– Алексей Евгеньевич, а почему вы не бреетесь?
– А почему бы вам не бросить пить в жертву искусству?
– Если вам доверяет Худрук, то я, конечно, повинуюсь. Артист – говно, когда с первой репетиции сидит с кислой миной, кстати… Алексей Евгеньевич, не хотите ли остограммиться?
– С утра не пью.
Интересно, кто из нас банальнее, он – с предложением или я – с отказом?
Пошел узнать, когда выплатят суточные. За дверью гомон, миляга Директор травит байки. Стучу, выскакивает Администратор.
– Наталья Владимировна, позовите Бухгалтера!
Вышла Бухгалтер, дохнула перегаром, пообещала завтра все выплатить и исчезла.
Кот из дома, мыши в пляс.
Зову Помрежа:
– Пожалуйста, принесите список артистов с именами и отчествами.
– Ой, если успею, принесу.
– Успейте и немедленно!
Приносит список.
– Спасибо. Еще просьба – дайте стенограмму установочной репетиции Худрука.
– Нет, только завтра, мне афиши делать надо.
– А мне – пьесу разбирать.
– Завтра.
И уходит. В слегка подстреленном виде иду к Секретарше.
– Людмила Михайловна, можно попросить чашечку кофе?
Секретарша глядит на меня глазами влюбленной газели и бормочет:
– Кофе только Худруку. Купите, я буду вам варить.
Идем с Митей покупать кофе, заодно мороженого себе взяли… и Секретарше.
И полдня загорали, купались в Волге. Вода грязная, цветет, но – блаженство, как ни банально.
Дурная ночь. Зуд всего тела из-за купания в Матушке-Волге, а также несвоевременный и неугомонный прилив сил в результате того же купания. Отрыгается пиво с воблой. Я пил на здешнем Бродвее под светящейся рекламой уличного шалмана, складывал ошметки воблы в газету "Вечерний Энск". Мимо взрывной волной проносились дивные девичьи бедра и прочее, я волновался и тосковал, как Хенрик у Бергмана: "Лиши меня моей добродетели, я тоже хочу грешить!" Уже подмывало поискать в Волге Стенькину персидскую княжну или Катерину из "Грозы". Но ту, сколько я помню, выволокли на берег для завершения пятого акта трагедии.
Лезут кошмарные мысли о пьесе, никак не поддающейся анализу.
Прочие раздражители сменяются спорадически.
Жужжание невесть откуда взявшихся Мух, плодятся они, что ли, у меня под подушкой? Гадские Мухи, видимо, не знают, что в темноте нормальные мухи не жужжат, а сидят на потолке. Неугомонные – лезут в уши, в ноздри, щекочут пятки, дырявят натужные мозги.
Когда стихают Мухи, а они почему-то вдруг стихают, появляется маленький, едрена мать, Комарик и заискивающе по-вурдалачьи попискивает то в левое, то в правое ухо, то разом в оба – стереокомарик. Он даже как-то смиряет душу своей единственностью, досадным и нелепым одиночеством. Я убиваю его с сожалением, с последним писком он рушится на подушку справа.
И тогда, сотрясая стены, возмущенный беспрецедентным убиением комара, грохочет с улицы Грузовик. Этот ад нарастает и множится, соответствуя закону симфонического расширения звука. В первой части – один затхлый грузовичок, после – два, потом три, к утру дом трясется беспрерывно, образуя вязкое крещендо.
В редкие такты пауз, эхом дальнего паровозного гудка, напоминая о бренности всего земного, как будто мирно, но неотвязно вдруг тикают Часы. Поначалу успокаиваешься: тик-так-тик-так-тик-так… Но вдруг обдает ужасом: о чем это "тик-так-тик-так"? О чем, о чем – долго еще, вот о чем, ночь эта никогда не кончится, она навсегда.
С кухни разражается пердящим утробным кашлем Холодильник.
Вновь вступают Мухи, вспухает, как феникс из пепла, Комар, и трясет дом…
Ночь Хомы Брута у трупа Панночки – мечта Худрука.
Звонил домой. Мама сказала, что Женя в садик идет, что у него подозрительно большая голова и что он ничего не говорит.
