там внизу ожидают. Схватят - и утащат… Напряг свою волю и, твердо шагая, спустился по лестнице.

Прошел к трамвайной остановке. Ярко освещены улицы, толпы снуют. Как весело! В Царицыне, чуть стемнело - ни души, только часовые изредка покрикивают грозно: "Что пропуск? Стой! Стрелять буду!"… А впрочем, там фронт за городом… Как далеко уплыло это!..

Все так же предусмотрительно сел на трамвай, проехал в глухую, слабо освещенную Старопочтовую улицу. Потом торопливо, пряча свою тень у стен домов, прошмыгнул к тому большому дому и нырнул в подвал.

Дядя ожидал его вместе со своим товарищем. Тот читал ему газету "Приазовский край", на столе стояли три бутылки горевшего против лампы красного вина, лежал сверток. Увидав Илью, дядя облегченно вздохнул и весело бросил:

- Ну, мы думали, тебя сгребли уже.

- Рано еще, пусть подождут.

Дядя, чрезмерной полноты, напоминающий пожилого грузина, чисто выбритый с вьющимися седеющими волосами, завозился у стола. Товарищ его, слушая разговор, отложил газету. Дядя было снова забросал Илью вопросами, но тот поспешил перевести беседу:

- Что дома, спокойно?

- Да покуда ничего, все живы-здоровы; обыски, правда, делали, искали какие-то твои револьверы и пулеметы; ничего, стало быть, не нашли и успокоились.

Он нарезал на большую сковороду фунта два-три малороссийской колбасы, разжег керосинку в углу, у двери, - и колбаса весело зашкварчала, соблазняя своим запахом желудки сладостно поёживаться.

- Потом, опять-таки, забрали твои фотографии: как видно, ты им очень понравился. Там Рыжик всем верховодит. Зверь, каких свет не родил. Вот чорт создал человека людям на горе. Когда карточку твою увидал - обрадовался: "Это, говорит, нам очень пригодится. Мы его по ней из-под земли, дескать, выроем". А потом будто и говорит: "Нет, эта птица не скоро попадется". Это он про твою карточку, где ты снят был офицером.

Колбаса зарумянилась, вздулась от жира и горячего воздуха. Дядя поставил сковороду на стол, подложив под нее кусок газеты, нарезал пышного белого хлеба целую гору, раскупорил бутылку - и началось угощение. Он продолжал рассказывать, а Илья слушал его и вместе с тем думал о своем. Ему очень неприятно было это сообщение о карточке. Рыжик - контрразведчик; карточку, конечно, размножили и разослали, и первым делом в Ростов, куда тяготеет весь низовой Дон и куда бегут спасаться те, которые не успели уйти с красными. Арестуют почему-либо - сразу называй свою фамилию, признавайся, что бывший офицер, и жди смерти. Был приказ Деникина офицерам: "Всех, кто не оставит безотлагательно ряды Красной армии, ждет проклятие народное и полевой суд русской армии - суровый и беспощадный". В этом же духе писал и атаман Краснов.

Но Рыжик, кто мог думать, что этот нежный муж, который поступил в дружину, чтобы зарабатывать честным трудом на питание своей больной жене, - шпик? Однажды, в дружине зашумели: "Выгнать Рыжика: не знаем, что за человек, откуда явился; теперь всякая сволочь по щелям залазит, сбегается на Дон!"… Его тогда не было. Так он каким-то образом узнал об этом - повидимому, был еще какой-то "друг" в дружине, - прибежал на утро в своем желтом полушубке в дружину, затесался в толпу и начал жаловаться: то к одному подскочит, то к другому; голос нежный, вкрадчивый; топчется на журавлиных ногах, а сам рыжий, глаза холодные, водянистые, нос длинный, загнутый. Разжалобились ребята, "выразили доверие" и вдобавок предложили начальству выдать денег на молоко для его больной жены.

