Две драмы открывают передо мной "Записки". Первая - черниговская, где есть завязка, кульминация и развязка: решение Сергея Муравьева поднять полк, их обнадеженный марш к победе и крушение всех надежд под ударами гусар генерала Гейсмара. Вторая - с завязкой и развязкой, но без кульминации; драма но меньшая, однако другая.
Как завязывалось?
20 декабря 1825 года. Шесть дней назад в Петербурге на Сенатской площади восстало и пало Северное общество, но в ту бестелеграфную пору ни до Новоград-Волынска, ни до Житомира, ни даже до Киева весть дойти еще не могла, и время южных заговорщиков течет пока в привычном ритме, не подгоняемое ничем извне.
Петр Борисов сидит на квартире Горбачевского, и они толкуют, как разумнее готовить солдат, - ведь будет же наконец сигнал к выступлению.
Приносят письмо. Еще не то, которого ждут с особенным нетерпением, но все-таки долгожданное. От Якова Андреевича, сослуживца и Славянина. Он командирован начальством в Киев, а заодно справляет там дела их общества: должен передать Бестужеву-Рюмину письмо, где они, Славяне, уверяют в готовности и просят указаний.
В письме, впрочем, определенного мало. Бестужев повторяет, что час близок, не более и не точнее, - как вдруг…
О, это подозрительное "вдруг"! Оно и в романах уже приелось, в "Записках" ему и вовсе не место, но - что делать?
"Еще не было прочтено письмо, как, к удивлению их, Андреевич сам вошел в комнату в дорожном платье. Радость их была неимоверная. Он подал им письмо от Бестужева. Из сего письма они увидели, что главные члены Южного общества почитают необходимым начать действие ранее положенного времени; Бестужев просил Славян ускорить дело и употребить все усилия к приготовлению нижних чинов. "Нам представляется случай ранее, нежели мы думали, умереть со славою за свободу отечества, - писал он к Горбачевскому, - может быть, в феврале или марте месяце, голос родины соберет нас вокруг хоругви свободы". В сем же письме Бестужев просил Горбачевского вместе с Борисовым 2-м приехать к 15 января 1826 года в г. Киев. Известие сие чрезвычайно ободрило Славян".
Совещаются всю ночь и в конце концов решают отправить Бестужеву-Рюмину памятную записку - документ поразительный, неподражаемый, очень Славянский! В нем все честь по чести, все на военную ногу, все предусмотрено, - отмечено, скажем, что они как артиллеристы не могут выступить в поход без прикрытия и оттого надобно наперед озаботиться о помощи со стороны пехоты и конных гусар. Но среди этих семи суховато-деловых пунктов - такой:
"5. Немедленно по восстании, Славяне полагают необходимым объявить скорое освобождение крестьян".
Немедленно… А? Каковы?!
А известие о 14 декабря все в дороге. До Сергея Муравьева-Апостола ему идти еще пять дней. До Славян - шесть.
Читаю "Записки" - и испытываю мальчишеское желание, о котором успел позабыть с тех пор, как оставил авантюрные романы вроде какого-нибудь "Монте-Кристо": подтолкнуть события, обогнать и обмануть время, текущее до отчаяния неторопливо. Может быть, взять да и заглянуть в конец - вдруг окажется, что добродетель там все-таки торжествует и все, кто достоин победы и счастья, победили и счастливы?
Но конец мне, увы, известен. И потому я не только не тороплю событий, но медлю с чтением…
26 декабря.
Весть о 14-м наконец прибыла, и тут-то стрелка на часах Славян как будто сбилась с заведенного хода, пошла скачками, рывками, - о выступления в феврале или даже в марте речи уже не было.
В эти дни в Новоград-Волынск приезжает старший Борисов, Андрей, еще отставной и, значит, свободный в передвижениях. На него и взваливают роль гонца и связного: "Записки" ведут чуть не дневник его путешествий.