– Зато он большой!
– Нашел чему радоваться.
И я понял, что беспокоюсь. Виноват он, что голова большая и что почти ничего не говорит? А его в сад отдают. Я помню интернат, как было плохо, тоскливо по ночам, когда фонарь обливал бесприютной желтью потолок и до утра бесконечно долго.
Женя, прости, что у нас с мамой твоей все так-никак, что редко видимся, что, уезжая, не попрощался. Ты там не реви и давай говори много-много, чтобы никто не пугал меня и не обижал тебя. Папа твой, знаешь, какой болтун? О, несносный болтун. Я здесь больше молчу, а ты давай говори.
– Еще звонили ребята из "Юнги", звали на встречу выпускников, огорчились, что не сможешь.
– Спасибо, мама, как отец?
– Все так же.
Сопли градом, слезы водопадом.
Какая же все шелуха, а время уходит, уходит.
Пишу на кухне, выключив в комнате свет. Пусть комары и мухи летят сюда, я их запру.
Митя подарил нетикающий будильник. Возможно, он еще и будит.
С отъездом Худрука театр превратился в дом инвалидов сцены.
Первым номером, конечно, – Премьер. Труппа с тревогой следит за его изнурительной борьбой с алкоголизмом. Происходит она в ближайшем шалмане между репетициями, а иногда и вместо. Ему предстоит длительное лечение ног. И я должен вникать, осознавать, уважать эти хвори.
Пришла покачивающаяся Чахоткина. Ее буквально под руки ввела завтруппой.
– Здравствуйте, Алексей Евгеньевич, я сяду!
– Здравствуйте, Наталья…
– Игоревна.
– Разве Игоревна?
– Если угодно – Ингольфовна, но – язык сломаете. Поговорим начистоту и конфиденциально.
Я высылаю Митю варить кофе, кладу на стол пачку "Мальборо".
– У меня, Алексей Евгеньевич, бронхиальная астма в тяжелой стадии. Когда умирала мать, ей все лицо раздуло, она не ходила и почти не могла дышать. Мне бы не хотелось, чтобы все закончилось так рано.
– Простите, а ваша мать умерла от бронхиальной астмы?
– Нет, не от бронхиальной астмы, – но какое это имеет значение?
– Да, в сущности, никакого. Соболезную.
Она сидит, не обращая внимания на юбку, задравшуюся выше колен, руки, и голова, и все тело ее дрожит, она судорожно затягивается сигаретой, кашляет, с присвистом вдыхает и дрожащим ртом отхлебывает кофе.
– Шурик… то есть Худрук, знает. Но у нас такие неровные отношения, и он, конечно, будет ругаться и не поверит в мою болезнь.
– Что же вы собираетесь делать?
– Мне предложили дорогостоящее лечение в Москве. Это должно отнять четыре месяца. Вы не представляете, как рассердится Шурик, то есть Худрук. Я думаю написать заявление.
– Но вы же играете чуть ли не во всех спектаклях?
– Что делать, что делать. Может быть, мой врач откажется меня лечить, тогда я, конечно, вернусь.
– Ну зачем же так мрачно.
– Что вы, я вполне трезво оцениваю свое положение. Разрешите еще сигаретку?
– Пожалуйста. И что же вы хотите от меня?
– Не говорите пока ничего Шурику, Худруку. Я сама ему позвоню, когда все выяснится. Всего вам доброго.
Дрожащей тенью она растворилась в темном коридоре. Пьесу даже не взяла.
Арина Хрипунова от кофе отказалась, курить не стала, старалась улыбаться, но ничего не говорила – пропал голос и ужасно болит горло.
– Вы представляете, – хрипит она, – я даже не могу орать на семью. Я ору шепотом, а они смеются.
– Ну вы уж полечитесь.
– Конечно, главное – роль мне нравится.
Народная артистка Федотова бодро позвонила и сказала, что не придет – прострел в пояснице.
Ну что ж, посмотрим, как они будут репетировать. Надо пустить слух, что со дня на день может вернуться хозяин.
Сутками сижу в театре. Вахтер ворчит, что спать не даю. А куда я пойду?
