Один из самых тревожных симптомов - это тот глубокий ров, та пропасть, которая отделяет высшие классы русского общества от масс. Никакой связи между этими двумя группами; их как бы разделяют столетия. Эта особенность более всего сказывается в сношениях чиновников с крестьянами. Вот пример:
В 1897 г. правительство приступило к общей переписи населения, по всем правилам современной статистики. Впервые было предпринято мероприятие, столь широко поставленное и методичное. До того времени ограничивались областными сводками, приблизительными и суммарными. Агенты переписи встретили всюду крайнее к себе недоверие, а зачастую и прямое противодействие. Пошли нелепые слухи; народ верил разным выдумкам: говорили, что чиновники затевают повышение военных налогов, хлебные поборы, увеличение податей, земельную ревизию в пользу помещиков, вплоть до восстановления крепостного права. Крестьяне подозрительно переглядывались, твердя друг другу: "Быть большой беде... Добра от этого не жди... Дьявольская эта затея". А чиновники, пользуясь этими детскими страхами, брали взятки. Все это вело к еще большему углублению пропасти между двумя классами.
Повесть Короленко "На затмении" дает яркую картину злобного и подозрительного недоверия русского крестьянина к представителям высших классов и вообще ко всем, кто стоят выше его по общественному или имущественному положению, по образованию или воспитанию. Дело происходит в городке на Волге. Астрономы приезжают туда наблюдать солнечное затмение. Присутствие этих иностранцев, их таинственные приготовления, их невиданные приборы очень волнуют жителей города. Появляется слух, что приезжие колдуны, слуги дьявола и антихриста. Их обступает недоверчивая, возбужденная толпа; с трудом охраняют они свои телескопы. Но вот наступает затмение; солнце темнеет. Тут вспыхивает гнев толпы. Одни вопят о безбожии астрономов, которые смеют исследовать небо: "Вот пошлет господь на них свой гром". Другие, потеряв голову, кричат: "Пришел конец мира; началось светопредставление! Господи, смилуйся над нами!" Но вот солнце снова выглянуло и толпа успокоилась; все благодарят бога за избавление от опасности.
Не менее показательны народные волнения, сопутствующие эпидемии и голодовке, столь частым в России. При каждом голоде появляется обычный слух: "Это господа и чиновники припрятали хлеб" или же "чиновники и господа нарочно хотят извести народ, чтобы захватить себе землю". При эпидемиях ненависть толпы всегда обращена против врачей, являющихся в их глазах представителями власти. "Говорят они непонятные вещи, чудят и разводят холеру, отправляя, по приказанию начальства, крестьян на тот свет". Толпа сжигает больницу, громит лабораторию и иногда убивает врача.
Писатель Вересаев, дающий столь яркие картины русской жизни, нисколько не грешит против истины, описывая печальный конец доктора Чекьянова; пылкий доктор решил посвятить свою жизнь служению народу; во время холерной эпидемии он проявляет чудеса самопожертвования; и все же невежественная толпа обвинила его в отравлении, всячески оскорбляла его и, наконец, избила до полусмерти. Чуть живой от побоев, он не только не винит своих мучителей, но чувствует к ним безграничную жалость; он пишет в своем дневнике: "Я хотел помочь народу, хотел отдать ему свои знания и силы, а он избил меня, как последнюю собаку. Только теперь я понимаю, как я любил народ; но я не сумел заслужить его доверие. Крестьяне уже начали чувствовать ко мне доверие, - но появилась четверть водки, и дикий примитивный инстинкт взял верх. Я чувствую, что умираю. Но ради кого я боролся? Во имя чего я умираю? Видно, так суждено было: народ всегда видел в нас чужих. Мы сами высокомерно отодвигались от него, не хотели его знать; непроходимая пропасть отделяет нас от него".
Понедельник, 28 февраля.
В течение последних месяцев у русских замечается стремление преуменьшать значение военного содействия Франции. Несмотря на все наши усилия, путем газет, докладов и кинематографических лент, доказать интенсивность борьбы на западном фронте, здесь ее недооценивают. Мне не раз приходилось обращать внимание Сазонова, Горемыкина и генерала Сухомлинова на неправильную и даже недоброжелательную оценку событий в некоторых газетах.
Бои под Верденом все изменили. Теперь только оценили здесь героизм наших войск, искусство и выдержку нашего командования, громадное количество наших военных запасов и стойкий подъем нашего общественного мнения.
Председатель Государственной Думы Родзянко приезжал ко мне сегодня передать поздравление с победой от лица членов Государственной Думы.
На улицах перед выставленными в окнах газетными сводками, мне не раз пришлось слышать разговоры "мужиков" о боях под "Вердуном".
Вторник, 1 марта.
