На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов 11 стр.


Два дня думали: сообщать – не сообщать? Показывать или придержать смертоносное сообщение? Наконец Долматов дал приказ "Показывай!" Было это в директорском кабинете, сиявшем скульптурами Лансере и полотнами Самокиша. Шеппард – копия Маркианыча (А. М. Волошинова), директора циркового училища, находившегося через дорогу от ипподрома. Большеголовый ушастик с носом вроде рудиментарного хобота, какой был у киплинговского слоненка, прежде чем до нормальных размеров этот нос растянул крокодил, он только пробежал глазами под напряженнейшим взглядом Долматова телеграмму, и раздался трубный глас торжествующего слона: "Я говорил! Всегда говорил, этот стервец и бездельник плохо кончит".

Словно "Серенаду Солнечной Долины", директор ипподрома выслушал этот вопль, хотя и сожаление выразил о погибшем, кто бы он ни был. Оказалось, это – племянник, вконец испорченный, избалованный парень, погубил не только себя, но и всех приятелей с приятельницами, приглашенных прокатиться в только что купленной ему роскошной скоростной машине.

"Время водку пить! – протрубил Шеппард. – Пошли!"

И мы пошли.

А жеребят он отобрал, одного к одному, в точности тех самых, какие ему до того уже были нашими знатоками предназначены. Приехал он, как выражался Герцен, кругом подкованный, по-летнему и на шипы. Но его хотели проверить. Проверили и, как бы в признание безошибочности его экспертизы, показали ему маточный табун Первого завода.

При виде наших кобылиц Шеппард потребовал у меня лист писчей бумаги, словно им овладело поэтическое вдохновение. Блокнота со мной не было (я тогда еще ничего не записывал), а Долматов прошипел: "Конец тебе, если сейчас же какого-нибудь листочка не найдешь, а еще научный сотрудник!" У меня в кармане лежало письмо на имя Директора Института Мировой литературы, которое я не успел перевести, я оторвал от него угол, где не было текста, и подал Шеппарду. На седле табунщика обувной король-коннозаводчик разгладил бумажный клочок, из своего кармана достал королевскую авторучку и накарябал: "Обязуюсь двух маток из этого табуна покрыть своими лучшими жеребцами и приплод вернуть вместе с кобылами". Говорят, Сталин, когда Трумэн ему сообщил об изобретении сверхмощного оружия – атомной бомбы – вида не подал, будто подобное заявление хоть сколько-нибудь на него подействовало, так и Долматов, узнав о сути данного обязательства, не изменился в лице, а только обращаясь ко мне, прошипел: "Спрячь! Потеряешь – тебе конец".

Перед отлетом двойник директора циркового училища загудел:

– Что мне с вашими деньгами делать?

Тогдашние наши рубли, выданные Шеппарду на время визита, не подлежали ни вывозу, ни обмену – такие были у нас порядки.

– Купите себе меховую шапку.

– Я уже купил.

– Купите еще.

– У меня только одна голова.

– Тогда купите матрешку.

– Сколько можно покупать этих крашеных кукол?

Словом, ситуация безвыходная.

– Знаешь что? – вдруг говорит, обращаясь ко мне, Шеппард, – я отдам эти деньги тебе, а ты купи себе билет и прилетай ко мне в гости, a я покажу тебе своих жеребцов.

– Возьми, возьми! – зашипел Долматов. – А не то с этими рублями его на таможне задержат, и нам же влетит.

"Воля ваша, товарищ директор, – заговорил мой внутренний голос, – но уж не обессудьте, если одно из тренотделений на вверенном вам ипподроме довольно надолго выйдет из порядка".

Шеппард еще не успел уехать, а про Апикса, который в результате обмена стал нашей собственностью, уже начали говорить, что он мал ростом. "Когда он побежит впереди всех и будет первым у финишного столба, он никому маленьким не покажется", – отвечал обувной король, он же коннозаводчик, не сделавший, выбирая жеребят, ни одной ошибки. В самом деле, мало того что на нашей дорожке в руках Вильяма Флеминга этот рысак, действительно небольшой, имевший обыкновение на ходу отбрасывать задние ноги вбок из-за слишком мощного напора, побил большую международную компанию и выиграл Приз Мира, но, как и предсказывал Буденный, во Франции тот же конек-горбунок взял Приз Парижа. А коньком-горбунком Апикса-Гановера называли долматовские завистники-злопыхатели. Называли за малый рост, не взирая на то, что конек-горбунок летел впереди всех и был первым у столба.

