Александр Солженицын - Людмила Сараскина 13 стр.


…Для обычного человека его детство, школьные годы, первые друзья и недруги, первые впечатления и переживания - это, как правило, территория приватного, область личной жизни. Не то - у человека публичного, известного: именно детство, его тёмные углы и кривые закоулки, навлекают энтузиастов, дознавателей и подглядывателей. Толпами являются очевидцы детских конфузов, свидетели шалостей и хулиганств, мемуаристы "из нашего двора" - так называемые "враги детства".

"Представьте себе, - иронизирует писатель Соломон Волков, - того же Пушкина, дожившего до 85 лет, точнее, то количество женщин с разрушенными биографиями и незаслуженно обиженных друзей, которое бы он оставил. Могу себе вообразить, чтó бы говорили об Александре Сергеевиче в кулуарах его юбилея сверстники-лицеисты! Солженицына не убили на дуэли до сорока, он дожил до преклонного возраста - и слава Богу, и наше счастье. Он прошёл длинную жизнь, на которой совершенно неизбежно остаются недовольные и критики".

Пристально, с судейским пылом разбирая эпизоды детства Солженицына, спецкатегория "недовольных и критиков" создала несколько базовых мифов, которые, по Фрейду (или по Марксу-Ленину), призваны были сорвать маску и открыть миру истинное лицо нобелевского лауреата.

Мифы эти называются: Шрам, Морж, Антисемит, Лицемер.

О, эта всемирно известная вмятина на лбу Солженицына! Этот Шрам, который не замазать никаким гримом, не запудрить никакой пудрой. Сколько сломано перьев, сколько исписано страниц, сколько "догадок" и сколько "разгадок"! Женщина, знавшая Солженицына ещё студентом, Наталья Алексеевна Решетовская, 1 его жена (речь о ней впереди), уже после развода с мужем открывала читателю, совместно с заказчиками своей книги, страшную тайну: "Все, кто видел портреты Солженицына, обращали внимание на шрам, пересекающий правую сторону лица. Многие считали: это памятный след - то ли войны, то ли тюрьмы. Солженицын не подтверждал этого, но и не разуверял. А я, помня этот шрам с нашей первой встречи, не расспрашивала мужа о нем. Было как-то неловко".

"Итак, отчего ж этот шрам? О, это леденящая загадка. Оказывается, - комментирует обладатель шрама признание бывшей жены, - Наташа Решетовская, с этим тёмным человеком состоявши в браке, с перерывом на другое замужество, 25 лет, а проживя вместе 15, никогда (по деликатности, по нерешительности?) не осмелилась спросить у мужа: от чего этот шрам? (Разумеется, узнала в первых же студенческих переболтках. Сама ли пишет, пером ли водят, задумались бы: чтó пишут? Какое ж это замужество, если у мужа стыдно спросить о шраме на лбу?)"

Только в 1973-м вылезла наружу "тайна шрама". О ней Решетовской якобы поведал, сорок лет спустя после случившегося, школьный друг Сани Кирилл Симонян, - дескать, это была у Сани нервная реакция на замечание учителя, упал в обморок, ударился о парту и рассёк себе лоб: "Если Санин ответ не тянул на пятерку, мальчик менялся в лице, становился белым, как мел, и мог упасть в обморок. Такая болезненная реакция Сани на малейший раздражитель удерживал и нас, его друзей, от какой бы то ни было критики в его адрес".

"Вот и прекрасный старт для безмерного честолюбия насквозь всю жизнь. Вот что может дать один только детский шрам!" - горько иронизирует Солженицын.

Но "критики и недовольные" между собой не договорились и версии не согласовали. И вот уже Ржезач, тоже ссылаясь на Кирилла Симоняна, но усугубляя тайну, рисует шрам Сане как клеймо, полученное в драке: будто это школьник Шурик Каган, схватив одноклассника за воротник, резко оттолкнул, тот ударился об угол парты, упал и рассёк себе лоб (в версии Симоняна - Шурик ударил, Саня упал и рассёк лоб о дверную ручку).

Ржезач так упорно сражается с героем своей книги, что даже шутливую школьную кличку "Морж" объясняет в духе своей книги: "Одутловатый, не слишком расторопный, нервный, стоило рассердиться, и у него появляется тик лицевых мышц, за что товарищи прозвали его Моржом".

Но тут имеет смысл предоставить слово Решетовской - ей по-женски обидно было бы видеть в таком нехорошем и некрасивом мальчике своего будущего мужа. Она прекрасно знает: "Морж" - это потому, что Саня до поздней осени ходил без пальто и всю зиму нараспашку. И она не без удовольствия вспоминает (тогда же, в 1974-м, в заказной книге), каким впервые увидела повзрослевшего Саню: "Перепрыгивая через две ступеньки (нерасторопный? - Л. С.), на нас нёсся высокий, худощавый, густо-светловолосый юноша… Говорил он очень быстро. Да и весь он был какой-то быстрый, стремительный. Лицо очень подвижное" (и никакого, заметим, нервного тика. - Л. С.).

Впрочем, Ржезач заранее предупредил читателя, что составляет не биографию писателя, а "протокол патологоанатомического исследования"…

Но за что же всё-таки мог толкнуть Саню Солженицына Шурик Каган? Тут на сцену грозно вступает постыдный миф о детском антисемитизме Солженицына. Интересно, как русский мальчик может в перепалке обозвать сверстника-еврея? Известно как, ведь русским мальчикам другие ругательства будто бы и неведомы. Именно так, "жидом пархатым", согласно протоколу "патологоанатома" Ржезача, взявшего в свидетели Симоняна, обругал одноклассника Саня.

Но вот уже Л. А. Самутин, зэк-воркутинец, бывший участник РОА (то есть власовец), корреспондент Солженицына конца шестидесятых, решив описать "опыт разочарования" автором "Архипелага" (почему-то именно в 1977-м, на фоне кампании по дискредитации) слово в слово повторяет версию Ржезача о шраме: "Мальчишка-еврей Каган как-то толкнул Солженицына за то, что тот назвал этого Кагана "жидом пархатым". Солженицын упал, разбил себе лоб и получил этот свой великолепный шрам, известный теперь всему миру и так удачливо украшающий его чело".

Но если пацаны орут, дерутся и обзываются, то, наверное, всё же стоя лицом к лицу. И если, наскакивая, толкаются, то ударами - руками, локтями, кулаками, коленками, - спереди, так что падающий разбивает скорее затылок, чем лоб... А то ведь по Ржезачу получается, что хороший еврейский мальчик наносит русскому хулигану удар сзади - подлым, коварным способом...

И вот советский агитпроп, жаждавший найти еврейские корни Солженицына (в 70-е вызывали знакомых писателя куда надо и опрашивали, "смущаясь" диковинным отчеством, не еврей ли он), испозволь оглашавший его "подлинную" фамилию "Солженицер" (факт еврейства должен был "многое объяснить" в антисоветском поведении писателя), вслед за Ржезачем картинно возмущался "пещерным антисемитизмом" Солженицына.

"Неукоснительно отказывая мне в чём-либо человеческом, а только змеиное прилепляя",- так определит Солженицын характер клеветы, опутавшей десятилетия спустя его детство.

А случай тот запомнился писателю отчетливо. Он произошёл 9 сентября 1930 года в классе 5 "а", в самом начале учебного года, когда Кирилл Симонян только-только перевёлся из другой школы, учился в 5 "б" и ничего толком знать не мог. "Со многими мальчишками, вооружённые деревянными мечами, мы захватывающе играли в разбойников по заброшенным подземным складским помещениям, каких немало в ростовских дворах, и среди тех мальчишек действительно был Шурка Каган. И он предлагал: украсть на Дону лодку и бежать в Америку. А 9 сентября он принёс в школу финский нож без футляра - и мы с ним, именно мы вдвоём, стали с этой финкой неосторожно играть, отнимая друг у друга, - и при этом он, не нарочно, уколол меня её остриём в основание пальца (так понимаю, что попал в нерв). Я испытал сильнейшую боль, совсем не известную мне по характеру: вдруг стало звенеть в голове и темнеть в глазах, и мир куда-то отливать (та самая "страшная бледность", в которой меня уличили). Потом-то я узнал: надо было лечь, голову вниз, но тогда - я побрёл, чтоб умыть лицо холодной водой, - и очнулся, уже лёжа лицом в большой луже крови, не понимая, где я, что случилось. А случилось, то, что я как палка рухнул - и с размаху попал лбом об острое ребро каменного дверного уступа. Разве о парту так расшибёшься? - не только кровь лила, но оказалась вмята навсегда лобовая кость. Перепуганный тот же Каган и другие, не сказавшись учителям, повели меня под руки под кран, обмывать рану сырой водой, потом - за квартал в амбулаторию, и там наложили мне без дезинфекции грубые швы, - а через день началось нагноение, температура выше сорока, и проболел я 40 дней".

И были тому случаю реальные свидетели: ребята, водившие Саню в амбулаторию, врачи, зашивавшие рану, мама, которая потом Саню выхаживала… А ещё через 55 лет, посетив свою школу, А. И. растроганно будет ходить по коридорам, и, как напишет местный журналист, писатель отыщет "даже ту самую дверь, о косяк которой когда-то стукнулся лбом и получил шрам на всю жизнь".

А что же с антисемитским выкриком?

Зимой 1932-го, когда Саня учился в 6-м классе, случилась перепалка между русским мальчиком Валькой Никольским и еврейским мальчиком Митькой Штительманом (среди сорока учеников их класса русских и евреев было примерно поровну). "Они и дрались и взаимно ругались, крикнул и тот о "кацапской харе", а я сидел поодаль, но не выказал осуждения, мол, "говорить каждый имеет право", - и вот это было признано моим антисемитизмом и разносили меня на собрании, особенно элоквентный такой мальчик, сын видного адвоката, Миша Люксембург (впоследствии большой специалист по французской компартии). А Шурик Каган во всей той следующей истории был совсем ни при чём".

Тот памятный эпизод исключения из пионеров Солженицын опишет в "Круге первом" - как мальчишки-одноклассники Адам Ройтман (фамилия вымышленная), Митька Штительман и Мишка Люксембург (фамилии подлинные), изобличали соученика своего Олега Рождественского (фамилия вымышленная) в антисемитизме, в посещении церкви, в чуждом классовом происхождении. "Хотя мальчики были сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких торговцев, - все себя остервенело-убеждённо считали пролетариями. А этот избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому "Интернационалу", явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно подозревали в нём контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения доказать не могли. Но однажды Олег попался, сказал: "Каждый человек имеет право говорить всё, что он думает". "Как - всё? - подскочил к нему Штительман. - Вот Никола меня "жидовской мордой" назвал - так и это тоже можно?""

Было создано целое дело. Нашлись друзья-доносчики, видевшие, как виновник входил с матерью в церковь и как он приходил в школу с крестиком на шее. "Начались собрания, заседания учкома, группкома, пионерские сборы, линейки - и всюду выступали двенадцатилетние робеспьеры и клеймили перед ученической массой пособника антисемитов и проводника религиозного опиума, который две недели уже не ел от страха, скрывал дома, что исключён из пионеров и скоро будет исключён из школы".

Так сильно зацепила несправедливость шестиклассника Саню, что не мог он забыть ту обиду и тот страх и через 25 лет, когда писал роман, и через 45 лет, когда писал мемуары. Однако благодарно не забыл и то, как Александр Соломонович Бершадский с ним беседовал "и своею властью завуча и своим пониманием пригасил дело, сколько мог".

Вот именно: своимпониманием пригасил, а не раздул.

Потому и исключение из пионеров, случившееся на собрании в порядке оргвывода, было недолгим и несерьёзным - летом 1932 года Саня снова был в пионерском лагере в Геленджике, а потом и в 1933-м, и в 1934-м.

А при чём же здесь Шурик Каган?

Уже в сентябре 1932-го Саню Солженицына - увы, далеко не образцового пионера! - опять исключали из школы за систематический срыв сдвоенных уроков математики, с которых он (и двое других, Шурка Каган и Мотька Ген) убегал играть в футбол. Провинился Саня и похищением классного журнала, где был записан как нарушитель с десяток раз (и дерзко закинул кондуит за старый шкаф). "Мы с Каганом и Геном, убитые, ничего не говоря дома, дня три приходили под школу сидеть на камешках, пока девчёночья "общественность" не составила петицию, что "класс берёт нас на поруки", - и Бершадский дал себя уговорить".

Снова помог мудрый завуч-историк Александр Соломонович - помог, а не воспрепятствовал. Так что не было никаких оснований у писателя Солженицына для отвратительной мести своему завучу 35 лет спустя: вслед за Ржезачем легенду о том, что Бершадский ожил на страницах "Архипелага" под паронимической фамилией Бершадер в образе гнусного, развратного мерзавца, принудившего к сожительству русскую красавицу-зэчку, распространял и Л. А. Самутин. Не ревновал пионер Саня Солженицын завуча к молоденькой учительнице химии Наталье Михайловне Корсаевской (у Самутина - Корсаковской), которая стала женой Александра Соломоновича и потом покончила с собой: воспалённая фантазия "разочарованного мемуариста" приписывает мальчишке-пятикласснику поистине демонические страсти. Был завуч Бершадский, умный и благородный человек, с которым Солженицын радостно встретился в Ростове после ссылки, в 1956-м, и был Бершадер - реальный зэк в лагере на Калужской. Не один еврей под фамилией другого, а два, полярно разные, как вообще бывают разными люди одной национальности и схожих фамилий.

И последний миф - о Лицемере. О "духовном шраме" на моральном облике мальчика Солженицына. В обличительной статье-брошюре Кирилла Симоняна "Ремарка" (тоже затеянной АПН, но слепленной уж очень топорно и потому изданной только по-датски), которую цитирует Ржезач, написано: "Это был интриган… Он (Саня. - Л. С.) умел поссорить товарищей по учебе и остаться в стороне, извлекая из спора пользу для себя. Это был Лицемер с большой буквы, очень находчивый. И я им очень восхищался".

Далее. Ребята, увлечённые трилогией Дюма, именуют себя мушкетёрами. "О том, кто кем будет, категоричным тоном объявил Симонян-Страус. "Я буду благородным Атосом, а ты, Морж, - сказал он Солженицыну, - поскольку ты интриган и лицемер, будешь Арамисом. Ну, а ты, Кока, - Портосом". Об этом мне (Ржезачу. - Л. С.) поведал Николай Виткевич (Кока)".

Если всё было именно так, как поведал Виткевич (в передаче Ржезача), значит, Симонян ещё в школьные годы имел наклонность из-под носа друзей ухватывать для себя куски получше: ведь назначать себя на роль благородного Атоса было бы как раз-таки верхом неблагородства.

Но любопытно заглянуть в воспоминания Решетовской и 1975-го, и 1990 года. Оказывается: "убийственный" мушкетёрский пункт был "не замечен" Ржезачем, ибо мемуаристка неизменно держалась своей версии, то есть того, что слышала своими ушами не только от Сани, но и от неразлучной троицы. "Ребята много рассказывали о своей школе, называли сами себя мушкетёрами. Атосом был Саня, Портосом - Кока, а Кирилл был Арамисом. В их разговорах постоянно фигурировали герои из самых различных произведений, античные боги, исторические личности. Все трое казались мне всезнайками".

Так ктó же из трёх закадычных друзей на самом деле был Арамисом и кем - за хитрость и лицемерие, находчивость и интриганство - восхищался Кирилл Симонян? Получается, что самим собой: медвежья услуга Ржезача своему информатору, а Виткевича - своему другу. Хотя прилеплять плоскую кличку "Лицемер" блестящему и неуловимому Арамису, мушкетёру, мечтавшему стать аббатом, единственному, кому Дюма оставляет жизнь, значит, ничего не понять в "Трёх мушкетёрах", где "один за всех и все за одного", где трое плюс один составляют единое и неделимое целое. Искажение Ржезача, выжавшего из книги Решетовской максимум негатива, но споткнувшегося на "невинных" деталях, вполне бессмысленно. Но всех "разочарованных" (как прежних, так и новых), магнитом тянет к жёлтой сплетне "Солженицын=Арамис=Лицемер".