Для ознакомления с положением вещей, в Петроград приехал бывший военный румынский министр Филиппеско, член франкофильской партии в Букаресте.
Он встретил наилучший прием у императора и Сазонова, но не высказал ничего, кроме общих мест, заявив о расположении Румынии к союзникам. Он сообщил мне через Диаманди о своем желании повидаться со мной и о том, что он сам уже был бы у меня, если бы не простуда, приковавшая его к постели.
Пятница, 3 марта.
Русское правительство по-прежнему обходит молчанием вопрос о восстановлении Польши. Это беспокоит Париж, где польский комитет, находящийся в Швейцарии, ведет умелую и деятельную пропаганду.
Я всеми силами стараюсь убедить здешнее правительство в том, что оно совершает крупную ошибку, задерживая объявление полной автономии Польши: германские державы могут опередить его в этом. Мне приходится быть очень сдержанным в польском вопросе, так как у русских националистов слишком живо еще воспоминание о событиях 1863 года. Всего чаще и откровеннее говорил я об этом с Сазоновым. Я не скрываю от него, что принимаю в посольстве своих польских друзей: графа Маврикия Замойского, графа Владислава Велепольского, брата его Сигизмунда, графа Константина Платер-Зибера, Романа Скирмунта, графа Иосифа Потоцкого, Рембиеленского, Корвин-Милевского и др.; делаю это уже потому, что все равно грозная "охрана" извещает Сазонова о малейшем моем поступке. Посещения эти слегка беспокоят его за меня. Он сказал мне вчера: "Будьте осторожны. Польша - скользкая почва для французского посла".
Я ответил ему, слегка изменив место из Рюи Блаза: "Польша и король ее грозят многими опасностями".
Сдержанность, которую я должен проявлять по отношению к русскому правительству в польском вопросе - это еще меньшая из трудностей. Главным препятствием для немедленного его разрешения является разногласие, существующее в самом русском обществе по польскому вопросу.
Лично император, несомненно, не является противником либеральной автономии для Польши; он готов сделать большие уступки для ее сохранения под скипетром Романовых. Сазонов смотрит на дело так же и настойчиво убеждает императора не сходить с этого пути.
Зато русское общественное мнение, в общем, против выделения Польши из Российской империи. Враждебным отношением к Польше проникнуты не только национальные и бюрократические круги; оно проявляется и в Государственной Думе, и во всех партиях. Отсюда невозможность провести автономию Польши законодательным порядком. Разрешение этого вопроса кажется мне возможным только motu proprio императора, чем-то вроде coup d'Иtat.
Меня уверяют, что таково мнение Сазонова и что он внушил эту мысль государю, но Штюрмер и "потсдамский двор" этого не хотят; они видят в польском вопросе ловкий ход для примирения с Германией.
Суббота, 4 марта.
Я вел сегодня долгую беседу с Филиппеско, принявшим меня в румынской миссии, так как нездоровье не позволило ему побывать у меня.
Несмотря на недомогание, он с первых же слов заговорил с жаром и убеждением.
Предупредив меня, что он не облечен никакой специальной миссией и путешествует частным образом для ознакомления с положением вещей, он сказал мне следующее:
- Вы знаете, что для меня Франция вторая родина; вам известно, с каким нетерпением я жду выступления нашей армии. Я не скрываю от вас, что не являюсь сторонником нашего председателя совета министров; тем не менее, я согласен с Братиано в его нежелании вступать в войну ранее наступления часа общего действия союзников и ранее занятия Добруджи русской армией. Посылка русской армии на юг от Дуная нам необходима не только стратегически, она необходима для окончательного бесповоротного разрыва между Россией и Болгарией. Лишь только наши условия будут исполнены, мы немедленно займем Трансильванию. Но я сильно сомневаюсь, чтобы русское правительство и верховное командование смотрели на вещи так же, как мы.
Я отвечаю ему решительным тоном:
- У меня нет оснований предполагать, чтобы русское верховное командование не согласилось послать армию для занятия Добруджи. Что же касается вопроса, должны или не должны румынские войска поддерживать там русское наступление, то это касается оперативного плана. Во всяком случае, могу вас уверить что русское правительство не намерено церемониться с Болгарией. Россия - совершенно лояльная союзница. Поскольку французская и английская армии будут продолжать вести военные действия против Болгарии на Солунском фронте, постольку Россия будет беспощадна к Болгарии, ручаюсь вам за это.
Мне кажется, что ясность моих доводов подействовала на Филиппеско. Он несколько раз вопросительно взглядывает на Диаманди, молча присутствующего при нашей беседе; тот каждый раз утвердительно кивает ему. Тогда я задаю Филиппеско решительный вопрос:
- Отчего Братиано отказывается от всяких переговоров?
