На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов 26 стр.


Ирбек, извинившись, на несколько минут удалился с бичом-шамбарьером в руках. Вернувшись, в объяснение своего недолгого отсутствия, негромко сказал: "Внушение пришлось сделать". Никто и не заметил, что одна из проносившихся мимо нас огненных лошадей в какой-то момент пошла не совсем верным ходом. А Ирбек поставил шамбарьер обратно в угол с таким видом, будто и бич заслуживал наказания. И была извлечена живительная влага.

Ученый морж, все еще громоздившийся на своей тумбе, проводил нас необъятной, размером с колесо, улыбкой: "Ну, не прекрасна ли жизнь?"

Уже на улице один из все еще живых классиков сказал:

"Да, цирк".

Верхом

"Однажды утром, когда я сидел и думал о Тургеневе, бег моих мыслей был прерван стуком копыт".

Джордж Мур

"Самое главное для писателя это вовремя слезть с седла".

И. С. Тургенев в беседе с Конст. Леонтьевым

Верхом или в экипаже, или же в полетах и поездках по спортивным делам я стараюсь обычно воспользоваться положением всадника. "Великое дело сидеть в седле. Можно подняться на стременах и далеко видеть кругом", – так говорил Джон Вебстер, драматург, современник Шекспира. Все, что обгоняет тебя или несется навстречу, попадает в поле зрения с особенной резкостью, потому что лошадь, и ты вместе с ней оказываешься как бы против течения. На коне можно подъехать вдруг со стороны совершенно неожиданной: знакомые имена, хорошо известные названия заговорят иначе, а также откроются по-новому целые явления, будто бы и не связанные с лошадью.

Сам Шекспир, а также Монтень и Свифт обдумывали свои произведения верхом. Свифт был всадником замечательным, ему предлагали служить в кавалерии, от этого он отказался, но в седле обдумывал последнюю часть гулливеровых странствий – в Лошадию, страну Игогогов. В творениях Шекспира проявляется не только исключительный интерес к лошадям, но и профессиональное понимание конного дела. В поэме "Венера и Адонис" описание образцового жеребца дано так специально-совершенно и полно, что совпадает со старинными "Правилами выездки" Бландевиля.

Крутая холка, ясный полный глаз,
Сухие ноги, круглые копыта,
Густые щетки, кожа как атлас,
А ноздри ветру широко открыты.
Грудь широка, а голова мала…

Причем в переводе еще не уместились отмеченные у Шекспира преимущества чуть вислого крупа и прямого постава ног.

Неизвестно, откуда у Шекспира глубокое понимание лошади, как узнал он названия кавалерийских приемов, конских пород и статей, где научился он различать масти, детали сбруи до мелочей, почему, наконец, очень часто Шекспир говорит о стихах как о скачках, прислушиваясь к их "фальшивому галопу" или, напротив, четко сбалансированному движению. Мы не знаем обстоятельств, научивших Шекспира профессиональному слогу и пониманию – языку ездока, жаргону манежа. Но ведь не случайно, должно быть, именно на этом языке выразил Шекспир намерение "обуздать горячего Пегаса, мир поразив благородством выездки".

Пушкин в Михайловском решил всерьез заняться выездкой. "Хочу жеребцов выезжать", – сообщает он в письме к брату, и в библиотеке его появляется манежное наставление Риго. И хотя Пушкин подтрунивал над Кюхельбекером, что тот на Кавказе свалился с коня и озабочен этим, сам он писал в ту же пору Вяземскому о себе: "Упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наезднического честолюбия". В самом деле, надо знать на опыте разницу, все оттенки, чтобы так проникновенно и вместе с тем профессионально верно говорить о коне, как Пушкин в "Песне о вещем Олеге", чтобы описать, как конь грызет и пенит мундштук или "как гонит бич в песку манежном на корде резвых кобылиц". И точно также опыт всадника сказывается в пушкинской строке о той крестьянской лошадке, что "снег почуя, плетется рысью как-нибудь". Кому случалось выезжать верхом после первого снегопада, тот знает, как всякий конь несколько упирается от неуверенности, когда приходится ступать по новому, вдруг сделавшемуся зыбким, дорожному покрову. Крестьянская лошадка "плетется рысью, как-нибудь", "снег почуя". Снег только что выпал, дорога не устоялась, под копытами зыбко, и такова причина осторожности лошадиных движений, что Пушкин знал, однажды грохнувшись на землю вместе с поскользнувшейся лошадью. (С этим истолкованием пушкинских строк согласился академик Лихачев и даже привел мое письмо в своей книге "Раздумья".) Вообще поразительно, как со времен Пиндара поэты и вообще писатели были зорки и старательно-правильны в описании лошадей: понимали значение лошади!