Он сновал, как проворный ткацкий челнок, и, казалось, его усердие вот-вот объединит Славян, разметанных по городам и весям. Еще немного - и…
Сообщение, что Сергея Муравьева велено арестовать, даже оно, ошеломив, придало решимости. Планы были грандиозные и в то же время содержащие верный расчет.
Восстать немедленно.
Освободить Муравьева, если он арестован.
Идти на Киев - или на Бобруйск.
Запереться в одной из этих крепостей, - а уж там, того гляди, подоспеет 2-я армия, полки 3-го и 4-го пехотных корпусов, все, что обещано уверенно и надежно.
Андрей же Борисов искренне подогревал уверенность и вселял надежду. Обещают поддержку своих соотечественников, передавал он, польские члены Общества Соединенных Славян. Рвется в бой со своим Ахтырским гусарским пылкий Артамон Муравьев. Готова артиллерия 2-й армии. Литовский корпус. Все это и заставило Славян нарушить свое слово, которое они дали, скрепя Славянское сердце, Сергею Муравьеву и Бестужеву-Рюмину, - таить замыслы от нижних чинов.
Когда они оказались предоставлены сами себе, они и стали собою: совершили то, что всегда считали правильным, то есть напрямик обо всем рассказали солдатам.
Слово есть слово, дисциплина есть дисциплина, и то, что в решительный час они поступились всем этим, означало одно: он, этот час, действительно наступает. Другого не будет.
К несчастью, не наступил…
Что было виной?
Многое.
Географическая раскиданность, - Горбачевский и тот находился со своей ротой в деревне Барановке, далеко от Новоград-Волынска и от Борисовых. Нерешительность одних. Необязательность других. Оплошности третьих. И так далее, и так далее, а главнее всего - скорое поражение черниговцев. Все это и породило драму Славянского Союза, может быть особенно тяжкую или по крайней мере просто особенную. Ту, которая как легла камнем на их души, так до смерти и не скатилась…
Военная косточка, строевик, фронтовик, которому попались бы на глаза мои причитания, уж наверняка поморщился бы. Экий, сказал бы, дурацкий лексикон.
Что ж, он будет по-своему твердо прав, и даже я, полнейший в этих делах профан, понимаю, что вызвало бы его профессиональную горечь:
- Тут, молодой человек, не до ваших штучек словесных! Тут наша беда, солдатская, настоящая: пушки - не игрушки, слыхали? А вот как остались эти самые "не игрушки" без пешего и конного прикрытия, - и кончено! Да и черниговцы, без артиллерии оставшиеся, где ко всему Славяне заправляли, - они разве сила? Две половинки не сошлись, не соединились, те, что ее, силу, вместе-то и составляли, - разумеете? То-то… А случись по-иному, кто знает, как бы все обернулось?
Все так. Но я-то, тоже по-своему размышляя о том, что произошло, - да нет, хуже, о том, чего трагически не произошло, - не могу не думать о вещах, так сказать, невещественных, нематериальных, неосязаемых, о таких, которые человек, чертящий диспозиции и считающий в тактических единицах, волен не принимать во внимание.
И пусть не принимает, - я даже и стихи, застрявшие в памяти, вспомнить не постесняюсь, и не батальные какие-нибудь, не "Полтаву", не "Бородино", а так, всего-навсего о несостоявшейся, неразрешившейся природной грозе:
Но сила тщетная замлела,
И молний замкнутый колчан
Без грому спущен в океан.
Сила - но тщетная. Тщетная - но сила, да какая!..
Славяне оказались в мучительнейшем бездействии. В бездействии того - повторюсь: трагического - рода, когда сила, знающая про себя, что она сила, замкнута, скована, задушена обстоятельствами. И вот сознание-то, что она могла, что она должна была проявиться и грянуть, однако не проявилась и не грянула, - это сознание из тех, которые терзают ум и сердце до последнего часа.
