На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов 55 стр.


* * *

– Ты вот про индейцев спрашивал, – обратился ко мне Томас, когда мы опять перешли на шаг, все вошло в свою колею и он сам несколько успокоился, – вечером, как пригоним, увидишь индейцев.

Индейцы! Их сам Фенимор Купер ведь почти не видел. Чингачгук, Магуа – он встречал послов или вождей, которые приходили к порогу дома его отца на берегу озера Отсего. Это американский Восток, штат Нью-Йорк. Мы же – на Северо-Западе.

Другие ковбои, за исключением тех двух, что конвоировали злополучную телку, подтягивались к нам. Вы ковбоев когда-нибудь видели? А вот им не приходилось видеть всадника из Москвы, если только это не Москва в штате Монтана или Айдахо.

– А у вас там какая езда? – ставили мне специальные вопросы.

– У них там казаки, – решил кто-то показать свою эрудицию.

– Казаки – это те же ковбои, – между прочим, вставил я.

– Брось!

– Приезжай, увидишь.

– Я бы хотел приехать, – серьезно сказал Томас. – Неужели у вас там имеются люди вроде нас?

И уже не голоса, а лица, целые вереницы лиц, колонны всадников понеслись перед моим умственным взором. Но как передать ковбоям все то, что виделось мне в ту минуту по-гамлетовски, "очами души"?

– А ты приезжай, – вместо ответа сказал я Томасу.

– Когда же? – откликнулся он все так же очень серьезно. – Скот на кого я оставлю?

И после паузы произнес:

– А если я переберусь к вам фермерствовать?

Это был чеховский диалог, в котором больше подразумевалось, чем было высказано. Память о таком разговоре надолго остается в сознании, требуя высказать оставшееся невысказанным. Что хотел сказать Томас? Что ему тошно и хотел бы он выйти на новый фронтир, к новым горизонтам. Есть вещи, которые надо увидеть, чтобы поверить в их истинность: шторм на море, полет над облаками, тропическая жара… "Чего они жалуются?" – со студенческих лет задавал я про себя вопрос, читая и перечитывая американскую классику, так называемую Американу, которая развивает на разные лады одну тему: всё есть, полная чаша, одного нет – жизни. Бедность при благополучии – такова коренная американская трагедия.

Разговор наш с Томасом происходил в тех самых местах, что послужили площадкой действия классической книги, заглавием которой служит место действия: "Уайнсбург, Огайо". Автор – Шервуд Андерсон, он в одном таком "Уайнсбурге" родился, в другом "Уайнсбурге" рос, и что его опыт, напитавший книгу, не был исключительным, говорит судьба ещё одного писателя, испытавшего андерсоновское влияние. Эрнест Хемингуэй рос в своем "Уайнсбурге", только в другом штате, подрос и готов он был бежать из родных мест куда угодно. Хоть на войну, что он восемнадцати лет и проделал. И Фолкнер бежал – в авиаторы, но, послушавшись советов Андерсона, сделал свой край источником творчества: жизнь – не искусство, плохо и хорошо в искусстве взаимодействуют в обратном отношении друг к другу.

"Уеду я отсюда"… Сам Андерсон в том же возрасте сбежал к лошадям, точнее, с лошадьми – нанялся конюхом на беговую конюшню. Некоторое время он кочевал с рысаками с одного ипподрома на другой, что дало ему материал для следующей книги, так и названной "Кони и люди".

Пока мы с доктором с нашими лошадьми находились в Норфилде, живой иллюстрацией к рассказам Шервуда Андерсона служили жалобы навещавшего нас пасечника Марченко. Он горевал: у него дело на полном ходу, пасека, дом хороший, а сын – сбежал. "Чего ему не хватало? Чего ему ещё надо?" – сокрушался старик.

Хотелось мне повидать тот самый Клайд, послуживший натурой для Уайнсбурга. Не город – городок, в сущности поселок, находился он миль за двести от мест, где мы жили, но когда же ехать? Руки заняты – вожжами. В успокоение получил я от американского коллеги, профессора литературы, письмо: "Не расстраивайтесь: всё эти городки – как две капли воды, на одно лицо". Не надо ездить далеко, осмотрись на месте, всюду – то же самое. И в самом деле, Норфильд был тот же Клайд, судя по описанию: одна улица, называемая Главной, тут и кладбище: некуда торопиться, незачем стремиться – цикл жизни может совершится здесь от начала и до конца, нужды нет, голода, холода тоже нет, только нет её, жизни, хоть удавись.

"Кто забывает о прошлом, тот обречен на его повторение", – Джордж Сантаяна сказал, и он же объяснил: "Американцы не только ничего не помнят о прошлом, но и не считают нужным помнить". Важно – будущее, в этом основа их оптимизма, а вера в будущее у них пространственная. Из Старого в Новый Свет переместились они побуждаемые этой верой и – наличием "свободных земель": есть, где искать удачи. Американцы переводили время в пространство, в них жило пионерское сознание, будто от судьбы можно убежать.

Свободными земли в Америке стали после того, как освободили их от индейцев и всех прочих, кто пришел туда раньше гринго, как называли американцев говорившие по-испански. Но – освободили, и у кого хватало желания и сил, могли туда двинуться. Однако, на исходе девятнадцатого века "граница" закрылась, и подобно тому как много веков тому назад изжила себя Древняя Греция, пришёл конец образцовой Америке. Об этом сразу же историк Тернер написал пророческую статью "Фронтир в создании Америки". Пророчеству, когда оно было сделано, не верили, к тому времени, когда стало осуществляться, о нем забыли. А ведь конец – процесс: долго угасала Эллада, Римская Империя падала столько же времени, сколько развивалась и росла. Вроде возрастного перелома – в гору и под гору, как говорил наездник Ратомский, "с ярмарки". Говорил он это, находясь на вершине успеха: всё что можно выиграл, всего достиг, а с вершины начинается путь под гору. С Восточного побережья граница передвигалась вглубь континента, на Запад: Средний Запад, Дальний Запад, Юго-Запад, Северо-Запад. По мере передвижения пространственная основа американского оптимизма сокращалась и наконец исчезла, уж если хлебороб-скотовод запросился к нам.

Американцы бодрятся, хорохорятся, обманывая себя, а между тем они как американцы свою историческую роль уже исполнили. Пусть кто угодно из них это отрицает, они всякую очевидность про себя отрицают, а я вижу это глазами пережившего упадок и развал своей страны. Эффект самовосхваления мы испытали на себе, и нам говорили и мы считали, что мы самые-самые, вот своё, я думаю, и отыграли – заглавная роль в мировой исторической драме дается один раз. Мы можем всё купить за нефть и прочие неисчерпаемые природные ресурсы, американцы со своей военной мощью могут разбомбить кого угодно, значения это иметь уже не будет. На исторические подмостки нация и страна не может выйти без большой идеи. Иван Солоневич полагал, что залог национального величия в наличии сливочного масла, но забота о хлебе насущном странно звучит в устах отпрыска из религиозно-церковной семьи. Как было с нашим развитием, как бывает со всяким развитием, пришло время и американскому развитию, выражаясь гегелевским жаргоном, поймать себя за хвост: что некогда помогало и подталкивало, теперь мешает и тормозит. Изгоняли индейцев, завозили рабов, теснили французов, голландцев, испанцев, мексиканцев, русских, всех прочих колонизаторов, и на крови и костях, на захваченных землях воздвигли нечто невиданное – американскую цивилизацию.

"Извиняться нечего" – говорил я своим американским студентам. Им, вместо знания и понимания своей истории, предлагают извиниться за праотцев и забыть о грехах прошлого, чтобы воспоминания больше не бередили современную совесть. Говорил и спрашивал: "Какая из цивилизаций возникла не на чужой земле и не на чужих костях, конечно, плюс свои?". "Греческая!" – отзывались ребята родом из Греции. "Итальянская!" – кричали молодые итальянцы. Американцы, говорил Лоуренс, наскоро доделали то, над чем европейцы трудились веками. В итоге, как греки, американцы стало понятием международного исторического словаря. Заокеанская страна успела проделать тот путь, на который в Европе ушло Новое время, начиная с Ренессанса. Ныне являются среди них бесноватые с криком "Верните мне мою страну!". Они, как юродивый у Пушкина, передают настроение толпы, адресуя свой упрёк, однако, не по адресу: в упадке обвиняет правительство, либералов или консерваторов (чаще – либералов), а на самом деле той страны, о которой они плачутся, просто нет, и не только страны – их самих исторически уже не существует, исчезни они хоть сейчас, всем станет только легче. Продолжая умственно жить в стране, которая в своей самобытности начала исчезать полтора века тому назад, американцы держатся за ружье, национальный талисман, как у нас бутылка водки: нами владеет желание выпить, ими – кого-нибудь пристрелить. Лелеют мечту о независимости. "Пусть меня пристрелят" – протестуя против каких-либо оградительных мер, заявил занимавший должность губернатора. Дело у них "с ярмарки", а они верят в будущее, словно время стоит на месте, они всё те же пионеры, к которым чеховские мальчишки мечтали убежать, чтобы охотиться на бизонов и сражаться с индейцами. Пишут об этом? Ещё бы! Обо всем пишут, но кто читает?

Всё это осознал я позднее, а в тот момент, когда поделился со мной американский фермер своим желанием поехать к нам, я подумал: "О, друг мой, что с тобой станет, если ты в самом деле к нам приедешь!", а разговор перевёл на лошадей.

* * *

Ковбои были совсем молодые ребята. Среди них в том числе зять Томаса. Я помнил его дочь совсем девочкой. Вот кто смотрел тогда на нас с доктором большими глазами! Подумать только, из самой Москвы… Это она пригласила нас к себе в школу, и там еще одна девочка после нашей беседы поставила вопрос: "У нас деньги это все, а у вас?"

– Свадьбу играли? – спросил я Томаса.

Вместо ответа он полез за пазуху и вытащил портмоне, из которого достал фотографию и протянул мне. Джин была сфотографирована в подвенечном платье, а рядом в черном костюме торчал тот самый парень, который сейчас гарцевал возле нас, крутя веревку над головой.

– Дал я им двух телок, – говорил Томас, – и у Джона (это зять) была одна своя, он выиграл ее на родео. Пусть теперь обзаводятся своим хозяйством. Только вот дома своего у них пока нет.

– Вместе с вами живут?

– Нет, отдельно. В караванчике.

Караван – это я уже объяснял: домик на колесах, прямо в степи. А Джон крутил веревкой вовсе не от нечего делать, не для забавы. Напротив, он в паузе занимался делом – готовился к очередному родео, в программу которого входят упражнения с лассо.

– Кажется, я тебе не дарил веревки, – задумчиво сказал Томас, осматривая меня с головы до ног и, видимо, прикидывая, что все остальное он уже учел.

Нет, веревки, то есть лассо, у меня не было. Томас, конечно, восполнил недостающее звено, и этот его дар поставил меня в положение персонажа Джерома К. Джерома из книги "Трое в лодке, не считая собаки". Помните эпизод со ливерпульским сыром? Только вместо натурального рокфора у меня была ковбойская веревка.

– Я долго думал, – сказал Томас, передавая мне свой подарок, – какую тебе подобрать веревку. Хотел новую купить, но решил, что уже бывшая в употреблении лучше. Она тебе будет напоминать…

О, веревка способна была оставить о себе память неизгладимую. И не только у меня одного. Уже в самолете, на обратном пути в Чикаго, начались волнения среди пассажиров. Думать о том, чтобы везти веревку в чемодане, значило бы выбросить потом все вещи вместе с чемоданом. Так что пришлось положить ее в отдельную сумку, взять в кабину, и началось. "Чем это пахнет?" Мне пришлось сознаться, что у меня с собой лассо, настоящая ковбойская веревка.

– Вы бы еще корову с собой прихватили, – заметил мой сосед, очень язвительный господин.

Да, веревка та была в употреблении! Она сохранила самый аромат прерий. Томас не ошибся: вблизи этой видавшей виды, потертой, пропитанной конским и коровьим потом веревки возникала полная иллюзия того, что вы находитесь на скотном дворе. Как только я приземлился и поместился в гостинице, на другой же день меня вызвал администратор и показал свод правил проживания в отеле, где, видите ли, нельзя держать ядовитые вещества.

– Это не ядовитые вещества. Это – веревка из Северной Дакоты.

– Ничем не могу помочь, – отвечал администратор, – горничные отказываются убирать у вас в номере.

Но тут мне пришел на помощь свой человек, знакомый, из нашего представительства. "Оставь в машине, – сказал он, – потом я это как-нибудь дипломатической почтой отправлю". Ну, думаю, повезло! А в результате чуть было не возник дипломатический казус. "Кто это нам подбросил такую злостную вонь?" Тут же меня запеленговали, и веревка была отправлена в Принстонский университет. Там, поскольку я уже успел уехать, ее некоторое время из вежливости держали в отделе редких книг (где тоже был хороший знакомый), но, в свою очередь, долго не выдержали. Не стану излагать дальнейших деталей. Отправить веревку удалось в контейнере медленной скоростью на грузовом судне. В руках у меня она опять оказалась лишь через несколько месяцев. Все та же веревка. Видавшая прерии Дальнего Запада. Потертая. Особенно в том месте, где петля затягивается на шее заарканенного животного. Отглаженная ковбойскими руками. Однако она, надолго вырванная из родной атмосферы, уже ничем не пахла! Веревка выдохлась. "Ха-ха! – говорили друзья и домашние, которых я пытался убедить в том, что они видят "настоящую вещь", реликвию. – Разве это ковбойская?" Напрасно я их убеждал, что перед ними легендарное лассо, они говорили: "Нам, может быть, и не приходилось уж так часто видеть лассо, но это вервие простое рядом с лассо и не лежало".

* * *

Часам к четырем мы управились. Коровы были водворены в загон. Взмокшие кони расседланы.

– А теперь, – сказал Томас, – самое время пустить по доске.

– Что сделать?

– Пыль прибить в глотке.

– Как?

– Сейчас увидишь.

И мы проследовали в ближайший городок или, лучше сказать, поселок. Вы это видели. Если вам случалось бывать в кино на каких-нибудь вестернах, тогда вы понимаете, о чем речь. Пара улиц, состоящих из одноэтажных деревянных домов, прямо посреди степи. Ворота. По-нашему будет околица. С тех времен, которые мы знаем по очень уже старому фильму "Почтовый дилижанс", или, как у нас называлось, "Путешествие будет опасным", такие поселки в Америке практически не изменились. Их как будто поместили в музей под открытым небом. Так и кажется, что ты в музее, потому что первый вопрос: живет ли здесь кто-нибудь? Кругом ни души. Не дома, а экспонаты. Жизнь теплилась только в дальнем конце улицы, где мигал веселый огонек. Туда мы и направились. Вот это тоже во всяком вестерне увидите. Открыв дверь (ногой в ковбойском сапоге), мы вошли в ковбойский салун.

Какие-то люди, на которых я не обратил особенного внимания, сидели за столиками. Мы с Томасом подошли к стойке. Ни один из нас, понятно, не расстался ни с головой, ни со шляпой. Томас поздоровался с барменом, но встали мы у противоположного конца стойки.

– А ну-ка, – обратился к бармену ковбой, – пусти нам пару стаканов по доске.

После короткого обмена мнениями на тот счет, что именно должно быть в стаканах, бармен брызнул из бутылки в два пузатеньких стаканчика желтоватой жидкости, и от движения его руки стаканчики один за другим устремились к нам по полированной больше локтями, чем лаком, поверхности бара. Ведь "бар" и означает доска. Мы поймали эти снаряды.