Грибоедов составляет специальный кавалерийский трактат. Карамзин спешит на скачки в Виндзор и, не найдя из Лондона экипажа до места, с половины пути идет пешком. Работая же под Москвой в Остафьеве над "Историей Государства Российского", наш историограф каждое утро, прежде чем сесть за свой фундаментальный труд, по часу ездит верхом. Судьба Герцена решилась на скачках – он влюбился на ипподроме, и потому так запомнились ему на всю жизнь и Ходынский бег, и шпиль Ваганьковской церкви, что по соседству с ипподромом. "Я сделался страстный охотник до верховой езды", – пишет Герцен из вятской ссылки. Толстой в молодости мечтает служить в конной гвардии, в зрелые годы организует конный завод, устраивает состязания; с конем же и седлом он не расстается всю жизнь. Потому за гробом его, как полагается у конников, вели гнедого Делира. "И у меня в пьесе есть лошадь", нашел нужным подчеркнуть Чехов, как видно, считая это немаловажным компонентом "Чайки". Хотя "лошадиного" рассказа, подобного его "собачьим" шедеврам, Чехов не оставил, но вспомните извозчичью клячонку в "Тоске" и прочих коняг в чеховских произведениях: два-три штриха воссоздают совершенно живые конные фигуры, позволяя понять, с какой проникновенностью относился к лошадям завершающий наш золотой век классик. (Что подтвердил своими исследованиями известный чеховед, мой соученик по Университету и коллега по Институту мировой литературы, Александр Чудаков). А младший американский современник Чехова, Джек Лондон, решил, что ему, видно, и жить больше незачем, когда вдруг неожиданно, сверх всех неприятностей, постиг его окончательный удар – пал его любимый конь, ведь он, моряк, на суше не слезал с седла.

Словом, великие литературные имена сами дают повод взглянуть на них с "лошадиной" точки зрения, подъехать к ним, так сказать, на коне. Конечно, "нельзя критиковать с высоты коня", как сказал Горький. Но можно все-таки взглянуть, сохраняя при этом чувство масштаба. Ведь еще древние, разбирая природу искусства, толковали о том, кто – возница, врач или поэт – лучше поймет Гомерово описание конского бега?

Лошади у Шекспира

"Что за вопрос? Лошадь".

"Укрощение строптивой"

"Коня! Коня! Полцарства за коня!" – одна из тех замечательных вольностей, что лучше отвечают духу подлинника, чем самый точный перевод. Дословно у Шекспира говорится: "Коня! Коня! Моё королевство за коня!". В других наших переводах Ричард III за коня готов отдать престол, венец и "всё королевство", что словесно вернее, однако у нас не привилось. "Если король отдаст за коня свою державу, что же тогда ему останется?", – может спросить наш читатель. Почему же подобным вопросом не задаются англичане? А потому что у них несколько иной Ричард – прежде всего игрок. А игроки, известно, ненасытны, они в азарте способны забыть цель игры.

"В груди забилась тысяча сердец!" – прекрасно передал Дружинин. Но столь же важный для Ричарда клич "Я жизнь мою на карту ставлю" у него не получился. Не удалась строка и Данилевскому: "Поставил на игру судьбы". У Анны Радловой вышло (что с ней нередко случалось) нечто косноязычное: "Жизнь свою поставил я". Оригинал я даже не берусь пересказывать, потому что в подстрочнике улетучится стремительность шекспировских строк. У Шекспира Ричард мысленно играет не в карты, а в кости. Он ставит на кон жизнь свою и не страшится выброса костей. Правило хорошего перевода – не пытайтесь подражать языку оригинала. Сообразуясь с природой своего языка, старайтесь из иностранного текста передать удобопередаваемое. Со времен Жуковского так поступали переводчики, чьи создания, по словам шекспироведа Морозова, стали частью русской поэзии. Трагик Брянский актерским чутьём угадал, что эффектно и значительно прозвучит – полцарства.