Кто знает, может быть, я романтизирую и романизирую судьбу Горбачевского, - признаться честно, он-то и есть та военная косточка, неприязнь которой я вообразил, - а все-таки, все-таки… Как хотите, но если существует в его петровском отшельничестве загадка и странность, то дело не обошлось и без той, давней, драмы бездействия…
Человек - существо неблагодарнейшее. Объявляю со всей убежденностью.
Возвращаюсь с почты домой, как из конторы, спокойно, - нет чтобы бежать своим, хоть и неровным, шагом, задыхаясь и откашливаясь. Распаковываю посылку от золотой моей сестренки - не разрываю бумагу, как прежде, нет, даже бечевку сворачиваю и прячу на случай. Ни дать ни взять гоголевский Осип. Вальяжно раскрываю четвертый номер "Русского Архива" за прошлый уже, за 1882 год и читаю - почти бестрепетно.
"Наше предположение о том, что "Записки" об Обществе Соединенных Славян (напечатанные во второй тетради "Русского Архпва" нынешнего года) принадлежат И. И. Горбачевскому, оправдались. Сочинитель этих "Записок" Иван Иванович Горбачевский родился 22 сентября 1800, близ города Нежина, умер 9-го января 1809 в Восточной Сибири, в Петровском Заводе, где в царствование Александра Николаевича он был мировым посредником, где его любило местное население и откуда он не захотел возвратиться в Европейскую Россию. Отец его, Иван Васильевич, служил некогда казначеем в губернском городе Могилеве и умер в Малороссии, уже после ссылки сына. Дед И. И. Горбачевского был священником, и Горбачевские находились в родстве с знаменитым архиепископом Георгием Конисским.
На сестре автора "Записок", Анне Ивановне Горбачевской, женился Илья Ильич Квист (бывший директором канцелярии главноуправляющего 1-ю армиею князя Сакена), и сын их Оскар Ильич удостоверил меня сличением почерка "Записок" об Обществе Соединенных Славян с находящимися у него подлинными письмами его родного дяди, что эти "Записки" действительно писаны Горбачевским.
Хранящийся у О. И. Квиста портрет И. И. Горбачевского подтверждает и усиливает действие, производимое его "Записками": честная простота и умная правдивость видны в изящных чертах этого привлекательного лица. Его "Записки", по их беспристрастию и спокойному изложению, составляют настоящее приобретение нашей исторической печати и могут быть приравнены разве к "Запискам" Басаргина. Они производят впечатление отрезвляющее и поучительное, как для молодых пылких голов, так и для правителей.
П. Б.".
Отрезвляющее? Ну, это положим. На вторых плохая надежда, а первых тон "Записок", пожалуй, не только не утихомирит, но взбудоражит, - недаром их автор у самого Плутарха учился вдохновлять примером. Так что беспристрастие и спокойствие померещились тут П. Б., Петру Бартеневу, так же как и изящество черт Ивана Ивановича, - хотя, может быть, у Квистов хранится ранний его портрет, мне незнакомый? Верней же сказать, и спокойствие и беспристрастие в самом деле есть, да только происходят они уж скорее от силы характера, умеющего взнуздать свою пристрастную горячность, - силы, потребной тем более, что для такой неумирающей страсти узда нужна железная…
Дочитал - и теперь вслушиваюсь в себя. Что, дрогнуло ретивое? Отлегло от души? Да нет, все как будто на месте, все тихо, потому что я уже давно и твердо, сличив если не почерк, то следы Горбачевского, оставленные им в памяти знавших его людей и здесь, в этих "Записках", верю и знаю: это он. Только он. Не кто иной, как он. Знал бы и верил, даже не напечатай Бартенев подтверждения, а если раньше даже и в мыслях не хотел утверждать его авторства, то разве что как дикарь, которому не дозволено называть табу.
Мне рассказывали, что Николай Бестужев, нелепо простудившись и безвременно умирая в Селенгинске, сжал руками воспаленную голову и произнес чуть ли не последние свои слова:
- И все, что тут… надо будет похоронить…
Иван Иванович не похоронил, хотя, говорят, частенько каялся, кляня свою хохлацкую лень, что ему не хватило ни сил, ни времени, ни способностей написать историю всей своей долгой жизни. Что ж, ту историю не написал; жаль, до сентиментальных слез жаль, - зато успел написать эту. Хоть в том судьба оказалась к нему справедливой: человек, державшийся на этом свете и удержавшийся в этом Заводе одной памятью, человек, зоркий обратным оком, кажется, просто не мог не оставить "Записок", - по крайней мере, уж это оказалось бы несправедливостью какой-то наичрезмерной. И не мог написать их иначе, чем написал: он ведь и в них остался неизменным Славянином, умеющим уйти в тень, отбрасываемую их содружеством, растворившись во всех.
Вдруг мне подумалось: если бы он узнал, что его труд впервые явился в свет как "Записки неизвестного", кто знает, не усмехнулся бы он удовлетворенной усмешкой? Что ни говори, а он немало сделал, чтобы и быть ежели не неизвестным, то незаметным; по-моему, нет в "Записках" фигуры, поданной так скупо и скромно, как подпоручик 8-й артиллерийской бригады Иван Горбачевский, - это он-то, один из виднейших членов Общества Соединенных Славян, кого императорский суд, на сей раз не ошибись, пометил в списке государственных преступников первого разряда почетным шестым нумером.
Он не изменил Славянским демократическим правилам и в том, что, много знавший и видевший самолично, все же не захотел довериться только собственным наблюдениям и соображениям. В "Записках", как в артельном котле, переварились и перекипели рассказы многих и многих, "Записки" - итог разговоров, расспросов, расследований, они - плод его труда и в то же время дело общественное.
Res publica, по-латыни.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПОДВИГ
БЕССОННИЦА 1868 года. Декабря 21 дня
"…Распахнулись двери кабинета, и вошел император Николай, быстрыми шагами подошел к пам,
- Чего вы хотели? Конституции?
- Нет, государь, - сказал Н.,- мы имели намерение образовать федерацию из всех славян…
- Я, государь, не могу справиться с такой идеей, чтобы объединить всех славян, а вы самовольно, сумасбродно задумали вершить судьбами народов…
Дальнейшую эпопею вы знаете
Рассказ И.И.Горбачевского в передаче П.И.Першина-Караксарского"
- Приблизьтесь!..
Генерал-адъютант Чернышев извлекает из этого приказного возгласа удовольствие, вполне понятное только ему, но несомненное, явленное напоказ, тычущееся в глаза, лезущее в уши.
Повелел - и ждет, покручивая то ус, то аксельбант, точно перед ним не подследственный Иван Горбачевский, а венецианское зеркало, и он в нем отражается в полной красе, гордящийся затянутым станом и цветом лица. Нарумяненный, как… старая кокетка!
Э, нет, последнее-то словцо еще не могло прийти на ум двадцатипятилетнему подпоручику, которому в те минуты было, пожалуй, и не до ядовитых наблюдений. Это, вероятно, подумалось гораздо после, задним числом, когда Басаргин, - кажется, он - рассказывал, как незадолго до событий двадцать пятого года застал Чернышева в полном смысле дезабилье и в смысле прямом без прикрас. По служебному и неотложному делу он был как-то принужден заявиться к генерал-адъютанту в ночное время, прямо в спальню его, и с изумлением увидал вместо молодящегося красавца какую-то старуху в чепце, из-под которого клочились седые волосы…
Непостижное дело - бессонница!
В отрочестве, покуда Иван Иванович еще бегал Ванечкой, - это, положим, только для матушки, для отца он с пеленок стал Иваном, - он наслушался вдоволь, как родитель честит маету-бессонницу, коей мучился люто, но никак ие мог взять в мальчишеский толк: отчего? Ведь ребенку, которому никогда не хватает дня, хуже нет, как укладываться на ночь в постель, и хотя уж его-то, Ивана - Ванечку, не терзали оранжерейной заботливостью, все же мечталось: будь его вольная воля, вовсе не спал бы!..
Воспоминание заставило его улыбнуться - именно что заставило, протолкнувшись насильно сквозь тупую боль и выдавив на губы улыбку.
Ежели бы так… А тут - когда и сама боль наконец-таки отступает и таится до случая на недальних рубежах, как неразбитый противник, даже в этот час сердце тоскливо стонет от неслыханного, немыслимого одиночества, - словно ты затерянный Робинзон. Только тот, из книжки, дышал надеждой воротиться в мир людей, а для тебя этот мир - вот он, рядышком, вокруг тебя: бескрайний, нерасторжимо и отчужденно слитный, равнодушно и ровно дышащий. Рядом - а что ему до тебя за дело? Нет между ним и тобой океанского расстояния, - стало быть, и стремиться некуда.
Не так давно еще вот что утешительно думалось: что ж, худо без добра не ходит, пусть хоть такой целой, да зато обретаешь пронзительную силу памяти, резко выхватывающей картины, лица и имена из отжитого и, казалось, забытого, - так нет же, и это утешение оказалось из разряда детских мечтаний. Сама эта резкость болезненна и чрезмерна, от нее память двоится, как двоится изображение в вытаращенном глазу, слезящемся от напряженного вглядывания, а бессонница - она тоже род жестокого, изнурительного сна, разве что от нее не проснешься в счастливом поту: "Слава тебе, пронесло, приснилось…"
Давнее и недавнее, несбывшееся и былое в бессоннице смешиваются и смещаются, так что потребно особенное усилие рассудка, чтобы время не наползало на время и воспоминание не сдваивалось, не туманилось, не расплывалось, - однако порядок тех допросов и десятилетия спустя видится с несмазанной отчетливостью. Да и как иначе: отработан был ритуал, отклонений отнюдь не допускалось, и, боже мой, сколько же раз все это было повторено…
Иван Иванович прикрыл глаза.
"Присылаемого Горбачевского посадить по усмотрению и содержать строго.
С.-П. 3 февраля 1826 г"
Из "Реестра высочайшим собственноручным
его императорского величества повелениям,
последовавшим на имя генерал-адъютанта
Александра Яковлевича Сукина",
составленного последним
Невская куртина Петропавловской крепости… да, покамест еще Невская; в Кронверкской он будет сидеть уже после того, как им всем объявят сентенцию, и это из ее окна, полузамазанного белой краской, увидит пятерых, идущих к виселицам.
Нумер 23. То есть в этот арестантский покой Горбачевского привели в его первый же петербургский день, несколько часов продержав на главной гауптвахте и сняв начальный допрос; потом был нумер 31 в той же Невской куртине, да это все едино, ибо единообразно, как сама неволя. Деревянные внутренние стены в глубоких трещинах, потому что ставили их, разумеется, из сырого леса и железные печи, раскаляясь, сделали свое дело, - слава богу, для арестантов отнюдь не черное. Оплошка строителей облегчила возможность перестукиваться и переговариваться через ненадежные стены, не будучи услышанными часовыми сквозь двери - вполне надежные. Стол с ночником. Оловянная кружка. Тарелка - оловянная тож…
Вот, между прочим, повод для размышления - грустного - и для вывода - вполне нравоучительного.
Власть, привыкшая царить над холопами, холопство в них и ценя, сама заражается их духом, и любопытно бывает ее предпочтительное уважение к тем, кого она полагает главнейшими из своих врагов. Уважение палача, который пытает особенно опасного узника с особенным же усердием, а сам не без тайного страха и даже подобострастия поглядывает на него. В Алексеевском равелине, в девятом круге Дантова ада, по сравнению с которым Невская или Кронверкская куртины суть круги всего лишь шестой или седьмой, там, где заключенным приходилось круче, а подчас и голоднее, им подавали ко гнилым щам и подгорелой каше столовое серебро!