На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов 43 стр.


"До-ро-гой длин-ную…" – ещё в открытом море по радио начала нас преследовать наша песня, но в иностранной обработке, с другими словами, обработка талантливая, однако всей команде хотелось узнать настоящие слова, а никто, начиная с капитана, их не помнил. И у меня – блок памяти. Хоть лопни, забыл и всё. Радист от моего имени дал телеграмму в Институт мировой литературы моему другу-сотруднику – он был знаменит исполнением этой песни под гитару: "ШЛИ ТЕКСТ ЕХАЛИ ТРОЙКЕ". Друга, получившего из Атлантического океана такую депешу, вызывали куда следует.

Добравшись до Америки, мы с доктором отправились в магазин за пластинкой. Зарубежного названия песни мы не знали и потому попросили "пластинку с русской мелодией".

– На русские мотивы песен у нас очень много, – отвечал продавец. – Прошу вас, напойте, что вы ищете.

Очень скоро продавец пришел в замешательство.

– По вашему пению затруднительно определить мотив, джентльмены!

На помощь пришла продавщица, она угадала, что нам нужно. Мы подтянули ей, продавец тоже запел, и некоторое время в магазине звучало:

Дорогой длинною и ночкой лунною,
И с песней той, что вдаль летит, звеня…

– А вы слышали, – обратился к нам продавец, – что в Америку сейчас привезли настоящую тройку?

Американские русские потянулись к нашей тройке как будто под воздействием магнита. Я говорю не о политической эмиграции. То был трудовой народ. У многих путь в Америку начался еще в третьем и четвертом поколении. И как часто слышали мы от типичных американцев то, что услышали от профессора кафедры коневодства в университете штата Огайо. "Я, собственно, русский. Нет, по-русски я не говорю. Но прадед мой из Воронежа". Пришел пасечник Марченко, обосновавшийся здесь во времена, описанные Короленко в повести "Без языка". "Приезжайте ко мне в Коннектикут", – прислал письмо Игорь Иванович Сикорский, и надо бы поехать, да руки были заняты – вожжами.

А одна встреча все же состоялась именно благодаря вожжам и копытам. Должна была состояться во что бы то ни стало, иначе нам не было бы дороги домой, ибо весь московский ипподром во главе с Григорием Башиловым нас напутствовал: "Повидайте Джони!"

– И потребуйте от него ответ, – добавил Валентин Михайлович Одуев, – почему отец его, Вильям, придержал Крепыша в последнем повороте?

Расшифрую: Вильям, отец Джони, – великий наездник. Крепыш – великий рысак. Все это было в начале двадцатого столетия, когда в Москве разыгрывался Интернациональный приз. И тогда на "короле русских рысаков", сером Крепыше, в силу странных, до сих пор не выясненных обстоятельств, ехал Вильям Кейтон, да, достойный мастер, "король езды", но – американец. А решалась в том призе честь русской породы. Наш серый великан на последней прямой проиграл секунду гнедому американцу по кличке "Дженераль-Эйч". Так получилось… А как получилось? Давно это было, но рана свежа и поныне! А Валентин Михайлович был великий знаток истории конного спорта. Всю жизнь посвятил он изучению рысистых бегов. Как только выходила какая-нибудь "лошадиная" книга, он тотчас писал рецензию, и автор в ней выглядел невежда невеждой. Валентин Михайлович не считал за труд указать множество всяких неточностей.

"Глубоко ошибочно думать, – писал, например, Валентин Михайлович, – будто резвость великого Крепыша уже к четырем годам достигла двух минут и восьми секунд. Общеизвестно, что в то время наш несравненный рысак успел показать еще только результат в две минуты восемь секунд и пять десятых на полторы версты, и лишь два года спустя, в расцвете сил, серый гигант в руках Константинова (камзол белый, рукава голубые), сменившего коварного Кейтона, совершил свой феноменальный финиш…"

Тут же Валентин Михайлович приводил свое описание этого исторического бега с указанием множества подробностей: какова была в тот день на ипподроме погода, сколько публики и какие заметные лица находились среди зрителей… Нас же он не только перед отъездом снабдил детальнейшим описанием злополучного приза, но, кроме того, направил вдогонку нам письмо, которое настигло нас в Техасе, настигло и – потрясло даже ковбоев, безразличных ко всему, что не ковбойство. Уже не "дела минувших дней", не "преданья старины глубокой" содержались в письме. То была исчерпывающая инструкция, как найти последнего из Кейтонов, наследника этой наездничьей династии, тоже наездника – Джони Кейтона. Из Москвы в Америку Валентин Михайлович сообщал адреса американских ипподромов, распорядок призовых дней, а попутно состояние дорожки того или иного ипподрома на сегодня.

