Александр Солженицын - Людмила Сараскина 37 стр.


Каждое утро и каждый вечер в июне 1945-го бутырские арестанты слышали, как где-то недалеко духовые оркестры разучивают марши. "Мы стояли у распахнутых, но непротягиваемых окон тюрьмы за мутно-зелёными намордниками из стеклоарматуры и слушали. Маршировали то воинские части? Или трудящиеся с удовольствием отдавали шагистике нерабочее время? - мы не знали, но слух уже пробрался и к нам, что готовятся к большому параду Победы, назначенному на Красной площади на июньское воскресенье - четвёртую годовщину начала войны".

Но 24 июня, в день парада, звуки победных маршей уже не долетали до Бутырок. В то воскресенье на одних тюремных нарах вперемешку сидели и бывшие фронтовики, и бывшие пленные, и бывшие власовцы, докуривали друг за другом папиросы и попарно выносили из камеры жестяную шестивёдерную парашу. Под куполами кирпично-красного Бутырского замка тюремное образование Солженицына продолжилось. Теперь арест казался ему ничтожно-смешным, и не стоило вздыхать по сорванным капитанским погонам. Его будоражила трагедия многих тысяч советских солдат, попавших из плена на нары, - горькая история о том, как родина отвернулась от несчастных своих сыновей. "Там, где были мои ровесники, там только случайно не был я. Я понял, что долг мой - подставить плечо к уголку их общей тяжести - и нести до последних, пока не задавит". В камере таяли многие предрассудки и предубеждения - ослепление воли, и он заново учился понимать мир, беря в душу невмещаемый объём правды.

Бутырками начался, Бутырками и закончился июнь; а в начале июля в вестибюле бани заключённые с ликованием обнаружили мылом написанное пророчество: "Ура!!! 7 июля амнистия!" "Всё, что билось, пульсировало, переливалось в теле, - останавливалось от удара радости, что вот откроется дверь..."

Но пророчество оказалось поистине мыльным. Великая сталинская амнистия, "какой ещё не видел мир", освобождала квартирных и карманных воров, насильников и растлителей, злостных хулиганов и растратчиков, спекулянтов и сводников, а также всех поголовно дезертиров военного времени. Но к бывшим фронтовикам и пленникам, осуждённым по политической пятьдесят восьмой, великая амнистия 1945 года никакого отношения не имела, как ни надеялся на неё неисправимый народ-мечтатель.

Позже Солженицын узнает, что ОСО НКВД СССР (закрытая "тройка"), назначившее ему срок заочно и без суда, то есть без слушания сторон, без свидетелей обвинения, свидетелей защиты и без самой защиты, заседало в самый день амнистии, 7 июля. В постановлении значилось: "За совершение преступлений, предусмотренных ст. Ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР Особое совещание при НКВД СССР заочно осудило Солженицына Александра Исаевича к 8 (восьми) годам исправительно-трудовых лагерей". (Согласно справке ЦК КПСС 1967 года, "Солженицын допускал антисоветские выпады и клеветнические измышления в адрес Сталина. На следствии он сначала отрицал предъявленные ему обвинения, а затем признал себя виновным в проведении антисоветской агитации и попытке создать антисоветскую группу".) Только через двадцать дней, 27 июля, был он вызван из камеры с вещами, сокамерники шумно провожали его, пророча по его "лёгкому" делу свободу и дом. И были изобильная полуторачасовая баня, тридцать секунд перехода через внутренний бутырский двор, по изумрудному садику, с непереносимо зелёными листьями и щебетанием птиц, бутырский вокзал, место приёмки и отправки арестантов, три часа ожидания в просторном боксе.