Он делает гневный жест и отвечает:
- Потому, что политика его мелочная; никакой договор ему никогда не кажется достаточно выгодным; поэтому он упускает лучшие возможности, откладывая решение, которого требует вся Румыния; он доведет нас до того, что мы сделаемся вассалами Германии.
Возвращаясь к основному вопросу о заключении военного договора, я указываю Филиппеско на опасность, которой Братиано подвергает свою страну, затягивая окончательное выяснение условий помощи, которой он ожидает от России. Такая политика не соответствует заветной национальной мечте. Я продолжаю:
- Возможно, что решающий момент наступит раньше, чем предполагает Братиано. Между тем, заключение военной конвенции всегда требует времени - пройдет не менее двух-трех недель. Кроме того, требуется известный срок для ее осуществления; потребуется время на смычку железнодорожных линий и на постановку транспортных средств, организацию дела снабжения и т. д. При слабых организаторских способностях русских, при слабо развитых у них представлениях о времени и пространстве, подобная задача потребует больше времени и будет затруднительнее, чем в какой-либо другой стране. В том случае, если бы Германия внезапно предъявила ультиматум Румынии, Братиано оказался бы виновным в преступной непредусмотрительности. Мне, пожалуй, понятно, что он не решается назначить определенный срок объявления войны. Но я не понимаю его нерешительности в заключении конвенции между верховным командованием России и Румынии, не требующей исполнения впредь до ратификации ее обоими правительствами. Неужели его удерживает боязнь разглашения конвенции? Но отношения между Германией и Румынией давно испорчены соглашением, заключенным ею с союзниками по трансильванскому вопросу. Разве это соглашение уже не получило огласки?
Филиппеско отвечает после продолжительной паузы:
- Задаю себе вопрос, не следует ли мне поторопиться с возвращением в Бухарест.
Воскресенье, 5 марта.
Когда Филиппеско передал Сазонову нашу вчерашнюю беседу, тот сказал ему: "Я совершенно согласен с мнением Палеолога".
Филиппеско немедленно по выздоровлении уезжает в Бухарест.
Вторник, 7 марта.
Бои под Верденом идут с удвоенным ожесточением. Немцы атакуют нас крупными силами по обоим берегам Мааса; мы держимся на наших позициях, несмотря на жестокий обстрел и бешеные атаки.
Суббота, 11 марта.
Завтра Филиппеско выезжает из Петрограда для объезда южного фронта, по пути в Бухарест.
Он заезжал проститься со мной.
- Благодарю вас, - сказал он, - за откровенно высказанное мнение; оно пригодилось мне, и я уезжаю под самыми лучшими впечатлениями. По возвращении в Бухарест, я буду оказывать на Братиано давление в указанном вами направлении, с которым я совершенно согласен.
Воскресенье, 12 марта.
Я испросил аудиенцию у императора, прибывшего в Царское Село, для того, чтобы осведомить его о Румынии и об общем положении дел; аудиенция назначена на завтра; церемониал обычный.
Вчера вечером император очень любезно пригласил меня присутствовать на кинематографическом представлении для его детей серии лент, изображающих сцены на французском фронте; приглашение это совершенно интимного характера; официальная же аудиенция остается на завтра.
Я приехал в Царское Село в пять часов. Кинематограф установлен был в большом круглом зале; перед экраном поставлены три кресла; вокруг них дюжина стульев. Почти тотчас же вышли император и императрица с великими княжнами и наследником цесаревичем, в сопровождении министра двора Фредерикса с супругой, обер-гофмейстера графа Бенкендорфа с супругой, полковника Нарышкина, г-жи Буксгевден, воспитателя наследника Жильяра и нескольких чинов дворцового управления. Во всех дверях столпились и выглядывают горничные и дворцовые служители. Император одет в походную форму; на императрице и великих княжнах простые шерстяные платья; прочие дамы в визитных туалетах.
Передо мной императорский двор во всей простоте его обыденной жизни. Император усаживает меня между собой и императрицей. Свет гасят, и сеанс начинается.
С глубоким чувством гляжу я на бесконечный ряд картин, изображающих живые подлинные события, столь наглядно подтверждающие усилия французов. Император восхищается нашей армией; он восклицает: "Как хорошо, какая отвага, как можно выдержать такой обстрел! Сколько заграждений перед неприятельскими окопами".
Императрица, по обыкновению, молчалива; все же, поскольку она это умеет, она старается быть со мной любезной. Но до чего натянуты ее малейшие комплименты! До чего неестественна ее улыбка!
В продолжение двадцатиминутного перерыва, во время которого нам подают чай, император выходит в соседнюю комнату покурить, я остаюсь один с императрицей; бесконечным мне кажется этот tЙte-Ю-tЙte. Мы говорим о войне, об ее ужасах, о нашей несомненной и полной победе. Ответы императрицы отрывочны; она соглашается со всеми моими замечаниями, как соглашался бы автомат.
