* * *
Так жили мы в последнем повороте. Проводки, прикидки, компрессы, горчичники… Только вот чайки мешали нам и зайцы. К чайкам наши лошади, впрочем, скоро привыкли. Они видели их, эти белые комочки, взлетающие с дорожки прямо из-под копыт, видели и перестали бояться. С зайцами было сложнее: таятся в траве у самой бровки. Проминаешь лошадь и, летя на полном ходу, вдруг точно там, где печатает копыто, замечаешь остекленевший глазок. А если он вздумает прыгнуть? Что тогда сделается с живой машиной, которая, кипя пеной и нервами, дрожит на приводе вожжей?
Но Гриша договорился с одним любителем бегов из публики травить зайцев. Тот, оказавшийся конским барышником, прибыл пораньше утром в грузовике, набитом собаками, борзыми, – поменьше наших и все больше серые. Меньшая из них – Дымка, на узком зеленом пространстве подозрила зайца, и началась травля.
"Заяц попался матерый и резвый. Выскочив, он не тотчас же поскакал, а повел ушами, прислушиваясь к крику и топоту, раздававшемуся со всех сторон. Он прыгнул раз десять не быстро, подпуская к себе собак, и, наконец, выбрав направление и поняв опасность, приложил уши и понесся во все ноги".
Дымка сделалась линией. Заяц успевал метров на пять впереди. Я, как и все, не отрываясь, следил за Дымкой и за серым комочком и даже себя, что называется, забыл, но не потому, что ждал: "Возьмет?" "Вот это, – слышал я, говорилось во мне, – она подозрила, а вот это заяц наддал"…
– Come on, Smoky, – кричал барышник, – take him, sweety! Давай, Дымка, бери его, милая!
"Милушка! Матушка! – послышался торжествующий крик Николая. Казалось, сейчас ударит Милка и подхватит зайца, но она догнала и пронеслась. Русак отсел".
А за нами стояли округлые Уэльские холмы.
Взять они ни одного зайца не взяли, места для разгона не было, но, по крайней мере, прогнали. Сквозь щели в заборе зайцы перебрались по соседству на поле для игры в крикет. Мы после этого слышали иногда из-за забора: "Послушай, Джим, откуда вдруг развелось здесь столько зайцев? Играть же невозможно! Бьешь в лузу, попадаешь в зайца". Зато мы резвили рысаков спокойно. Вообще все у нас устроилось вроде бы по-домашнему. И вдруг Всеволод Александрович заявил:
– Нет, ничего вы не понимаете!
Он, разумеется, корифей. У него есть право следить за тем, чтобы наш конноспортивный взгляд на вещи держался известного уровня. Когда показали нам ферму, где разводятся пони, и мы с Гришей, глядя на этих лилипутов, хотели умилиться – все как у лошадей, производитель, хотя и с собаку величиной, но свирепо бьет копытом о землю, миниатюрные кобылки с микроскопическими жеребятами, – хотели мы умилиться, но Всеволод Александрович пристыдил нас.
– А что? – не уступал Гриша. – Хорошие пони!
– Да что вообще может быть хорошего в пони!
Катомский, конечно, не просто Катомский, он – Катомский Четвертый или даже Пятый. Красное с белым – с каких пор блистают на беговой дорожке эти наездничьи цвета! У самого Всеволода Александровича белый камзол, красный картуз, у отца его – Катомского-легендарного, скончавшегося с вожжами в руках, все было белое, и только лента красная через плечо, а дед пра-Катомский ездил с красными рукавами. И так далее в том же духе с тех пор, как существует рысистый спорт. История бегов – история семьи Катомских Отец Всеволода Александровича был знаменит тем, что выигрывал, не применяя хлыста. Вот как-то в очередной раз он изящно выиграл, приехал в паддок, его хотели поздравить: руки держали вожжи, и стучал секундомер, отметивший победную резвость, но сердце свой счет уже прекратило. "Смерть Катомского", как "Гариков верблюд", выражение принятое в конюшенном языке, означает гибель доблестную – "со щитом", это предмет зависти всех наездников. Сколько раз я слышал: каждый из них мечтает о двух вещах: выиграть Большой приз и умереть, как старик Катомский. Так что наш Всеволод Александрович был наследником целой тренерской династии. "Для меня в моем деле не осталось тайн", – так говорил наш маэстро со вздохом, будто ему и жить уже больше фактически незачем, коль скоро в лошадях он все постиг и все призы, какие по жребию ему было положено, выиграл. Поэтому мы прислушались, когда эта истина в последней инстанции и в белом камзоле с красным картузом изрекла: "Куда вам!" Хорошо, но в чем дело?