Смотрели с Митей и Премьером "Персону" Бергмана. Фильм закончился поздно, расходиться не хотелось. Добыли водки, посидели мирно и весело, разошлись под утро. Потом Вахтер настучал, что я в кабинет Худрука вожу девиц!
Зашла Секретарша, принесла кофе:
– Вы, Алексей Евгеньевич, похудели и как будто не отдыхаете совсем…
В Киев за Худруком послали машину. Выехали в ночь. По пути останавливаемся на берегу небольшого озера; откинув сиденье, гляжу на звезды. Ни облачка и полная луна. Позади – дождящий месяц репетиций чужого спектакля по моей инсценировке. Кажется, тряхнешь головой, и все как сон слетит. Вспомнилось, как отмечали преддиплом в скверике у Никольского. По Питеру носились тревожные слухи об инфаркте Фоменко. Мы пили и на помин и за здравие. Под утро стало известно, что Петр Наумович жив. И пошел дождь, первоиюньский дождь после выпускного спектакля.
С утра дорога – осенняя, золотая. В давнем мае, впервые вернувшись из Киева, сидя за школьной партой, зарыдал. Каникулярная влюбленность: вольная жизнь в прогулках по чудесному, теплому, нежному городу, и вдруг – парта, школа, перекуры в кулак за углом – будто и не было ничего.
Вернулись. Выходной, но на вечер назначена репетиция "Неугомонного духа". Спектакль ставил другой режиссер, его изгнали. Теперь Худрук дергается, кричит, артисты ничего не успевают, он снова кричит – порочный круг, атмосфера ужасающая. Вместо работы над своим спектаклем то ли реанимирует, то ли гробит два чужих. Требует от артистов фантазии и самостоятельности. И не дает шагу ступить по своей воле. Оказывается, я совершенно неверно разобрал пьесу. Мы провели тридцать четыре репетиции. Но он даже не посмотрел прогон, а назначил читку и с первой фразы разнес все в пух и прах.
Он пригласил на дачу. Утро солнечное и теплое. После дождливого сентября – опоздавшее бабье лето. Рай, яблони, Волга в разливе. Полдня неожиданного наслаждения.
Дорогой жаловался: летом в Москву уехала молодая героиня Норкина – первый удар. В начале сентября ушел актер Уткин; мотив – пожилые и больные родители в Архангельске. Вчера выяснилось, что он тоже в Москве. Зыкову сманили в Питер. Чахоткина: два месяца симулировала астму, а вчера подала заявление – приглашена в другой театр, в Москву. Из репертуара вылетают четыре спектакля, вводы невозможны. В ноябре планировали ехать в Питер на фестиваль "Чаек". Театру выделили семьдесят миллионов на этот проект. Но: Заречная – Норкина, Уткин – Тригорин, Зыкова – Маша, а Чахоткина – Аркадина…
Мне снова снятся сны, снилось, что приехал домой, а на кухне живет стая маленьких лебедей, и все почему-то больные и больше похожи на гадких утят. Еще, что взял на руки Женьку, а у него такие грустные глаза, и он меня не узнает.
Жена Худрука собрала мне мешок яблок и петрушки…
Если бы только на денек оказаться дома. Пусть невозможно преодолеть одиночество, но близость-то возможна. Как самонадеянно и незаметно мы уходим от себя. И какую нужно взять дистанцию, чтобы этот уход обнаружить.
Покров.
Тепло и солнечно. Шел и думал: денег нет совсем, еда кончилась. У тротуара в листьях нашел десятитысячную бумажку. Купил полтинник коньяку, пива бутылку, польских сосисок. Прогулялся, дошел до церкви. Покров – особый день.
Под Покров два года назад умер Музиль. В Покровской больнице.
И Одоевцева – тоже в Покров. День был холодный, первый легкий снег шел. Воскресение. Я как раз купил цветы, чтобы к ней поехать.
Самое горькое – срыв гастролей в Питере.
Из Петербурга в…
Дорогой Алёша!
Я все думаю – почему и из-за чего мы так много с тобою ссорились? В чем предмет борьбы? Я начинаю бояться – как бы у вас с Худруком не получилось что-то вроде – в тебе закипает самовар самолюбия, ты начнешь думать, что он тебя унижает, презирает и все такое прочее. Двое не могут ставить один спектакль, как писать одну картину.
Я прекрасно знаю, что такое психология ВТОРОГО, и знаю, как это бывает унизительно, мучительно и далеко НЕ ВСЯКИЙ способен выдержать работу "на подхвате". Значит, необходимо приучить себя к мысли, что в данном варианте необходимо держаться в тени и понимать "главного", – все равно вся труппа будет слушаться тов. Худрука – у него авторитет, опыт и пр.
Учись у него – вот и все, старайся понять его логику, чего он хочет в каждой сцене и КАК ОН это делает.
Я "при Музиле" или "под Музилем" (хоть он меня любил и вел себя всегда почти безукоризненно) проработал почти 12 лет, потом слинял. Но когда я выпускал свои спектакли ("Дело по обвинению", "Сокровище") – Музиль как-то отходил на второе место, был очень корректен на моих репетициях. Кстати, в "Сокровище" твой нынешний Худрук играл самую маленькую роль с двумя фразами…
Режиссер – это человек, который рисует свою картину не красками, а ЛЮДЬМИ, – в этом вся прелесть и вся опасность, поскольку материал беспрерывно подвижен, в процесс включаются тысячи психологических изменений и сложностей, где каждый воздействует на каждого, где в любую минуту все может лопнуть и распасться…
В общем, обо всем этом можно говорить бесконечно…
Попробуй отнестись к этой совместной с Худруком работе как к практике, которой у вас не было ни на одном курсе. Я просидел на нескольких спектаклях от читки до выпуска – у Сусловича, Тихона Кондрашова, Паламишева – до Ролана Быкова, когда он ставил свой несчастный спектакль в Ленкоме… перед репетициями истерически бегал по кабинету, а меня посылал репетировать: "Ты только там как-нибудь начни, а я попозже подойду…"
Лёша, вы с Худруком должны стать друзьями, быть в каком-то особом ЗАГОВОРЕ – и – отучись страдать, это пошло. Мне кажется, что он стал очень одинок…
Тебе должно быть РАДОСТНО!!! Оттого что ты с таким человеком, что ты попал в такой театр…
ТЫ САМ ЭТОГО ХОТЕЛ – работать в театре – и ты работаешь в театре – так радуйся же.
Лёша, милый мой, я знаю, как тебе трудно, – крепись, пусть он тебе расскажет – как ему было трудно, пока он шел по своей дороге.
Мне трудно писать, счастливо тебе, большой привет ему.
Ни пуха ни пера.
Создайте шедевр, нечто очаровательное, эротическое и странное.
Твой отец
7 октября 96 года
P. S.
Лёша, привет!
У нас все так же, борюсь с папой, дергаю его. Он отказался от гомеопатии, стал принимать отраву (ноотропил и т. д.) Стало намного хуже. Так и живем.
Крокодил довел меня до посинения. Орет, кусается – слова не скажи, дергает на улице – скоро скользко будет, не смогу его выгуливать.
Кошки в норме, Лизка ждет потомства.
Работаю много, надо зарабатывать. Устаю. Очень скучаю без тебя, как-то ненадежно чувствую себя, но что делать!
Как у тебя дела? Как ты ешь? Хватает ли денег? Не замерзаешь ли? Когда планируется ваша премьера?
Целую, жду -
Мама
Память скоротечная, как чахотка. Сплевывает кровавые сгустки и умирает, задыхаясь. Все – от холодного воздуха и сырости бытия. От скуки и незащищенности, попросту от отсутствия тепла.
Приснился сон обо мне счастливом, о том, что все стало хорошо и естественно, легко и спокойно. Но вот я проснулся.
Идет репетиция "Неугомонного духа". Полураздетая актриса и молодой "герой" играют сцену с эротическим намеком. Я не позавтракал и часто глотаю. Неловко перед соседями.