Только в последнюю очередь обратимся к памяти "заинтересованного" лица, Солженицына. ""Три мушкетёра" - была наша школьная игра, красование. "Мы, как те трое" - и в школе между нами не было разделения на "Атоса-Портоса-Арамиса" (а в университете эта игра уже не продолжалась). Со стороны Кирилла иногда были попытки распределить имена, но тут же встречали смех и весёлое несогласие. Потом, без всякого участия и тем более согласия двоих, Кирилл объявил о существовавшем разделении: он, Кирилл, - Атос, Кока - Портос, Саня - Арамис". И Саня, в ответ на попытку присвоить ему "Арамиса", как-то ответил: "Уж если кто из нас троих Арамис - так это ты". Кирилл не возражал…

И - уцелели в архиве писателя дурашливые школьные (1935 – 1936) послания Страуса, Кирилла Симоняна. Они начинаются то как "Любезный Атос", то как "Любезный Аббат", то - церемонно - "Кавалеру де Эрбле, мушкетёру Его Величества, по прозвищу Арамис, от графа де ля Фер, по прозвищу Атос". "Мушкетёры" то и дело меняются ролями и прозвищами. В тех случаях, когда Кирилл - Атос, он сетует, что друг Арамис слишком много занимается, мало веселится. "Мой Арамис, вы совсем сделались монахом. Неужели вы не покидаете стены своей кельи, где пропадает ваша энергия?" В тех письмах - ни тени соперничества, ни капли подозрительности, ни звука об интригах. За порогом детства их общение и вовсе теряет игровой задор. "Мой милый Морж", "Мой дорогой Моржик" - неизменно обращался Страус к другу. В толстенной военной связке писем (1941 – 1944) - стандартные треугольники с адресом полевой почты, убористые карандашные листочки в случайных конвертах, с новостями, стихами, приветами от подруг, скорбью о потерях, с послевоенными планами…

Но у Солженицына (с кем бы из мушкетёров он ни рифмовался в школьные годы) к своему детству был совсем другой счёт.

""В бой за всемирный Октябрь!" - в восторге / Мы у костров пионерских кричали... - / В землю зарыт офицерский Георгий / Папин, и Анна с мечами. / Жарко-костровый, бледно-лампадный, / Рос я запутанный, трудный, двуправдный". Так писал Солженицын в поэме "Дороженька" о раздвоенном, расколотом мире своего детства и отрочества, когда подпольная правда всё же значила в его жизни много больше, чем самые громкие пионерские лозунги.

И почти все школьные годы он считал себя противоположным строю и государству и, учась скрывать свои убеждения, внутренне сопротивлялся советскому воспитанию. Это вынужденная двойственность духовной жизни, мучительно-агрессивное соревнование пионерских лозунгов с семейными драмами составила главную, а не мнимую (из-за шрама, клички или мушкетёрской роли) тайну трудного - "запутанного и двуправдного" - подростка Солженицына.

И была ещё тайна "тупика". Сане было шесть лет, когда они с матерью поселились в дощатом низеньком домике, заняв одну из нескольких каморок с отдельным входом. Был при домике маленький сад с качелями и скамейкой, где мальчик мог играть на воздухе, а хозяин, старик Обрезанов, выпиливал из фанеры фигурки птиц и животных, так что прохожие думали, будто здесь музей. Стоял домик в конце безлюдного тупика, в крутом и грязном каменном провале. Это было первое их с мамой ростовское жилье ("Плитняк потресканный, булыжник, люки стоков: / В дожди и в таянье со всех холмов окружных / Сюда стекались мутные потоки"), одна сторона которого была образована огромной стеной. По адресу "Никольский (Халтуринский) переулок, 52" они прожили с 1924-го по 1934-й, из этой самой гнилой и сырой хибары в девять квадратных метров в 1930-м забрали деда.

Назад Дальше