"Патриотизм есть последнее прибежище негодяев", – говорил Сэмюэль Джонсон, литературный авторитет XVIII столетия. За ним это повторили Толстой и Марк Твен. Речь все они вели не о любви к Родине – о злостной демагогии. Мне известно, как это бывало. Жертвой такой же демагогии оказался мой дед-воздухоплаватель. Его, инженера-авиатора, принимавшего участие в строительстве первого русского авиационного завода и выпуске первого серийного самолета "Россия-А", объявили лжеученым и безродным космополитом. На каком основании? Будто бы он не признавал наших отечественных приоритетов. Нет, не признавал он приоритетов ложных, выдуманных. "Они не признают, – говорил мне дед о своих супостатах, – наших истинных достижений".

Американский рысак за границей выиграл под нашими цветами и под управлением нашего мастера П. А. Лыткина. "Меня письмом уже поздравили с выигрышем Приза Парижа моим учеником, – писал мне Тюляев. – За все годы моей преподавательской деятельности Павел Александрович Лыткин производил на меня наилучшее впечатление".

У нас на ипподроме по сумме трех гитов Апикс-Гановер в руках Флеминга выиграл Приз Мира, но первым в третьем гите оказался Корвет под управлением Лыткина. Ему и поручили езду на Апиксе в Париже. Признание окружало Лыткина на исходе его беговой карьеры. Как ехал он на Апиксе в Париже, знаю от него самого. У меня перед ним особый долг. По просьбе своего друга, моего наставника Грошева, Павел Александрович вышел к старту и давал мне советы; тогда я выиграл единственный раз в жизни. С тех пор отношения между нами установились вполне доверительные, и после Парижа он мне сказал: "На такой лошади никогда не сидел!". Объяснение: резвость. Означает ли это отречение от своей отечественной породы? Как же можно ограничиваться одной породой, когда каждая порода есть результат скрещивания многих пород?

У того же Шеппарда были приобретены еще два жеребца Гановера, и от наших маток пошли у нас один за другим безминутные рысаки. "Без минуты" значит две минуты. Резвость, так называемая "ровная", отсчитывается от трех минут на милю, или полторы версты – дистанцию в 1600 метров. Дальше – чем резвее, тем ближе к двум минутам. Сорокинский Жест поставил рекорд минута и пятьдесят семь секунд – в те времена то была резвость у нас невиданная, редчайшее исключение. Теперь этим не удивишь.

Вспоминая руководителей конного дела, таких, как Долматов, понимавших в этом деле, могу засвидетельствовать: пристрастий патриотических или космополитических никто из них не изъявлял. Просто знали, что есть что. Рецепты получения чего угодно в границах их компетенции им были известны – только бы никто им не мешал действовать согласно их пониманию интересов дела. Наша национальная гордость – орловцы, и пусть только кто-то посмеет поднять на них руку. Доказывать Долматову, что секунды, то есть резвость, это стандардбред – рысаки-американцы, тоже не требовалось. Про Долматова сплетничали: "Он верховик и, куда его ни назначь, там заведутся скаковые". Но ведь этого не было – "не завелись" какие-то слишком многочисленные английские чистокровные лошади. Скаковые, в которых он-таки понимал, для него оставались скаковыми, и я не помню, чтобы он своей властью потеснил какую-либо другую породу ради скаковых. Если в рысаках он разбирался не столь совершенно, то, принимая решение, выслушивал мастеров, как тот же Лыткин или друг его Грошев, и я, бывало, при сем присутствовал. Вопреки Канту, полнота знания не оставляла у эксперта места вере. Был ли Долматов конником-патриотом? Он был русским естественно, без форса и нарочитости, без хомяковского скрежета зубовного "Упьюсь я вражьей кррровью!", при спокойно-глубоком сознании "Ни пяди своей земли не отдадим", во всяком случае, демонстрировать и доказывать свою любовь к отечеству ни себе, ни другим ему не требовалось. Он знал орловцев, и на что они способны. Знал и метисов. Знал, что знал, и все. Недостатки, которые у него, несомненно, были (кто без греха?), не распространялись на понимание дела. А демагогия всех оттенков, международно-ориентированная или же сугубо отечественная, ему мешала, начиналась эта демагогия там, где гнездилась какая-то задняя мысль или же верховодило невежество: либо интрига, либо игноранс (неведение) – так было и прежде, и теперь.

* * *

Крепыш бегал от случая к случаю и с метисами, и с американцами. Выигрывал. Раз или два проиграл, причем с очевидностью по вине людей, которые распоряжались им. К тому же ему быстро удалось взять убедительный реванш. После того как Крепыш проиграл резвым метискам Невзгоде и Слабости, он в следующий бег триумфально побил их, и его вели перед трибунами под попоной с надписью "Хорошо смеется тот, кто смеется последним". Однако испытание то не было последним. Предстоял окончательный бой.

Крепыш был в расцвете сил, "в порядке". И вот когда все сошлось, все решалось, основной конкурент американцев попал к ним в руки.

Шапшал объясняет:

– И Василий Яковлев-Мельгунов, и Иван Барышников, создавшие славу "лошади столетия", были наездники, безусловно, одаренные, но бескультурные, упрямые, а Василий Яковлев к тому же еще отличался и беспутством.

– Да, – подтверждает наездник-ветеран Василий Павлович Волков, – уж если Яковлев загулял, то сапоги из канавы. Идем на уборку вечером: сапоги лаковые у дороги торчат! Что такое? Конечно, Яковлев. И несем его на конюшню.

Вскоре после того, как Яковлев перестал ездить на Крепыше, он скончался. Газеты писали: "Сила и слава отвернулись от этого талантливого наездника, когда от него взяли Крепыша, и он умер с именем своего любимца на устах".

* * *

Сколько и каких мастеров подкосил тот же недуг на моем веку и прямо у меня на глазах… Не мне, грешному, мораль читать, и ответа на этот роковой вопрос я не знаю. Одно можно сказать: как и во всей нашей жизни, здесь – корень. Зла? Не можем без того быти, стало быть, тем и кончится, как кончалось во множестве случаев, а случаев пересказать можно без счета.

Крейдин Анатолий Петрович – враги признавали его первенство. Начинал он, собой парень что надо, помощником у мастера из мастеров, Ратомского Виктора Эдуардовича, однако, они поругались и разошлись. И вот уже после того, как они поругались, я спросил Ратомского о Крейдине. А наездники вообще относятся друг к другу ревниво. Что же ответил Ратомский? Сказал ли он, что бывший его помощник – талант. Нет, он сказал: "Выдающийся талант", – помолчал и повторил, для убедительности растягивая слова: "Вы-да-ющий-ся".

Среди первых Крейдина послали на призы во Францию. Тут дам слово начальнику нашей команды Алексееву Юрию Алексеевичу, зоотехнику по образованию и администратору по роду деятельности, знающему зоотехнику и умевшему ладить с людьми администратору.

Рабочий день на Венсеннском ипподроме. Крейдин стоит у дорожки. "Ну, – спрашивает начальник, – дозу принял?" – "Принял", – следует ответ, а доза измерялась не стаканом. – "Цыпленка целиком убрал?" – "Убрал". – "Ты посмотри на них, Анатолий, посмотри на них!" – начальник имеет в виду спортивные формы французских наездников, мимо проезжающих. – "У них, Юрий Алексеевич, свое, а у нас – свое", – с достоинством отвечает русский мастер с внешностью добра-молодца из былин и сказок.

Как он выступал? Успешно. Обыгрывал этих наездников? Бывало, обыгрывал, и уж, конечно, показал себя не хуже любого из них. Только вот что надо добавить: те же самые наездники, судя по программам, и продолжают ездить… А Крейдин? Вечная память.

Он свел счеты с жизнью на конюшне, в том же амуничнике, "кабинете" наездника, куда мы нередко заходили к нему и ни разу не получали от него отказа.

* * *

Крепыш перешел к Ивану Барышникову, однако и у Барышникова имелась своя страсть-помеха: аппетит! Можно было испугаться, говорят свидетели, если увидеть стол, накрытый Барышникову к обеду, и вообразить, что сейчас все это уничтожит один человек. В контракте Барышникова с Шапшалом было специально оговорено: "сбросить пуд живого веса". Этот-то пункт и остался невыполненным!

Следующей кандидатурой среди наездников оказался Вильям Кейтон. В. П. Волков, старый наездник, в ответ на мой запрос написал: "Мой отец работал помощником у его отца – Франка Кейтона, и я хорошо знал всю их семью: сам старик, жена, двое сыновей, Вильям и Самуил, оба наездники, две дочери, одна вышла замуж за американского же наездника Розмайера, а Самуил женился на дочери Зотова, казначея Бегового Общества. У Вильяма была своя довольно большая семья – три дочери и двое сыновей. Старший сын Эдвард к лошадям отношения не имел, он решил стать танцовщиком и учился в школе Большого Театра, а младший Джони, родившийся в Москве, пошел по семейным стопам, став наездником. В связи с революционными событиями в феврале 1917, осенью того же года весь клан двинулся домой – через Сибирь, потому что путь через Европу был закрыт войной. В Екатеринбурге Вильям от своих откололся и два года работал на местном ипподроме, а в 1919 году уехал-таки в Америку. В России 1900-х годов практиковало довольно много иностранных, главным образом, английских и американских наездников, Кейтоны ездили удачнее прочих, а из них лучшим был Вильям". К этому добавлю: камзол Вильяма видел я в Зале Рысистой Славы, а со слов его сына, Джона, записал: "Обстоятельства, задержавшие отца в Екатеринбурге, определялись житейским правилом "ищите женщину", а не политикой". Но это уж от себя добавлю: ведь король призовой езды оказался в Екатеринбурге во время пленения и гибели там низложенного Российского Императора. Не выступал ли Вильям Кейтон на лошадях екатеринбургского туза, купца Ипатьева (брата выдающегося химика), в доме которого содержался Николай II и его семья?

Вернемся к роковому Интернациональному призу. Необходимость для Крепыша образцового тренинга по новейшей системе, писал Шапшал, и вынудила его наконец передать Крепыша американцу. Современники же свидетельствуют, что выбор Шапшала не был свободным. Владелец Крепыша был неродовит, у него имелся патрон, от которого он мечтал откупиться, и вот эти денежные расчеты и поставили Шапшала в зависимость от людей, видевших свою выгоду в том, чтобы Крепыш попал к американскому наезднику: опять-таки символический штрих. Вся судьба Крепыша, как видно, состоит из таких символических сплетений.

Вильям Кейтон был, по всем мнениям, что называется, "добрый малый". Его уважали за приятельский нрав, спортсменство. Как ездок он гремел, считался "королем езды". Конечно, ему попадали отличные лошади. Но и он сам, и его отец Франк подтвердили свой класс после возвращения на родину. И там, в Америке, Вильям продолжал ездить с успехом, особенно ценили его за умение отрабатывать строптивых лошадей. Он был смел, не робея садился на любого строгого рысака. Говорил: "Только бы вожжи выдержали". Не зря же камзол Кейтона висит ныне в Зале Рысистой Славы, где отмечается память наиболее выдающихся американских наездников. Это был настоящий мастер. Но Кейтоны действовали в России не только как тренеры и наездники. Через их руки проходил ввоз американских рысаков. Они были максимально заинтересованы в репутации своего товара. Победа Крепыша в Интернациональном призе оказалась бы для них плохой рекламой. Вильям понимал щекотливость положения. А оно, положение, было просто запутанным: русский рысак, едет на нем американец, и это в призе, где решается честь породы. К тому же на его основном сопернике Дженераль Эйче сидел не кто другой, а Франк Кейтон, отец Вильяма. Судьба Интернационального приза буквально находилась в руках Кейтонов.

Вильям был "добрым малым", да ведь и Дантес, в конце концов, по-своему "добрый малый", только и вина, и беда его в том, что "не мог понять он нашей славы"… Вильям, по крайней мере, понимал, что победа Крепыша ему невыгодна, но и проигрыш бросит на него тень подозрений. Так что накануне приза он прямо сказал Шапшалу: "Если Дженераль Эйч будет бежать хорошо, я его обходить не стану". И предложил посадить на Крепыша любого русского наездника. В записках Шапшала нет вразумительного ответа, почему он не воспользовался этой возможностью. Шапшал говорит: не хотел обидеть Кейтона. Что за обида? Что за понимание спортсменства: не только участвовать в международном соревновании, но еще позволить на себе ехать? Шапшал, кроме того, будто бы опасался, что "перемена рук" плохо скажется на Крепыше. Причина ли это? Разве в новых руках, если это руки мастера, не идут лошади еще лучше?

Лошадь, которую он работал, наездник знает, конечно, лучше всех, однако он же, когда приходит время ехать на ней на приз, и волнуется больше. У такого крэка, как Родзевич, чуть ли не паранойя развилась, потому что он, выигравший множество призов, все никак не мог взять Дерби. Тогда он подготовил к важнейшему испытанию не одного, а двух классных рысаков, только все никак не мог решить, на каком же ему ехать самому, а кого передать в другие руки. Наконец он посадил своего свояка Грошева на Былую Мечту, сам сел на Триумфа, который, по мнению Родзевича, был все-таки резвее. А Грошев обыграл его, и подготовленная им Былая Мечта в чужих руках вошла в историю дербисткой.

– Со мной, – свидетельствовал выдающийся русский наездник Афанасий Филиппович Пасечной, – вел переговоры Шапшал о том, чтобы сел я на Крепыша, если будет нужно…

Кажется, все дело в "если". "Если Дженераль Эйч побежит хорошо", – сказал Шапшалу Кейтон, а Дженераль Эйч накануне бега хромал. И, вероятно, владелец Крепыша подумал: "Какой же это соперник!" Как же, должно быть, все удивились, когда на старт американец был, однако, подан в совершенном порядке! Но есть ведь такой прием: иголку – в мышцу, и лошадь делается хромой. Иголку прочь – лошадь идет как ни в чем не бывало.

Назад Дальше