Илья скоро уехал из родной станицы в Ростов, "в гущу государственных событий". А этот Рыжик высидел до восстания и вдруг преобразился: серебряные погоны на плечах; начальник контрразведки, старый охранник одного из крупных городов России. На руках - списки дружинников. Всех знает в лицо. Кто посмелее и решительней - пробились к орловцам, мартыновцам, а малодушные пошли один за другим темными ночами по дороге, пробитой скотиной, за бойню. Там Рыжик с хищным носом, оскаленными зубами утолял свою сладострастную похоть: мучил свои жертвы, рубил, вымещал звериную ненависть. Там втаптывали в вонючие внутренности животных изрубленные трупы малодушных, виновных лишь в том, что они отказались от борьбы против белых.

А дядя тем временем, усердно наливая Илье уже из второй бутылки, понукал его кушать, хотя это было совсем излишне: тот рассеянно уничтожал колбасу почти один. Товарищ дяди, тоже пожилой сапожник, только слушал, да когда чокались стаканами, говорил тихо, застенчиво: "За ваше здоровье", "дай бог, чтобы скорей пришли наши".

Дядя рассказывал теперь о своих, стариковских приключениях, когда он ходил в станицу к своей семье в надежде найти более спокойную жизнь и работу. Воображение Ильи рисовало возбужденные толпы стариков-казаков, поднявшихся во всех станицах, хуторах, подозрительно относившихся к каждому плохо одетому прохожему, особенно рабочему; требовавших изгнания "хохлов" с Тихого Дона или поголовного их истребления; готовых топить плывшие мимо баржи с пассажирами, и обстреливавших эти беззащитные баржи с берегов.

Невольно задавал Илья себе вопрос: "В чем же дело? Неужели за два-три месяца власти Советов на Дону так натерпелись казаки, что с такой силой прорвалась ненависть?" Советы с их упорядоченными собраниями очень выгодно отличались от бестолковейших, диких сходок, когда собирались лишь за тем, чтобы накричаться до хрипоты перед дверью правления, потом разойтись и сейчас же успокоиться с сознанием выполненного долга до следующей сходки; когда под "гавканье" этих сходок обделывались властями грязные делишки, и никто не понимал, как получалось, что это - их воля.

…И ему вспомнилась росистая осень, когда по утрам железные крыши серебрятся инеем, когда сквозь золотистую дымку воздуха лениво тянутся из степей в станицу бесконечными вереницами арбы, повозки на быках, на поджарых донских лошадях. В тучных арбах вздувается под лантухом бережно закутанное золотое ядреное зерно, в повозках заботливо уложен кисть к кисти, зернышко к зернышку сочный, подрумяненный солнцем виноград. Запрудят базары, главные улицы станицы - ни пройти, ни проехать.

Высоко взойдет солнце, назойливо станет палить. На базарах гомон: сипло мычат быки, визгливо ржут лошади, заливаются гармоники; тихо плывут из под арб тягучие песни - там в тени нагружаются "по одной" кумовья-казаки. В кармане у каждого - кисет, а в нем радостно звякают золотые десятки… Ну, а если рубить начистоту, в кармане валяется утаенный рублишко, а кисет баба забрала, чтобы по пьянке муж не затерял. Старики сначала жилились, каждый норовил купить ржавой селедки, сушеной копеечной таранки, ситчику подешевле; да подвыпил казак - и враз стал богатым. В магазинах давка. Парням покупают синего сукна на шаровары, беспременно с ворсой, алого сукна на лампасы; девкам - пестрые шелковые платки, бабам - мех на зимнюю шубу. Иной выбирает, на зуб пробует плуг, сеялку, веялку; тот грузит арбу дубовыми бочками для вина… И под вечер пустеет станица. Раз’езжаются подпьяневшие старики, парни, девки, бабы, восседая на богатых покупках. У каждого свои думки, свои мечты, но у всех одна песня…

… Далекое детство. Японская война, пятый год, когда громыхали по России "бунты", когда возвращались на Дон с "усмирения" казаки с песнями лихими, но поредевшими рядами, с повязанными головами, в окровавленных рубахах.

Тогда детвора играла в войну. Беззаботно бегали по необ’ятному саду при школе, прятались в кустах, нападали партия на партию. И вот кто-то жестокий, бессмысленный пришел и с наглой усмешкой разрушил детские городушки.

Прибежала однажды ватага детворы к школе, а там около - песни, что-то вроде священнодействия: среди сгрудившихся и кучу с фанатически горевшими глазёнками казачат сидел какой-то грубый, чужой дядька. Он учил их казачьим песням, не народным, которые они лучше его знали, а песням, написанным чуть ли не в охранках. Казачата не узнавали хохлят. Они казались далекими, избранными в рай праведниками; их обласкивали, а хохлята, по-собачьи поглядывая на них, сторонились, собирались в кучки поодаль и по-своему издевались над ними.

"Вспомнили" тут казачата, что хохлы, это хамы бессовестные, которые пришли на Дон, чтобы отнять у казаков землю, об’едают их; что они, казачата, - сыны вольных казаков, что-то и где-то завоевывавших алой кровью.

Хохлята лишь теперь "открыли", что казаки - бараны бестолковые, что они начинают учиться не с семи лет, как хохлята, а с семнадцати. Учатся по три года в классе, пока батаня не женит, чтобы поумнел, или не заберут его с готовым чубом на службу.

Вокруг школы разгорались страсти. Вдруг сорвалась масса детей - и понеслась за кем-то, ничего не понимая: "Наших бьют!" Сгрудилась толпа вокруг звереныша, не смеет подойти, а у него в руках - нож… Он сказал, что у вашего царя кишки вылезли.

Пронеслись перед глазами Ильи годы, проведенные в реальном училище. Там уже не разжигали розни: зачем отталкивать, травить будущих офицеров, учителей, инженеров? Там компании не разделялись. Дружили, вместе кутили, вместе пели казачьи песни, все носили лампасы. И все-таки, в горячую минуту прорывалось: казак - герой, казак - хозяин Дона, казак - все, а хохол - ничего. В случае чего, подымется Дон - не сдобровать хохлам.

…Вспомнил кулачки по праздникам, "любя": на одной стороне - казаки, на другой - хохлы. Поговорят, пошутят - потом подерутся. Начинают ребятишки. Потом в бой вступают отцы. Помнут бока, пару-другую ребер, скул вывернут, притомятся - и опять "любя" разговаривают. А войдут в азарт, глядишь - одного-другого ножом пырнули. Все "любя"… Казаки всю жизнь одевали по праздникам мундиры с медалями, погремушками, нашивками, широченные шаровары с алыми лампасами в три… да что в три, в четыре пальца ширины! Казак, придя со службы, до гроба оставался казаком. У него уже зубов нет, вся голова облезла, мундир у него мыши проели, а он непременно расчеркнется: "казак Севастьянов", "урядник Иванков".

… Долго сидели за столом, пока не отяжелели головы от выпитого вина и усталости. Тогда улеглись спать.

Собрание. Георгий.

На другой день по приезде товарищей, вечером, было собрание. Вначале были насторожены, предусмотрительны: заложили окна подушками, говорили тихо, почти шопотом, одергивали друг друга, когда кто-либо забывался и повышал голос. На улицу послали дежурить помощника типографа (типографию наладили уже здесь, но по случаю собрания печатание прекратили). Все Анна командовала: "Нужно соблюдать правила конспирации"… "По правилам конспирации этого делать нельзя". А что это за правила - никто не знал, каждый полагался на чутье и сметку. Потом, когда затянулось собрание и настроение улеглось, дежурный на дворе, решив, что для него гораздо полезнее и интересней посидеть часок-другой на собрании, тихонько вошел в комнату; и потому никто не заметил, как в темном коридоре, слушая в открытую дверь, собрался на цыпочках весь двор. Хватились ребята - какая же это конспирация! Но было уже поздно: раз уже узнали, видели и слышали - теперь бесполезно, да и неудобно прогонять рабочих… Пусть уж слушают. И те со своей стороны заверили, что они всей душой и прочее такое, что они понимают, только высказать не могут, что и как.