Царство не царство, а лошади в шекспировские времена были дороги. "Продают дома и поля свои, чтобы коня купить и идти в бой", – из "Генриха V", уже не метафора. Согласно стойкому преданию, Шекспир в Лондон из родного Стрэтфорда пришел и, обосновавшись в столичной театральной среде, проделывал не раз тот же самый путь. И все так же пешком. Расстояние – от Москвы до Тулы, но если Толстой по этой дороге шагал, как пилигрим, ради эксперимента, то Шекспир – по необходимости. Говорят, начал он свой театральный путь сторожем при лошадях, на которых вельможные зрители приезжали на представление, постепенно стал подниматься по лестнице успеха, но даже в конце чрезвычайно удачливой драматической карьеры, ему, хотя он сделался совладельцем театра, заиметь лошадь было, очевидно, не по карману.

А как же шекспировские сонеты, где речь ведется от лица человека, сидящего в седле? Не знаю. И никто не знает. Одно можно сказать: в этих стихотворениях выразительно запечатлены нежелание всадника покидать свою любовь, а также упрямство лошади, которая, как всякая лошадь, из конюшни и от кормушки идёт неохотно. Поэт толкует вялость лошади по-своему, будто символические соответствие своему собственному чувству горечи разлуки. Но кто сидел в седле, тот знает: ехать из конюшни и обратно на конюшню – это словно езда на двух разных лошадях, будто вам коня заменили. Конь "едва трусит лениво", когда поэт, по его выражению, "отъезжает от счастья". И лошадь тоже, по своим причинам, не радуется. Сонета о возвращении у Шекспира нет. Но при повороте в обратный путь, к дому, всякая лошадь начинает играть каждым мускулом: лошадь приходит в состояние воодушевления, и лучше всего её состояние подъема передают слова нашей песни "Вся душа моя играет, вся душа моя поёт".

В тех же шекспировских сонетах, при желании и усилии, можно увидеть отражение неопытности всадника, не способного как следует собрать и выслать лошадь, воздействовать на неё шпорами, а то и хлыстом. Либо же Шекспир, в свою очередь зная, как бывает, поэтически представил тот случай, когда некто едет не на своей лошади.

Больше ничего не скажу, кроме того, что в пьесах Шекспира слово лошадь в единственном и множественном числе, а также некоторые производные слова, вроде лошадиный, встречается более четырехсот раз, не считая синонимов конь, конный, кобыла, жеребец, жеребенок, скакун, уж не говоря о различных аллюрах и атрибутах конного снаряжения. Если собрать шекспировскую иппику воедино, все касающиеся лошадей наименования вместе, то, пожалуй, получится не многим меньше, чем встречается у Шекспира слова король и королевский.

Был ли Лев Николаевич лошадью?

"Все мы немножко лошади".

Вл. Маяковский, "Хорошее отношение к лошадям"

"Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью", – сказал, как известно, Тургенев, слушая устный рассказ Толстого о предполагаемых "переживаниях" старого коняги, какого они во время прогулки увидели пасущемся на лугу.

Коннозаводчик Д. Д. Оболенский, сосед Толстого, рассказывает, как однажды Толстой пришел к нему за советом. Оказывается, писатель подыскал себе рысака для покупки, но, не зная ни клички его, ни происхождения, стал на словах описывать лошадь. И так увлекся, что, казалось, забыл о практической цели, а просто с азартом живописал породистого жеребца. Следя за ним, говорит Оболенский, я точно видел перед собой этого рысака во всех подробностях. Описание было так картинно, подробно и профессионально, что Оболенский угадал, что за лошадь, какого завода и кто ее родители. Пошли смотреть. Все сошлось. "Однако, вы знаток!" – с восхищением обратился к соседу-заводчику Толстой и купил жеребца.

А какова сила творческого постижения у Толстого! Насколько он "был-таки лошадью", Толстой показал и в "Холстомере", и в эпизоде скачек из "Анны Карениной", и в других своих созданиях, короче, всякий раз, когда речь у него заходит о лошадях. Толстой чаще всего так и пишет о них, удовлетворяя самым педантичным требованиям знатока. Безоговорочный авторитет в коннозаводстве Бутович дал разбор "Холстомера", подтвердив профессиональную непогрешимость Толстого. Конник отыскал в "Холстомере" множество оттенков, неискушенному читателю незаметных, однако обличающих (как выразился Бутович), насколько, в самом деле, Толстой был и лошадником и… "лошадью". Тут и понимание экстерьера, и приемов езды, и конюшенного быта, словом, по выражению Бутовича, "глубокий коннозаводский смысл". Но не мог же специалист не заметить в "Холстомере", наряду с этим, и погрешностей против конного профессионализма. Достаточно сказать, что Холстомеру больше шестидесяти лет – немыслимый для лошади возраст. Знаток, конечно, видел все эти передержки, однако доказал свой критический такт, сделав в этом месте паузу, как бы подчеркивая, что о художественном произведении речь заканчивается, а дальше идет узкоспециальный разговор о коннозаводской подоплеке повести. Главное, восхищаясь толстовскими описаниями табуна, лошадиных повадок и прочих чисто конных ситуаций, критик-коннозаводчик воскликнул: "Ведь все это я сам видел множество раз, знаю до мелочей, но глаза мне на это открыл Лев Николаевич!".