Пишу эту ахинею, чтобы Худрук, без конца мутузящий трехминутный эпизод, думал, будто я не теряю интереса и записываю каждое его слово, и он все больше говорит, а я пишу о муке бесплодных репетиций. Незанятые артисты поодиночке линяют в гримерку пить кофе, но непременно кто-нибудь остается "на вахте". Худрук должен видеть, что всем безумно интересно. Бедный, весь исполненный подозрений, мнительности и ревности.
Митя впал в немилость, тоже сидит с самого утра – с той же целью: продемонстрировать заинтересованность. И все фальшиво, и сам Худрук, вероятно, чувствует это, но даже формальное участие ему льстит.
Увечья во время репетиций. Он дает трюковые задачи, но артисты малотренированные. Сейчас Элла, стреляя из ружья, оступилась и – головой о железный бортик. Он выругал ее.
Они не играют, в них вколачивают роли. Играет только Худрук. Оттого и спектакли большей частью красивы, хорошо поставлены, но мертвы.
Вчера Эллу чествовали, говорили теплые слова. Сейчас сидит на краю ряда, плачет. Ударилась лбом, да еще и отругали. Как я ее понимаю. Сколько доброго наговорили мне на банкете открытия сезона. Все, один за другим, подходили и хвалили. На следующее утро репетицию Бергмана ведет Худрук, громит мой разбор. Труппа с восторгом глядит на мастера, в мою сторону – ни взгляда.
Так и сейчас: слушают его, смеются, ласкают вниманием, восторгаются. Но никто даже случайно не смотрит в сторону Эллы. За сочувствие не погладят по головке. И Худрук от вины все бодрее и добрее, и обаятельней, и остроумней, и действительно уже весело, и все хохочут. А Элла плачет. Так неуместно. Надо бы не выдавать обиды, но, видимо, трудно.
Как "отучиться страдать"?
Он не будет ставить Бергмана. Сказал, что разочаровался во мне, в Бергмане, в пьесе. Поручил искать современную русскую историю на четверых и при этом всучил "Изгнанников" Джойса. Там две героини и восьмилетний мальчик. А в театре на сегодня – ни одной героини, не говоря уже о мальчиках.
19 октября. В этот день каждый год ездили в Царское. Поклон вам всем, друзья мои – филологи и режиссеры. Пишу вам из ссылки…
Сейчас будет прогон первого акта.
Теряю ощущение реальности. Заболеваю психически, теряю свободу.
Больной сон в минувшую ночь. Стою во дворе своего дома. Рушится стена. Дом-скелет. Выходит отец, а я ведь помню, что он не ходит. Стоит и смотрит на меня: "Лёша, мама умерла". Как тревожно. Я ни на минуту не забываю, чем жертвую, находясь здесь. Неужели все это напрасно?!
Пошел на вокзал узнать, когда поезд домой. Боюсь лететь самолетом. Боюсь не вернуться.
Когда я хвостом стал ходить за Худруком, смеяться каждой его шутке, хвалить спектакли, вкрадчиво и молча смотреть в глаза, он сменил гнев на милость. Он пресекает любую попытку общения с кем бы то ни было. Даже Митю попытался очернить. Сказал, что ходят слухи, будто Даша, юная героиня в Бергмане, – моя любовница, и что слухи эти – от Мити. Если есть эти слухи – он же сам их и распустил. Все, кто ушел от него, прокляты и оболганы. С кем бы я ни общался, со всеми стал подозрителен и осторожен – не настучат ли. Вслух говорит, что он гений. Сказал, что вся труппа настроена ко мне враждебно. Он подавляет, я чувствую себя бездарным. Когда сегодня одна актриса сказала, что труппа была мною очарована, что все поверили мне и захотели работать, что я столько раскрыл им и столько дал, показалось, что говорит она о каком-то другом человеке.
Вспоминаю свои репетиции и разбор пьесы, понимаю, что многое было определено и найдено удачно.
– Ищи пьесу на четверых! Бергмана не будет.
Я предложил одно, другое, третье – он все запретил. Его же предложения заведомо обречены. Он не ставит классику, потому что классику трудно извратить, но на второстепенных пьесах доказывает свою изобретательность и гениальность.
Я лишился чувства первоощущения и свободной оценки. Это – потеря самостоятельности.