– Давно ваш соотечественник живет в Америке? – спросили ковбои, когда я им прочел письмо, добавив просьбу помочь в поисках Джони.

– Нет, он даже в Москве никуда не выезжает за пределы Беговой улицы и Скакового поля, окаймляющих наш ипподром.

В почтительнейшем молчании широкополые шляпы склонились над исписанной бумагой. Не понимая слов, они воспринимали самый дух, исходивший от этих исполненных иппического энтузиазма страниц. Перевел я им и первую инструкцию с описанием рокового приза, когда Крепыш проиграл, а Кейтон, отец Джони… вот мы и не знали, что думать, что тогда получилось?

– Что думать? – взорвался Томас. – Говорю я тебе, что это у ковбоев грязь только на сапогах. Мы найдем этого Джони, и мы заставим его ответить за все!

Томас вызвал жену и велел ей связаться по телефону со всеми ипподромами, которые перечислены были Валентином Михайловичем ("Хотя и не ковбой, но – человек!") и где мог находиться Кейтон-младший ("С-спортсмен"). Томас вызвал жену, потому что телефон – не лассо: руки плохо слушались ковбоя, когда ему приходилось держать что-нибудь еще, кроме веревки, поводьев или вожжей. Жена держала телефон, и вскоре Джони был обнаружен, согласно инструкциям Валентина Михайловича, на ипподроме в Колорадо-Спрингс.

– Едем! – сказал Томас. – Доктор, Фредди и ты, Билли, вы останетесь с тройкой, а мы с ним едем!

Но тут на нашем пути обнаружилось препятствие, которого и сам Валентин Михайлович не мог предусмотреть. Среди окружавших нас людей оказался один, вполне официальный представитель, заявивший, что далее двадцати пяти миль я, как иностранец, не имею права уклоняться от маршрута, предусмотренного заранее. Иначе, сказал этот человек, мной займутся государственные органы.

– Органы?! – взревел Томас и тут уж, в самом деле, стал похож на одного из лучших своих быков. – Какое дело нашим органам до этого человека, который обязан выполнить патриотический долг, выяснить, почему проиграл их лучший рысак!

– А вы не очень-то разоряйтесь, – отвечал, однако, представитель. – У них там тоже порядки – ого-го!

– Ладно, – согласился Томас, положив руку мне на плечо. – Пойми меня правильно, я не хочу ставить тебя под удар. Пойми правильно – ты тоже оставайся. Поедем мы сами и доставим его сюда!

Случаются же такие вещи, трудно в них поверить, хотя все совершалось у тебя на глазах. Будто сон: "Он был или не был, этот вечер"… Дождь стал накрапывать, добавляя призрачность во все происходящее. Широкополые шляпы одна за другой скрывались в автомобиле. Жена Томаса села за руль – только она одна хорошо умела вести машину. Только она одна умела вести машину, но каждый из ковбоев садился в кабину с таким видом, будто это – конь, и стоит только дать "джипу" хорошенько шпоры, и погоня достигнет цели.

И они скрылись из наших глаз.

Если только конь хороший у ковбоя…

– А? – доктор как очнулся от видений наяву. – Ор-р-ри-гинально!

* * *

Кейтоны – наездничий клан. Так всей семьей они и приехали в Россию Они, собственно, сто лет тому назад начали русско-американскую торговлю лошадьми. Джони родился в Москве, на Скаковой улице. Они были соконюшенниками (сверстниками – на лошадином языке) с Григорием Башиловым. Вся Москва собралась тогда болеть за Крепыша. Однако не мог ответить Григорий Григорьевич Башилов, живая летопись ипподрома, на допросе, учиненном ему Валентином Михайловичем со всем пристрастием, что же тогда было. Он помнил только, как дед и отец его, сами классные наездники, говорили, что Кейтон спустил Крепыша с вожжей, и серый боец, не чувствуя привычного посыла, естественно, сбавил ход. Но так ли оно было? "Вы понесете всю меру исторической ответственности, – писал в письме к нам Валентин Михайлович, – если не узнаете у Джони, что слышал он от отца".

И вот перед нами он, вылитый Кейтон, – это я знал по старым спортивным журналам. Они привезли его на другой день, и прямо с порога конюшни Кейтон – "принц", сын "короля езды" – спросил:

– Как там Гриша?