Вторая половина сеанса ничего не добавляет к первому впечатлению.
При прощании император сказал мне с любезностью, свойственной ему, когда он в духе: "Я очень доволен этим путешествием, совершенным с вами по Франции. Завтра мы долго поговорим"...
Понедельник, 13 марта.
В два часа дня я снова отправился в Царское Седо; на этот раз согласно обычному церемониалу и в полной парадной форме.
При входе во дворец навстречу мне попадается группа офицеров, только что представивших турецкие знамена, взятые под Эрзерумом 15 февраля.
Это обстоятельство дает естественную основу для начала разговора с императором. Я восторгаюсь блестящими победами, одержанными его войсками в Малой Азии; в ответ мне император повторяет вчерашнюю похвалу героям Вердена. Он прибавляет:
- Я слышал, что, благодаря генералу Жоффру, его искусству и хладнокровию, ему удалось сохранить свои резервы. Надеюсь поэтому, что по истечении пяти, шести недель мы сможем начать одновременное наступление на всех фронтах. Снега, выпавшие за последние дни, не позволяют, к сожалению, рассчитывать на наступление раньше этого времени. Но будьте уверены в том, что мои войска поведут дружное наступление, лишь только они будут в состоянии передвигаться.
В свою очередь, я указываю ему на то, что Верденские бои знаменуют нам критический момент войны, и что вслед за ними начнутся решающие операции; поэтому необходимо предварительное взаимное согласие союзников по тем важнейшим дипломатическим вопросам, разрешение которых они считают нужным приурочить ко времени заключения мира.
- На этом основании я прошу ваше величество обратить все ваше внимание на договор, заключенный между Францией и Англией о Малой Азии; Сазонов завтра доложит вам о нем. Я не сомневаюсь, что ваше правительство благожелательно отнесется к законным пожеланиям республики.
Я излагаю затем основания соглашения. Император возражает против предполагаемой конституции Армении.
- Это одна из самых сложных задач, - говорит он, - я еще не обсуждал ее со своими министрами. Лично я не мечтаю ни о каких захватах в Армении, за исключением Эрзерума и Трапезунда, стратегически нужных Кавказу. Не колеблясь, обещаю вам, что мое правительство приступает к обсуждению вопроса в духе того дружеского отношения, которое Франция проявляла к России.
Я указываю на спешность разрешения вопроса:
- Если союзники заранее разрешат все вопросы, могущие вызвать разногласия между ними, то при заключении мира они будут иметь громадное преимущество перед Германией. Уже разрешены вопросы о Константинополе, Персии, Адриатике и Трансильвании. Поспешим с разрешением малоазиатского вопроса.
Мне кажется, что мое заявление оказывает свое действие на императора, и он обещает стать на мою точку зрения при обсуждении его с Сазоновым. Я добавляю:
- Надеюсь, что из-за Малой Азии ваше правительство не забудет о левом береге Рейна.
Румынские дела нас долго не задерживают. Император повторяет мне, что он телеграфировал 3 марта президенту республики; слова его так искренни и категоричны, что мне не о чем больше просить его.
Император встает, и я предполагаю, что аудиенция кончена. Но он отводит меня к окну, предлагает закурить и продолжает разговор; из окна видно прелестное сочетание яркого солнца и снега - сад как бы покрыт алмазной пылью.
Царь говорит со мной простым, искренним и откровенным тоном, каким он никогда еще не разговаривал со мной. Он говорит:
- Сколько у нас будет общих великих воспоминаний, милейший посол! Помните нашу первую встречу здесь? Вы говорили мне о вашем предчувствии неизбежности войны и о необходимости для нас готовиться к ней. Вы передавали мне тогда же о странных признаниях, сделанных императором Вильгельмом королю Альберту. Ваши слова произвели на меня сильное впечатление, и я тотчас же передал их императрице.
Он вспоминает, обнаруживая при этом большую точность памяти, последовательно обед 23 июня на "Франции", нашу прогулку вечером на его яхте после отбытия президента республики, события трагической недели, начавшейся на следующий день.
Вспоминает он день 2 августа, когда, при произнесении им торжественной, присяги на евангелии по форме 1812 года в Зимнем дворце, император поставил меня рядом с собой; затем вспоминает он незабвенные московские торжественные дни и, наконец, наши с ним беседы, столь проникновенные и искренние.
Он постепенно воодушевляется этим длинным перечнем, обращающимся почти в монолог; мне лишь изредка приходится пополнять его речь своими замечаниями.
Когда он умолкает, я стараюсь подыскать фразу, могущую резюмировать нашу беседу, и говорю: