Виктор Васнецов - Бахревский Владислав Анатольевич 5 стр.


Когда человек нрава доброго, легкого, когда ремесло у него возвышенное, а сам в беде, гоним – для русских либералов лучшей аттестации не надобно. Недолго бедствовал во глубине сибирских руд. Посыпались заказы на портреты, охотно покупали гравюры. И вот уж и собор предоставили в полную власть. Ведь одно имя чего стоит – Эльвиро Андриолли.

Легкий был человек, добрый.

– Васнецов, друг мой! – воскликнул однажды Михаил Францевич, рассматривая орнамент своего помощника. – Я этого решительно не понимаю!

– Вы же одобрили эскиз. – Руки сразу опустились, лицо несчастное.

– Господи! Да я не про орнамент, не про вашу работу. А впрочем, как раз и про орнамент, и про образы. Зачем вы готовите себя к священническому сану? Священников и без вас много, а вот людей с художественным дарованием значительно меньше. Бросайте семинарское занудство и отправляйтесь в Петербург в Академию художеств. Там вы научитесь всему, что необходимо таланту для воплощения замыслов. И ради бога, не раздумывайте!

На квартиру Васнецов уже и не летел, как всегда, – молнией промелькнул. И сразу к "Жнице", за кисти, за краски. Картину он начал несколько недель тому назад, так, чтоб попробовать. Он знал, картины пишут долго, годами. А тут вдруг все получалось! За какой-то час, наверное, закончил. Совершенно закончил.

И сразу на улицу, на высокое место, откуда река Вятка как с птичьего полета.

"Неужто – художник! Я – художник? Все равно что лег спать без голоса, а проснулся – певцом".

Утром он пришел к ректору. Стоял, опустив голову, не зная, как заговорить о своей просьбе. Ректор сам пришел ему на помощь.

– Мы разговаривали о вас с господином Андриолли. Я разделяю его точку зрения. Много было священников на русской земле. Много! И прилежных до подвига, и ленивых до помрачения ума. А Рублев все-таки один. Я готов благословить вас на стезю живописца, но сначала посоветуйтесь с вашим отцом. Его слово станет решающим.

Май был на середине, а дорога в Рябово все еще не наладилась после весенней распутицы.

Чтоб не скрасить ожидание, а пережить его, перетерпеть, Васнецов принялся писать другую картину, которую назвал "Молочница". В семинарию ходил по-прежнему, все выучивал, да еще, пожалуй, прилежнее, чем прежде.

Наконец дорога просохла.

Ехал домой с легким сердцем, не думая о предстоящем разговоре с отцом. На другое мысли сворачивал – вот возможность закончить последние рисунки для альбома пословиц и поговорок господина Трапицына. Уж и о деньгах на поездку в Петербург подумывалось. У отца денег никогда не было и теперь нет.

Дорога долгая. Смотрел в тетрадочку с записями пословиц, рисовал во время остановок на плотных листах бумаги то, что придумывалось.

"Не те денежки, что у бабушки, а те денежки, что у пазушки". И на эту же тему еще одна: "Ломоть в руке – не мой, а в брюхе – так мой".

Подъезжали как раз к мосту через речку, лошадей поили.

Нарисовал мост, мужика с полным возом на паре лошадей.

"Кто два зайца имает, тот ни одного не поймает". Нарисовал мальчика и двух зайцев.

Михаил Васильевич встревожился неурочным приездом сына.

– Случилось что, Витя? – Улыбка робкая, плечи пообвисли, словно приготовились принять скорбную тяжесть.

– Нет, батюшка. Все хорошо! Обедать сели.

– Ты уж говори, если с ребятами что, – просительно сказал отец.

– Батюшка, все братья здоровы. С одним мною забота.

– С тобой? Да какая же с тобой забота? Виктор положил ложку, положил хлеб.

– Батюшка, я хочу художествам учиться. Меня и ректор на то благословил.

Отец тоже было перестал есть, а теперь у него и аппетита, кажется, прибавилось.

– Ешь, Витя! Ешь – остынет… Учиться художествам дело хорошее. Не противное богу.

После обеда попросил:

– Покажи мне твои рисунки.

Смотрел долго. Наконец поднял глаза на сына.

– Трудно сказать… Художником быть – мало. Люди, Витя, злые. Никогда этого тебе не говорил, но ты все-таки знай – злые. Художнику внимание нужно, тепло… А где его взять в чужом городе среди чужих людей… Ну, да с богом! Молиться буду за тебя.

Перекрестил.

Достал из стола шелковый кисет.