– Ну, как же! Вы и не видите, а вот Яков Петрович, вылитый Яков Петрович!
И указывает на нашего местного знакомого, конского барышника Дика Дайса.
– Подумать только, как две капли воды, покойник Яков Петрович!
Легендарный Яков Петрович – это, я слышал, тот самый, что когда-то перекрашивал лошадей, подделывал племенные аттестаты и, кажется, это он разыграл историю, описанную Куприным в "Изумруде". А Дик Дайс… Спрашиваю его:
– Чем вы занимаетесь?
– Ничем.
– Как же так?
– Торговал автомобилями, но продал дело и сейчас думаю, чем бы заняться. Как, по-вашему, лошади – это солидно?
– А живете вы где?
– Нигде.
– ???
– Продал дом, – объяснил Дик Дайс, – и теперь думаю, где бы поселиться. А пока арендую "караван".
Отец трех взрослых сыновей, Дик Дайс помещался, оказывается, в караване со всем семейством. И все это ради того, чтобы с утра до вечера пропадать на ипподроме и с лошадьми. У него имелась и своя лошадь – в особом "караване", конском, прицепленном к жилому. Жена Дика Дайса держалась с непостижимым спокойствием, так, будто живет не в коробке на колесах, а во дворце с привратниками в ливреях у ворот: прямая, почтенная и величественная.
Когда Том, ее старший, не мог справиться с лошадью и дурная Бай-Бай его понесла, то в публике раздался женский визг, и я невольно обернулся, но увидел, что это не миссис Дайс. Госпожа Дайс сидела все столь же монументальная и невозмутимая, с сигаретой, как обычно, в самых кончиках пальцев. Тома вместе с Бай-Бай ловили веревками. Он, побледневший, поднялся потом к матери в трибуны, и она потрепала его ладонью по запыленной щеке. Она, кажется, вовсе не замечала самого Дика Дайса, его шляпу на затылке, постоянную суету и вообще его жизнь. Лишь однажды, после того как он с наездниками исчез куда-то на неделю, госпожа Дайс держала мужа весь вечер при себе. Дик сидел смирно, но на лице у него было написано: "Ничего, завтра все пойдет по-старому".
Но куда ему до Якова Петровича, если, конечно, верить литературным источникам.
– Нет-нет, – твердил Катомский, – смотри, он самый!
"Воскресил" Всеволод Александрович и еще одну легендарную личность.
– Этот, как его, Хью, – сказал он, – это же просто покойник Кащеев, вылитый Гришка Кащеев!
Хью Бертон на "покойника", какого бы то ни было, вовсе не походил, но был он представителем профессии вымирающей. Боксер без перчаток, кулачный боец и к тому же боец-чемпион был этот Хью. Это был тот самый бокс, кровавый мордобой, которым занимался Байрон, а потом описал в романах Конан Дойль. В те времена разрешалось поймать противника за волосы и расправляться с ним до убоя, как было это в битве чемпионов тех дней – между Мендозой и Джексоном. У Джексона, между прочим, тренировался Байрон, и за мягкое обращение с высокородными клиентами его называли джентльменом. А с противниками вел себя Джексон совсем не по-джентльменски. На ринге превращался он в кровожадного и коварного зверя. Длинноволосого "жида" (Мендоза был испанский иудей) Джексон ухватил за патлы и… После этого боксеры, нарушая моду тех дней, стали носить короткую стрижку. Но, в общем, в байроновские времена драка на кулаках, как и пьянство, считались признаками "спортсменства" и "джентльменства". "На следующей неделе, если будет на то воля Божья, собираюсь напиться", – во всеуслышание говаривал лорд Норфольк, а поэт бравировал синяками, которые ему наставили "звезды" ринга того времени. Теперь это, разумеется, вне закона. Но не во всех графствах Англии действуют спортивные законы, и вот там, где их сила кончалась, скажем, в Йоркшире, наш новый друг проводил жуткие бои. Когда мы поинтересовались, есть ли у них все-таки правила, Хью рассмеялся. А в ответ на вопрос, дерутся ли только руками, закатал штанину до колена – с трудом. Штанину закатать было трудно потому, что узка была для бугристого образования величиной с детскую голову на месте икры. А как часто приходится драться? "Пока не получу достойный вызов", – отвечал нелегальный чемпион. В ожидании вызова Хью держал при себе бесформенно-огромного человека, величиной с хороший шкаф, которого тузил по утрам до второго завтрака, а после второго завтрака и до вечера он, как и Дик Дайс, пропадал на ипподроме.
– Покойник Кащеев! Покойник Кащеев! – не мог на него наглядеться Катомский.
– Нет, ты пойми правильно, – рассуждал маэстро, – дело не в сходстве. Сходства никакого! Он своим взглядом на лошадь и на меня самого напоминает мне Кащеева. Как тот на отца моего взглядом газели глядел и просил: "Александр Всеволодович, дозвольте взойти и лошадок ваших взглянуть. Я их и дыханьем своим не обеспокою". Был этот взгляд на лошадь, брат ты мой, был! Музыка, туш! Земля дрожит. Публика трепещет. Сам Поддубный подумывает, не уклониться ли ему от схватки с Кащеевым, а этот всеобщий кумир у порога конюшни прощения просит. И какие, брат ты мой, люди за честь считали не то что погладить, а так только, рядом постоять и посмотреть. Каждый из нас имена этих людей произносит с благоговением, а они – "Разрешите только взглянуть!" Ты это и в "Анне Карениной" найдешь: "Всех из конюшни вон! Нечего лошадь перед призом нервировать!" А теперь, ты сам убедился, так и лезут, так и лезут, безо всякого трепета, с расспросами да с ласками. А вот откуда у этого британского костоправа такая деликатность взялась во взгляде на лошадь, кто знает, но я, когда встречаю его, молодость вспоминаю, и видится мне через него и Кащеев, и сам Лев Николаевич, и на душе становится тепло.
Узнав, что наш маэстро еще и рыболов, хотя и не потомственный, боксер пригласил нас на рыбную ловлю. С трудом найдя подмену – за лошадьми смотреть – мы поехали. Прихватили и напарника, который, оказалось, служил боксеру пособником и в рыбном промысле. А сверх всего Хью хотелось, чтобы Катомский осмотрел его лошадей, которых он держал в каком-то хозяйстве неподалеку.
Сели мы в машину. Хью отвлекся к приемнику, и раздалось:
Люблю тебя
за то, что ты
всегда
побли-и-изости!
Это звучала "Кэролайн", радиостанция пиратская, вне закона. "Кэролайн" находилась на корабле, который держался в трехстах милях от берега. Все время. Иначе арестуют. А на триста миль – вне закона. Когда подходили мы к туманным берегам Альбиона, то видели где-то вдали судно-не судно, плот-не плот. Капитан поглядел в бинокль:
– Это "Кэролайн".
И как только устроились мы на ипподроме, в первое же утро пришел молодой наездник Джон, принес транзистор, поставил его на землю возле денника, и бодрый голос провозгласил:
– Это "Кэролайн"!
Все тогда слушали "Кэролайн". Даже рыжая Лагретто, возле "бокса", в который Джон имел обыкновение помещать транзистор, тотчас высовывала голову и тянула мордой к черному ящику, едва только раздавалось:
Люблю тебя
за то, что ты
всегда
побли-и-изости!
Наши лошади, впрочем, оставались равнодушны к мотивам "Кэролайн". Эх-Откровенный-Разговор, которому до чего только не было дела, даже не смотрел в ту сторону, откуда звучали навязчивые мелодии. А Тайфун забавлялся своей собственной "музыкой": он бил передним копытом в стену и дергал губами замок в задвижке у "бокса". Получался вполне последовательный стук и бряк. Это продолжалось до тех пор, пока Гриша с ужасным криком не обрушивался на него. Жеребец оставлял свою "музыку" и глядел некоторое время в Гришину сторону, причем на морде у него было написано: "Ну вот, и подергать и постучать нельзя!"