В соседнем боксе сидел безымянный майор НКВД - он объявлял приговоры и собирал подписи приговорённых, что со своей судьбой они ознакомлены. Вызванный в бокс Солженицын был больше поражён рутинной будничностью происходящего и терпеливой скукой на лице майора, чем содержанием отпечатанного на бумажке текста. Ему хотелось ощутить значительность минуты, осознать весь трагизм своего положения. Но тщетно - не было ни волнения, ни возмущения. Слова: "Восемь лет! За что?" - прозвучали не трагично, а фальшиво и бессмысленно. Вся процедура не отняла и пяти минут (до какого гуманитарного абсурда дойдут десятилетия спустя "критики" и "разоблачители", ставившие Солженицыну на вид его "смехотворно малый срок": нет, чтобы получить расстрел на месте или, ладно уж, четвертак… И чтоб лагерь посвирепее, и работа потяжелее, чтобы там в аккурат загнулся…Тогда бы мы ему поверили и простили…)

А восьмилетний срок включал четыре месяца со дня ареста и время ожидания приговора; всё наказание заканчивалось 9 февраля 1953 года - ему будет тогда всего тридцать четыре. Он легко и весело вернулся в бокс: там уже смеялись над утренними мечтами о скорой воле. Потом их строили по двое и снова вели через дивный солнечный садик - опять в баню. "Мы оплёскивались, лили, лили на себя горячую чистую воду и так резвились, как если б это школьники пришли в баню после последнего экзамена. Этот очищающий, облегчающий смех был, я думаю, даже не болезненным, а живой защитой и спасением организма". Все приговорённые должны были покинуть Бутырки - их ждала пересыльная тюрьма на Красной Пресне. Но та была переполнена и не справлялась с многотысячными послевоенными потоками. А все просторные помещения бывшей Бутырской церкви, где давно уже не молились, были приспособлены под камеры, вмещавшие до двух тысяч арестантов одновременно, и служили резервом тюрьмы, её внутренней пересылкой. "Перемолотое мясо, полуфабрикат для ГУЛАГа, арестантов держали здесь те неизбежные дни, когда на Красной Пресне не освобождалось для них немного места".

Тем же июльским днем после приговора ОСО Солженицына завели на второй этаж церкви и впустили в большую квадратную камеру человек на двести. Здесь, среди копошащейся массы людей, которые должны были ежечасно бороться не только за место на нарах, под нарами или на полу, но и за миску, ложку и кружку, отнимавшихся после каждой еды, начальное тюремное образование завершалось. "Пасынки Бутырок" проходили жестокий обряд привыкания - к тому, что приговор обжалованию не подлежит, что срок надо прожить день за днем, что отсутствие личной посуды, постоянного места и знакомого соседа (на пересылках они менялись ежедневно) - это ещё не лишения, а настоящие лишения у зэка всегда впереди.

Но здесь действовали и другие университеты. В Бутырках дотюремные убеждения Солженицына, в правильность которых он незыблемо верил, стали давать первые серьёзные трещины. "Я в то время был очень прилежен в том миропонимании, которое не способно ни признать новый факт, ни оценить новое мнение прежде, чем найдёт для него ярлык из готового запаса". Общаясь с сокамерниками, он то и дело замолкал, не находя нужных ярлыков: люди, моложе его годами, не только тяготились своей посадкой, но гордились ею. Они рассуждали о счастье верить в Бога и утверждали, что для новейшей науки в Библии нет никаких противоречий. Всё чаще приходила на ум простая мысль: не здесь ли, в тюремных камерах, обретается истина? Тесна и узка камера, но не теснее ли воля? Московские студенты, которых он встретил в Бутырской церкви, писали стихи и сочиняли песни - про скорый этап и сибирские дальние лагеря. Летом 1945-го ничего подобного у Солженицына ещё не было, и прочесть в ответ ему было нечего.

После ареста, четырёх месяцев следствия, тюремных боксов и камер, майской сажи на лубянском дворе, в которую должны были превратиться военные дневники (они так никогда и не всплыли в ходе реабилитаций), Солженицыну могло казаться, что судьба отобрала всё, что составляло на тот момент его писательский портфель: "Наше поколение вернётся, сдав оружие и звеня орденами, рассказывая гордо боевые случаи, - а младшие братья только скривятся: эх вы, недотёпы!.."