А ему и вопросов не пришлось задавать. Сам достал из кармана желтую фотографию. И ее я знал: перепечатывалась в иппологической литературе множество раз. Только это была она сама, оригинал – отсвет великой битвы былых времен.

– Отец мне всегда говорил, – ответил американец как бы сразу через Атлантику всем тем, кто ждал его ответа, – что он вел борьбу до конца.

Если бы (так, со слов отца, говорил нам Джони) в призе была еще одна лошадь, которая могла заставить Дженераль-Эйча ехать во всю силу прямо со старта, то Крепышу не пришлось бы с ним бороться по дистанции. Кейтон полагал, что в результате напряженной борьбы Дженераль-Эйч на последней прямой, как говорится, "встанет". Но вышло иначе. Таким образом, Кейтон признавал свой тактический просчет. Надо было видеть, как Кейтон-младший отвечал, как рассказывал он, потомственный хранитель наездничьей традиции, что вела со Скакового поля до Колорадо-Спрингс через Атлантику. Не стану занимать вашего внимания деталями, да я и сам не в силах постичь был всех призовых тонкостей. Ковбои тоже не особенно вслушивались в специальные разъяснения – что им бега! – они слушали сердцем, они понимали по-своему, что хотел сказать этот американский наездник, увидевший свет на ипподроме в Москве.

– Отец, – повторил Джони с твердостью в словах и во взоре, – всегда говорил мне, что вел борьбу до конца.

И он еще раз протянул нам пожелтевшую фотографию: голова в голову. Серый гигант, наш Крепыш, который по популярности соперничал в те годы с самим Шаляпиным ("В России гремят двое – Шаляпин и Крепыш!" – говорили тогда), шел с поля. Хорошо был виден размашистый, низкий, настильный ход – полет над дорожкой. В белом камзоле Кейтон-отец – со своей характерной посадкой, которую усвоили впоследствии все наездники, стараясь ездить по-кейтоновски больше, чем сам "король", – поднял руки с вожжами. Какая минута!

Взоры всех обратились ко мне. "Вот видишь, – единодушно говорили ковбои взорами, – он оправдался". Но ведь и меня напутствовал целый конный ареопаг. "Смотри, – говорил весь наш конюшенный двор на Беговой и словами, и взорами, – узнай все, как было"… И Валентин Михайлович вновь и вновь повторял как стихи: "Первый круг прошли они голова в голову, но в последнем повороте"…

– Джони, – сказал я, – это первый круг! Только первый круг. А в последнем повороте…

– Как первый круг? – преобразился Кейтон. – Отец всегда говорил…

– Это первый круг, Джони! А в последнем повороте твой отец спустил Крепыша с вожжей и – проиграл секунду.

– Спроси у Гриши, – воскликнул Джони. – Он подтвердит!

– Григорий Григорьевич и сказал мне, что на фотографии лишь первый круг.

– Но мы же с ним не видели финиша! – спохватился Кейтон. – Мы у конюшни проваживали лошадей перед следующим бегом.

– Да, однако он слышал от деда и отца. А по документам все проверил вот этот человек, – я указал еще раз на письмо.

И все снова сгрудились над исписанными страницами, всматриваясь в строчки на языке незнакомом, но остроту, всю боль ситуации все понимали без слов.

– А отец мне говорил, – печально-печально вздохнул Кейтон, – что в России прошло его золотое время.

Еще бы: "король" царил на призовом треке, и по праву. Но дрогнуло в нем сердце спортсмена, когда ставкой сделались интересы торговца. Победа Крепыша означала бы резкое снижение цен на рысаков из-за океана. И великий мастер заставил великую лошадь проиграть. Но никто не забыл той секунды, которую проиграл Крепыш, никто не забыл тех минут, когда перед трибунами вели инородного победителя, и публика – вся Москва – стояла в молчании: победителя не приветствовали. Никто ничего не забыл, в том числе и главный виновник поражения, только он постарался похоронить неприятную память. Но есть ведь еще и другие люди, хранители воспоминаний, исполнители исторического возмездия.

Джони искренне помрачнел.

– Как же вы меня отыскали? – горько усмехнулся он. – И кто же это так хорошо знает историю моей семьи?

– Есть у нас там один такой, он вам изложит даже родословную того коня, которого Калигула приводил заседать в Сенат.

– Подумать только, – вздохнул последний Кейтон, – меня достала рука Москвы!