Толстой, по собственным его подсчетам, провел семь лет жизни в седле. Близкие к Толстому знали: езда верхом обратилась в одну из сильнейших его привычек. Верховой ездой занимался он до последних лет своей жизни. Правда, в припадке толстовства он чуть было от езды не отказался. Его застыдили: на лошадке катаешься, барин, а у крестьян лошадей нет хозяйство вести! И как ни тяжело ему было, Толстой после отречения от художественного творчества совершил ещё один шаг к самопожертвованию – отказался от верховыъх прогулок, для него неразлучных с писательством. Кто хорошо знал Толстого, те свидетельствовали: лишиться верховой езды стоило ему громадного волевого усилия. Но друзья его уговорили возобновить езду. "Слаб человек", – Толстой сам это не раз повторял. И снова сел в седло, причем, оправдание этому нашел как знаток лошадей. "Они говорят, – сказал Толстой, имя в виду своих обличителей, – что я езжу на хорошей лошади, а лошадь у меня разве что с виду хороша, а она на передние ноги слаба".

Так что Толстой достаточно знал лошадей и понимал в них, чтобы даже неточности и "погрешности" не по неведению возникли. Мало этого, по сообщению непосредственного свидетеля, копия "Холстомера" так и лежала в толстовском доме на столе, чтобы приходившие в гости знатоки лошадей могли оставлять на ней свои пометы. Увы, эта копия не дошла до нас, но, надо думать, какие-то замечания и предложения автором были приняты, какие-то оставлены без внимания… Черновики показывают, как даже неточности и профессиональные промахи были тщательным образом допущены, отработаны.

Репин, сам степняк-лошадник, рассказывает, как Толстой учил его прыгать на коне через ручей. Они вдвоем ехали по лесу верхами. Вдруг ручей. Толстой пустил лошадь шибче и перемахнул. Репин замялся и хотел было переступить вброд. Толстой ему велел:

– Вы лучше перескочите разом. Наши лошади привыкли. В ручье вы завязнете – топко, это даже небезопасно.

Лошадь, вероятно, увидела близко воду и упирается. Толстой продолжает:

– Понукните его. Я знаю, он скачет хорошо.

По этим советам видно, что Толстой не подслушал со стороны, а знал практически и профессионально те наставления, какие в "Анне Карениной" англичанин-тренер высказывает перед скачкой Вронскому: "Не торопитесь и помните одно: не задерживайте у препятствий и посылайте, давайте ей выбирать, как она хочет".

Но тут же мы сталкиваемся с феноменальным творческим парадоксом: Толстой никогда не бывал на скачках!

Мне указала на это моя мать, художница, преподаватель рисунка, а также истории искусств в Цирковом училище, заядлая читательница. Смотри, говорит, и я посмотрел в лежавшую перед ней книгу воспоминаний старшего толстовского сына, а посмотрев, остолбенел, не веря своим глазам. Сергей Львович, кажется, сам удивлялся тому, что сообщает, а сообщал он, вне сомнения, правду – мемуарам его доверяют вполне, и вот читаю и перечитываю: его отец, создатель классического описания скачек, никаких скачек не видел.

Уж, конечно, известно было Толстому, как можно упасть, покалечиться, покалечить или даже убить лошадь; лошадь может сломать ногу, спину, но только не от едва заметного прикосновения всадника к седлу, как это описано в "Анне Карениной": "Не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как, сделал скверное непростительное движение, опустившись на седло". Этим-то неловким движением, пишет чуть дальше Толстой, Вронский и сломал своей Фру-Фру хребет. Кто со щемящим сердцем не читал этих строк! Один спортсмен мне признался, что эти строки испортили ему полжизни: начиная в молодые годы ездить, он больше всего боялся допустить то же самое "непростительное движение" и только со временем узнал – так не бывает!

Назад Дальше