Глава 2. Тюремное образование и лагерная практика

Время действия пьесы "Пленники", начатой в 1952-м в Экибастузе (сочинялась малыми кусочками, вослед сжигалась и хранилась в памяти), законченной и записанной в 1953-м, в ссылке - 9 июля 1945 года, два месяца спустя после победы, два дня спустя после объявления амнистии. Во фронтовой контрразведке в польском городе Бродницы (Солженицын был там пятью месяцами раньше) встречаются, не по своей воле, многие персонажи будущих произведений автора: с их реальными, твёрдыми прототипами он соприкасался в тюрьмах и лагерях. Среди зэков - военнопленные, бывшие офицеры и рядовые Красной Армии, молодые бойцы РОА, пожилые военные русской императорской армии, а также югославы, итальянцы, поляки, немцы, путями неисповедимыми попавшие сюда. Вовсю работает "сталинская мельница", перемалывая контингенты: днём и ночью идут допросы, пишутся протоколы (автор в точности воспроизводит форму и стиль бериевской документации). "Какую цель вы имели, сдаваясь в плен? Почему не застрелились?" Любой ответ на бумаге выглядит одинаково: "Я сдался в плен, имея цель изменить социалистической родине". Рядом объявляются приговоры ОСО, остервенело торопится трибунал, и каждый получает свою десятку. Таков стандарт для русского военнопленного, виновного лишь в том, что остался жив. "Англичане, французы, сербы, норвежцы - тоже военнопленные... Жалованье им за годы плена идёт, награды за выслугу лет, повышенья в чинах, письма, посылки из дома, из Красного Креста… Один Иван во всём мире никому не нужен, один Иван никому не свой".

А Иван, попав в мясорубку, ужасался логике долгожданной амнистии: в своих пленниках она видит "лютое отребье, надышавшееся отравленным воздухом капиталистической Европы" и ласкова лишь к "социально-близким" - ворам и убийцам. Амнистия освобождает дезертиров - потому что они всего только трусы и шкуры. По этой логике, тот, кто не побоялся идти на передовую, не побоится после войны повернуть оружие против родины.

…Это было высшее законченное тюремное образование, политическая или скорее духовная академия. Её учителя и ученики прозревали необъятный Божий план насчёт большевистской России: в момент торжества победы они видели предвестия краха тех, кто обещал на земле рай, а построил ГУЛАГ. "О, вы ещё не знаете, как внезапно приходит к державе слабость, как в расцвете мощи она постигает внезапно!" Они смогли понять, откуда черпает силу старый кадровый военный перед повешением: "Перестаньте быть палачом, потеряйте всё - и засверкают у вас глаза!"

Но летом 1945-го, после следствия и приговора, Солженицын едва освоил тюремный ликбез. С начала августа из Бутырок его перевели на Красную Пресню, в битком набитую пересыльную тюрьму - столицу ГУЛАГа, центр общесоюзной зоны. "Обливались мы пóтом от каждого движения, после еды просто лило. В камере, немного больше средней жилой комнаты, помещалось сто человек, сжаты были, ступить на пол ногой уже нельзя. А два маленьких окошка были загорожены намордниками из железных листов". Лёжа на грязном полу с поджатыми ногами или по-пластунски подползая к нижним нарам, Солженицын постигал кодекс чести зэка категории 58-10: не искать защиты у блатарей, когда урки-малолетки выхватывают из рук вещи и продукты, иначе признáешь над собой власть пахана; не улучшать своё положение за счёт товарища по несчастью, иначе - чем ты лучше урки?

Но как вязался этот кодекс с инстинктом выживания? Настоящую лагерную науку Солженицын услышал от соседа по нарам, спецнарядника с жестоким и решительным выражением лица. "С усмешкой, как смотрят на двухнедельных щенят, смотрел он на наше первое барахтанье". Старожил объяснял несмышлёнышам, чтó их ждет в лагере, и поучал: никому не верить, кроме себя; оглядываться, не подбирается ли кто укусить; усвоить, что ничего не делается даром, а главное - избегать общих работ. "Там вы положите последние силы. И всегда будете голодные. И всегда мокрые. И без ботинок. И обвешены. И обмерены. И в самых плохих бараках. И лечить вас не будут. Живут же в лагере только те, кто не на общих. Старайтесь любой ценой - не попасть на общие! С первого дня. Любой ценой!"

Признав уроки сурового лагерника резонными, Солженицын позже спросит себя, бывшего зэка (как спрашивал себя - офицера и командира): а где же мера цены, где её край? И каждый свой шаг будет поверять по самому строгому счету, и будет клеймить себя за все ошибки, просчёты, желания, намерения. Он расскажет, как летом 1945-го рвался добровольно из душных камер краснопресненской пересылки на работы к пристани Москвы-реки, где разгружался лес - за право целый день дышать воздухом, беспрепятственно пользоваться уборной, получить вечером лишних сто граммов хлеба. Но не простит себе, а выставит напоказ свое малодушие: "Когда нас там построили первый раз, и нарядчик пошёл вдоль строя выбрать глазами временных командиров - моё ничтожное сердце рвалось из-под шерстяной гимнастёрки: меня! меня! меня назначь. Меня не назначили. Да зачем я этого и хотел? Только бы наделал ещё позорных ошибок".

Меж тем пересыльная тюрьма имела для арестанта-новичка два важных плюса. Во-первых, давала время постепенно войти в лагерный и барачный быт. "В один шаг такого перехода не могло бы выдержать сердце человека. В этом мороке не могло бы так сразу разобраться его сознание". Во-вторых, здесь возникала иллюзия связи с домом.

В июле Наташа прилетела на две недели в Москву, поскольку теперь в столице соединилось всё самое важное в её жизни: тюрьма, где был Саня, и Московский университет, где был шанс поступить в аспирантуру. Своими глазами увидела крепостную стену, протянувшуюся на квартал по Новослободской улице, железные ворота Бутырок. Посылала передачи - продукты, бельё, полотенца… В справочном отделе МГБ на Кузнецком мосту ей разъяснили приговор и - удача! - дали разрешение переписываться. Уже в Ростове она получила "шифрованное" письмо от тёти Верони: "Шурочку видела только один раз. Она возвращалась со своими подругами с разгрузки дров на Москве-реке. Выглядит замечательно, загорелая, бодрая, весёлая, рот до ушей, зубы так и сверкают".

Своё первое письмо жене Солженицын-зэк отправил с Красной Пресни 5 августа, ровно через полгода после последнего фронтового. Четыре мелко исписанные, процарапанные бледным карандашам странички, сложенные в треугольник, а вслед за ним и ещё один, принесли, однако, не только радость, но и недоумение. "Я узнал, что ты жива, здорова и свободна", - восклицал он. "В начале переживал за тебя, очень опасался, что побеспокоили тебя. Хочется узнать, что этого не произошло". "Как он может так писать, - пугалась тёща. - Почему ты вдруг могла быть "несвободна"?" На этот вопрос Наташа отвечала по-разному, в разное время. Но тогда, в 45-м, ей было всё абсолютно понятно: письма, которые с фронта писал муж, не были сплошь невинны, ведь не только Коке, но и ей Саня сообщал про "войну после войны", про начало партийно-литературной борьбы, в которой не все члены пятёрки будут идти его путем.

Значит, не на следствии придумал свою пятёрку Солженицын, чтобы, потрафляя следователю, утащить в тюрьму родных и друзей (как они изобразят его поведение позже). Ведь Наташа читала "Резолюцию № 1" весной 1944-го, когда была у мужа на фронте, - тогда этой бумаге было всего четыре месяца от роду. Теперь Саня спрашивал жену: "До сих пор не знаю, разделил ли мою судьбу сэр или нет? От души желаю ему счастья". "Сэр" - так со школьных лет Саня и Кока называли друг друга, и в письмах, и заочно. Значит, за эти полгода Солженицын действительно не знал, что случилось с Кокой и со всеми теми, кому он писал и кто в переписке с ним себя "засветил". Значит, не было у него очных ставок, и никто не докладывал ему на Лубянке об аресте Коки или кого-то другого. Значит, вопросы о судьбе друзей - всех, кто писал ему и кому писал он, были искренни и не содержали задней мысли, мол, знает кошка, чьё мясо съела. Так же обстояло дело и с письмами Сани к тёте Вероне; и у неё, и у Наташи он спрашивал обо всех - где Кирилл? где Лида? что с Николаем? "Отвечайте хоть коротко, самое необходимое… С нетерпением жду известий… От всей души желаю, чтобы Кока и Кирилл избежали моей участи… Если писем от Коки нет с начала - середины июня, то так и знайте, что он повторил все мои злоключения вплоть до восьмёрки на конце. Жалко сэра, я уже надеялся, что может быть его жизнь не будет исковеркана".