Наследник выдающейся наездничьей династии, чьи цвета помещены в Зале Рысистой Славы, Джони держался с предельной скромностью, вел себя с нами совершенно по-дружески, как со своими, постоянно навещал нас, подписал меня на журнал "Стук копыт", и то было единственное зарубежное издание, поступавшее ко мне совершенно беспрепятственно. Из того же журнала, к сожалению, пришлось узнать, что однажды в призу, при столкновении у бровки, Джони был вышиблен из качалки и переброшен через "канат" (перила, окружающие дорожку с внутренней стороны); у него, как сообщалось в журнале, оказался сломан таз, и вскоре пришло известие о его кончине. Ушел последний Кейтон.

* * *

Наш друг Томас заразил всю округу ковбойством. Конторский клерк, живший от нас через дорогу, возвращался с работы из города, выходил на задворки и начинал посвистывать. Минуты через две раздавался в ответ фырк, топот – с дальнего конца поля бежала гнеденькая кобылка, та самая, которую Томас одолжил на время наших уроков ковбойства. Хозяин ждал ее с куском сахара и с тяжелым, как сундук, ковбойским седлом на плече, купленным в складчину с еще одним соседом. Конником клерк заделался недавно, он продолжал учиться у Томаса ковбойской науке, а когда тут же поселились мы, он стал бывать еще чаще – в расчете на бесплатную ветеринарную помощь.

– Доктор, она хромает! – раздавалось у нашего окна вечером, часов в семь, когда мы уже успевали задать корм нашим лошадям, а клерк только возвращался из города и собирался сесть в седло.

– Ничего подобного, – устроившись у телевизора, даже головы к окну не поворачивал доктор.

Доктор успел здесь показать, насколько понимает он в лошадях, и всадник, успокоенный, сразу пропадал за окном. Впрочем, однажды сосед сделался настойчивее.

– Доктор, доктор, по-моему, она жереба! Я теперь вспоминаю, что Томас выпустил ее как-то вместе со своим жеребцом и… и…

– Могу провести ректальный анализ, – между двумя выстрелами с экрана прозвучало из полутемной комнаты.

– Нет, что вы, доктор! Зачем же так серьезно? Вы просто посмотрите. Прошу вас!

На пороге появилась фигура доктора, впрочем, тут же исчезнувшая с такой скоростью, что доктора уже не было, а слова, им произнесенные, еще звучали:

– На пятом месяце.

Доктор успел себя здесь показать, поэтому диагноз, повисший, так сказать, в воздухе, новоявленный ковбой принял с той же почтительностью, как выслушивал он наставления Томаса: "Как сидишь? Ты на ковбойском седле или на дамском?"

Держал ковбойскую лошадь и паренек Фред, тот самый, что на машине догнал тройку. Фактически Фред завершил целую галерею лиц, первое из которых я увидел еще в Мурманске, когда начинали мы трансатлантический рейс.

Ждали парохода и постоянно слышали: "Начальник порта сказал… Начальник приказал…" – и, конечно, рисовали себе некий облик в соответствии со словами "начальник порта". Когда же в последний день, прежде чем "отдать концы", пошли мы к начальнику сказать за все его распоряжения "спасибо", то вместо "спасибо" у меня челюсть отвисла: на месте начальника перед нами был – мальчик!

Это – лицо № 1. Дальше. Погрузились мы на пароход. Вышли в море. Я получил разрешение осмотреть мостик, и тут встретил меня просто ребенок, однако – третий помощник капитана.

Эти розовые лица у кормила власти или у руля океанского судна заставляли меня, звавшегося до тех пор молодым, чувствовать себя каким-то обветшавшим праотцем, вроде короля Лира, а ведь я считал себя, по меньшей мере, ну… ну, Гамлетом.

Я взял себе за правило, как тень отца Гамлета, являться на мостик за полночь: вахта пареньку, как нарочно, выпадала ночью. Филиппок – именем толстовского мальчика называл я нашего штурмана, потому что, как вы, наверное, помните, Филиппок носил отцовскую шапку, налезавшую ему на уши, а штурману, мне казалось, велика капитанская фуражка, – Филиппок на мостике, совсем один, вел во мраке океана гигантский корабль. И это он, как выяснилось, еще и стихи писал:

Вспомни море, день рожденья,
Нашу дружную семью,
Наше общее волненье,
Океанскую волну…

Да, так рифмовал он "семью" и "волну", но с каким чувством! И вот он смотрит в бинокль. Говорит в рупор. Шелестит лоцией. Может быть, мальчик просто играет в кораблики? Но… Но ведь мы, в самом деле, плывем! Простите, по-морскому надо говорить – идем.

Назад Дальше