Нас же, как и всех здесь, "Кэролайн" донимала с утра до вечера. Они брали веселой наглостью, откровенностью очковтирания и музыкой, которая с точностью била по нервам. Их можно было не слушать, то есть пропускать мимо ушей все, что вещали они про мыло, пудру, сигареты, возбуждающие средства и т. п., но невозможно было отделаться от ритма, от заведенной бодрости.
"Кэролайн" пользовались словно всеобщим магнитофоном. Радиостанция передавала одни и те же мелодии и все в том же порядке. Идея прекрасная, вот почему "Кэролайн" преследовали-преследовали, а потом просто воспользовались ее примером, стали передавать музыку вперемежку с рекламой и зашибли "пиратов" конкуренцией. Но мы начинали день с "Кэролайн", шли за провизией в город – из дверей кафе слышалась "Кэролайн", проходили мимо молодые, волосатые люди и слушали маленькими приемничками "Кэролайн", возвращались на ипподром: рыжая Лагретто тянулась мордой к ящичку, из которого неслось:
А можешь ли ты сказать мне сейчас,
Или молчанье – ответ?
Ответ!
И неизменно бодрый голос в который раз подтверждал:
– Это радио "Кэролайн"!
Итак, играло разбойничье радио. Нелегальный чемпион крутил рулем. Повернули мы там, где проезд был закрыт, и, значительно превышая дозволенную скорость, подлетели к запертым воротам с надписью "Посторонним вход строго запрещен – частное владение. Нарушители будут наказаны по закону". Следом за Хью мы полезли через забор.
– Если нас схватит полиция, – на гребне забора заявил Катомский, – я-то скажу, что не читаю по-английски. Ответственность – твоя, за тем тебя с нами послали.
Страсть рыбака взыграла в нем уже необоримо. Подобравшись к водоему, возле которого надпись была еще строже, запрещающая даже приближаться к этому приватному флувиалу – частному водному пространству, Всеволод Александрович и кулачный боец с напарником, поснимав брюки, полезли под корягу и дальше между ними пошел диалог чеховский:
"За зебры его хватай! За зебры!"
"Не тяни за губу, за губу, говорю тебе, не тяни – упустишь".
– А-а ф… фиш!
Трое без лодки и без брюк толклись у берега в воде, понимая друг друга без перевода.
– Ур-ра! – раздался их торжествующий вопль.
В руках у Хью забилась и заблестела какая-то нелегальная рыбина.
После улова, преодолев вместе с добычей в руках, заповедный забор еще раз, мы отправились смотреть хозяйство самого Хью, тут на нас вновь пахнуло чем-то знакомым, ноздревским.
– Сейчас, – говорил кулачный боец, необычайно воодушевляясь, – я покажу вам кобылу. Она третий раз подряд жеребит двойню! Правда, у меня документов на нее нет, поэтому потомство незаконным считается и этих жеребят нельзя на призы записывать. А вот, – продолжал нелегальный боксер, – мой мерин. Может бежать и рысью, и иноходью. Его испытывали и в экипаже, и под седлом. К сожалению, допингом однажды перекормили, и у него головокружения начались.
Мерин, рыжий, с лысиной, представлявший собой в некотором роде лошадиный универсал, потянулся к нам обвисшими губами. На вид ему было лет пятнадцать, что по человеческим меркам будет все шестьдесят. Мерин, видно, хотел бы сахара. Хозяин, однако, ничего ему не дал, а только отвел его морду рукой с почтительной осторожностью, как и требовали того исключительные дарования ветерана.
– Еще я вам покажу, – не унимался боксер, – осла. Настоящий марокканский осел! С официальным дипломом!
Мэтр, еще недавно поносивший нас с Гришей за взгляд, один только взгляд, брошенный на пони, теперь осматривал осла, будто это была идеальных форм лошадь.
– Ну, как осел? – обратился к Всеволоду Александровичу Гриша. – Хорош по себе?