Глагол "повторил" начнёт сильно смущать Решетовскую, когда она, работая над книгой "В споре со временем", будет просматривать письма мужа 1945 года. Он, этот глагол, покажется ей крайне подозрительным - логичнее, по её мнению, было бы употребить слово "разделил": тогда бы арест Коки выглядел не как результат поведения Сани на следствии, а как роковая неизбежность. Но Саня отчётливо понимал разницу между "разделил" и "повторил". Разумеется, друзья могли разделить участь Сани, арестованного с поличным, поскольку были причастны к переписке. Но Саня не знал - арестован ли кто-нибудь из них (одновременно с ним, раньше него, позже него). Он мог предполагать и надеяться, что вроде никто не арестован, так как в его деле не было свидетельских показаний, и никого не вызывали на очную ставку. В момент следствия никто из друзей неделил с ним тягот процесса по его делу. И не разделил - потому что только ему впаяли пункт "организация". Кока, кто, как и Саня, был арестован на основании данных переписки (потянувших на десятку), не разделил с другом наказание, а именно повторил его путь - то есть прошёл через арест, следствие и приговор. Он повторилзлоключения Сани не потому, что тот ложно его обвинил, а потому что улики лежали на столе у Саниного следователя, и подсудимому резонно было предполагать худшее. Саня не смог уйти от признания, что обсуждал с друзьями политические вопросы (следы этих обсуждений лежали тут же), а следователь, составляя протоколы, чудовищно извращал ответ.

Когда летом 1945-го Солженицын узнал, что друзья не пострадали, он испытал счастливое облегчение. "Итак, и ты, и Лидуська, и Страус живёте благополучно. Нужно знать мою тревогу за вас, чтобы понять, как я сейчас обрадован". "Только потому воспоминания эти не грызут меня раскаянием, что, слава Богу, избежал я кого-нибудь посадить. А близко было", - напишет он в "Архипелаге".

Тяжёлый, но законный вопрос, возникающий в этой связи, почему было близко, то есть, почему не сели вместе с ним трое из пятёрки - Кирилл, Наташа и Лида (а также двое других, Власов и Косовский), имеет вполне осязаемый ответ. Потому что эти трое и эти двое были только получателями и читателями крамольных писем, но сами ничегоподобного не писали. Называя Власова и Косовского на следствии, Саня не открывал новые имена - о них как о возможных членах группы он подробно писал Коке в 1944-м: письмо было перехвачено и сфотографировано. Но Лёня Власов ответил Сане: "Не согласен, что кто-нибудь мог бы продолжить дело Ленина лучше, чем это делает Иосиф Виссарионович". И уцелел.

…На краснопресненской пересылке была сильна иллюзия воли. Саня писал жене: "Я почти уверен, что срока этого (восемь лет ИТЛ - Л. С.) мне не придётся сидеть до конца - вся надежда на близкую, широкую амнистию, о которой ходит столько слухов. Будет она - наше счастье. Не будет - я считаю своим долгом предоставить тебе на весь срок моего наказания полную личную свободу, о которой не задам при встрече ни единого вопроса". Он пересматривал многие свои планы - и жизни, и работы. За минувшие полгода примирился с тем, что теперь обретается на дне. По приговору ОСО литературная деятельность после отбытия наказания ему как будто не запрещалась, но, сообщал Солженицын жене, "мне дали понять, что неплохо было бы, если б я её бросил".

Назад Дальше