– Что ж, – произнес Томас, – прибьем в глотке пыль и согреем желудок.

Затем он окинул взглядом салун и воскликнул:

– Здесь индейцы!

Оказывается, люди за столиками и были потомками Чингачгука. Они пили пиво. Томас сразу узнал среди них одного своего знакомого и шепнул мне: "Лучший среди них знаток лошадей". И мы подошли к ним.

– Знакомьтесь, – после первых приветствий сказал Томас, – мой друг из Москвы.

– А это, – продолжал он, обращаясь ко мне, – Литл Винд, Тихий Ветер.

Потом он объяснил индейский обычай: первое, что увидит, почувствует, услышит мать сразу после родов, становится именем ребенка. Легкое дуновение, и явился на свет Тихий Ветер. Это был среднего роста, плотный, даже полноватый мужчина, с черными волосами, смуглым цветом лица и, я бы сказал, совсем не индейским носом – картошкой.

– Хотел бы я побывать в Москве, – первое, что он мне сказал, а в разговоре добавил:

– Я встречался с русскими.

Тихий Ветер воевал, был на Эльбе. А, каково? Мать моего ближайшего друга, актриса, снималась в нашем фильме "Встреча на Эльбе", и с мальчишеских пор – тем более, мальчишки военного времени – были мы зачарованы рассказами об этой встрече. И надо же, живой участник! А наша встреча – на берегах Красной реки.

Разговор перешел на лошадей.

– Поедем ко мне, – сказал Тихий Ветер, – я покажу вам свой корраль.

– Какие у вас породы?

– Всякие. Паломино, криоло, апалузо, – загибая пальцы, он называл типичные американские породы, попавшие на заокеанский материк еще во времена испанской колонизации.

– Так ведь уже темно. Как же смотреть лошадей в темноте?

– А луна! – воскликнул индеец.

Апалузо, криоло, паломино – лошади при полной луне. Какая красота! Луна действительно была во всей силе, и Тихий Ветер осуществлял свой напор, так что я уже начинал склоняться. Но тут нам пришлось снять шляпы. В присутствии дамы. В салун вошла жена Томаса.

– А, вот вы где!

Леди Кингсли вовсе не собиралась чинить нам препятствия.

– Лошади при луне? – всплеснула она руками. – Какая красота! Надо ехать.

– Нет, – сказал Томас, – это несерьезно. Что можно увидеть в лошади при луне? Ты, Тихий Ветер, меня не проведешь, хотя я и бледнолицый.

– Ты что думаешь, – разъяснил мне потом ковбой, – он – поэт? Он конеторговец. Он тебе при луне такую клячу подсунет, что и до ворот не доедешь". Разве мы собирались покупать у него лошадей? Ведь мы хотели только посмотреть… "Что значит посмотреть? Дело есть дело. Всякий интерес к своему товару надо поощрять. Сначала посмотрели, потом поговорили, а там, глядишь, и по рукам ударили.

– Мы к тебе приедем завтра, Тихий Ветер, – сказал Томас. – Ты где живешь?

– У Вороньего холма.

– Где это?

– Спроси, тебе здесь любой ребенок объяснит.

– А ты тоже, – ворчал Томас на жену. – Какая красота! Что мы, девушки, что ли?

В самом деле, подумал я, мы – ковбои! Завтра так завтра.

На другой день Томас сел уже не в седло, а за руль, и мы поехали.

Что-о есть сча-астье? – спрашивал в приемнике под ковбойскую гитару ковбойский голос, и сам себе отвечал:

Конь – товарищ,
Ми-ило се-ердце,
Чарка виски
И уда-ача…

– Легко ему рассуждать, – покачал головой Томас.

– А сейчас всего этого мало? – спросил я, потому что песня была старинная.

– Сейчас, – отвечал ковбой, – не жизнь, а сплошная головная боль.

– Что ж так?

Назад Дальше