Открывая собрание, Шмидт предложил выбрать другого председателя на место арестованного несколько дней назад Мурлычева. Выбрали Шмидта. Затем он прочитал письмо Мурлычева из контрразведки:

"Сейчас я не в состоянии изложить вам все то, что случилось со мной, так как я сильно болен. Меня скоро должны перевести в тюрьму и тогда я опишу - вам все подробности о провале. Пока до свидания. Егор".

Окружающие грустно поникли. Шмидт сообщил, что письме это передано через незнакомца, освободившегося из контрразведки; что об аресте Мурлычева узнали в тот-же день от родных, а затем в участке от делопроизводителя. Попытки подкупить кого-либо ни к чему не привели: нет подходящих людей.

Тут не стерпел Георгий, выскочил:

- Да я вам хоть сию минуту дюжину курсисток представлю! Послать смазливенькую в контр-разведку, пусть назовется невестой, кобели там перед ней расшаркаются, она и прощупает, кого можно подкупить. Какая ей опасность: курсистка и курсистка, ни в чем не замешана.

Мысль оказалась по вкусу. Так и решили сделать. Блеснула радостная надежда.

Говорили о том, что белые сожгли какую-то Голодаевку в Таганрогском округе за попытку к восстанию и об этом на страх врагам даже широко об’явили в газетах и листовках. Этот случай нужно использовать через свою газету.

Пришлось выступить и Илье. Он засуетился, мешковато поднялся, едва не опрокинув стол; смутился, хрипло откашлялся, а то голос после испанки, как у пропойцы подзаборного, хотел заодно высморкаться, упустил под стол платок, наклонился за ним - а Георгий его в бок тычет: "Не подгадь", - поднялся красный, смущенный и начал сбивчиво, повторяясь, хрипло говорить.

По окончании собрания Анна и Елена познакомились с Ильей и Георгием и, узнав, что они без квартиры, предложили им обратиться к их хозяйке. Анна особенно горячо доказывала:

- Мы не хотим, чтобы посторонний поселился рядом с нами; подслушать разговор может, а то, еще хуже, шпик может затесаться. Только вы не вздумайте сказать хозяйке, что мы вас направили. Мы с вами незнакомы - поняли? - Так завтра придете. Вот-то хорошо будет!

Начали расходиться. Илья вышел с Георгием. Он смущен неудачным выступлением, молчит, а Георгий тормошит его: "Да ничего, хорошо сошло", - заглядывает ему в лицо, под опущенные ресницы и надоедливо, шутливо, говорит. И все ему набедокурить хочется. Взял Илью под руку, пугает:

- Хочешь, на всю улицу заору: "Караул, грабят!" Чтоб стражников напугать… Да ну, почему нельзя? Ведь ничего же не будет; прибегут, а я скажу: "Прохлопали: смылись уркаганы"… А хочешь, я сейчас подойду к усатому стражнику и спрошу у него прикурить, а он подумает, что нападение - и отскочит. Ха! Ха! Ха!

- Да брось ты, вот еще шило…

- А раньше… Ну, полезу на столб, фонарь потушу.

- Да ведь не сделаешь этого - ну, к чему это ребячество?

- А раньше… Чего нам бояться? У тебя сила, мускулы - во!.. А ну, согни руку, я попробую. Да согни же, бревно!

- Отстань, нашел место.

- А раньше… Разве не правда, что у тебя силища? Попадется тебе вот тот стражник усатый, свернешь ему вязы?..

Так незаметно дошли до трамвайной остановки, где уже и Георгий стал настороженно серьезен..

Через пару дней они перебрались на квартиру к Анне и Елене и после прописки, чтобы проверить, не взяли ли их в участке на прицел, надумали выехать в родную станицу, завязать с ней связи: почва там благодатнейшая, щедро политая кровью. Шмидт отпустил. Ребята - на поезд, и покатили.

Назад Дальше