– Тут рублики складывал. Серебро, но мало… А больше нет, Витя… Ты уж прости меня – ничего не умел нажить. Ах, нищенство, нищенство!

– Спасибо, батюшка… Как-нибудь образуется с деньгами. Ты уж хоть об этом не печалуйся – образуется.

И было стыдно видеть, как страдает отец.

Провинция охоча до новых веяний. Просвещенное вятское общество наслышано было и о картинах Федотова, и о бунте "четырнадцати" в Академии художеств, и, главное, о том, что наконец-то – "русские пошли".

"Последний день Помпеи" – верх восторга, но опять-таки – Брюллов! Итальянец из русских. А ныне оказалось, что и свои кое на что способны: в литературе, музыке, живописи. Слух о способном юноше без всяких средств дошел до вятского губернатора.

Губернатору не очень понравилось, что хлопочут об этом юноше ссыльные поляки. Решил дело поправить, привлечь к судьбе таланта общественность.

В один прекрасный день объявили благотворительный аукцион, на котором разыгрывались две картины некоего семинариста по фамилии Васнецов. Одна картина называлась "Молочница", другая "Жница".

Сам "именинник" натянул белые нитяные перчатки, в добытом для случая сюртуке па извозчике отправился по именитым гражданам Вятки лично предлагать лотерейные билеты. Выручено было шестьдесят рублей. Одно не ясно: то ли лотерейные билеты покупались плохо, то ли уж так положено для провинции, но "Жница" попала самому губернатору, а "Молочница" Адаму Красинскому. Дальновидные были люди, понимали, что пути к бессмертию в памяти потомков неисповедимы. И угадали. Так помянем же господина Компанейщикова и его преосвященство Адама Красинского добрым словом.

В последний вечер Виктор Васнецов зашел попрощаться к учителю своему и наставнику Александру Александровичу Красовскому. Тот и обрадовался, и вроде бы затосковал.

– Петербург! Все, что живого есть в России, ныне там. Больше смотри, больше слушай, но вот тебе мой совет: ни па кого никогда не стремись походить. Умей оставаться самим собой.

Записал адрес своего брата-петербуржца. Напоил чаем, пошел проводить.

На улице преобразился, помолодел.

– Вот она наша Вятка. Но уж такая ли она заштатная? Собор Витберга, здания Дюссор де Невиля, Трифоновский монастырь.

Шли Вознесенской улицей.

– А этот деревянный дом, помяни мое слово, музеем станет. Здесь жил пронзительнейший человек России – Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Да и Герцен тоже наш, не по воле своей, как и Салтыков, но наш. И не одно дурное увозили эти славные люди Отечества нашего из вятского края. – Посмотрел с любовью, но и с тревогой на строго шагавшего рядом совсем уж замолчавшего Васнецова. – Каким бы петербуржцем ты ни стал, никогда не заносись над исконной родиной своей. Избави тебя бог от подобного пренебрежения – это погибель для всего светлого, что есть в человеке. Талант же – светом жив.

Привел в сад Жуковского. Поэт приезжал в Вятку в 1837 году, и об этом вятичи помнили. Посидели в беседке. Совсем уж свечерело. В воздухе носились летучие мыши.

– Славно помолчали, – сказал Красовский, – спасибо тебе, Васнецов.

– Александр Александрович!..

– Я знаю, что говорю. Хороший ученик для учителя все равно, что драгоценная жемчужина для ныряльщика. Не всякому выпадает счастье. Верю в тебя.

Пожал руку и тотчас ушел.

А Васнецову зябко стало, вдруг понял: один он теперь. Один в Петербург поедет, и в Петербурге тоже будет – один.

* * *

Почему мы так внимательны к детству и отрочеству художника? Почему чуть ли не каждую крупицу живых воспоминаний, добытых из высказываний самого Виктора Михайловича, сохраненных в памяти братьев, сыновей, внуков, племянниц и племянников, бережно вкрапляем в нашу мозаику?

Детство – золотой ключик к творчеству любого художника и особенно художника русского.

Русские художники, все без исключения, происходят из своего детства. В самом абстрактном виде оно есть совесть и совестливость.

Совесть – понятие социальное, но она пробуждается в человеке отнюдь не в пору зрелости. Может, на детство как раз и приходится самый острый пик ее развития. Именно пик – снежной белизны и чистоты колпак с острой иглой на вершине. Этот пик пронизывает судьбу художника во все его времена. И хоть чем дальше, тем гуще заслоняют вершину облака терпимости, соглашательства, житейской мудрости, игла – прокалывает! Даже самых бессовестных и слоповопятых.

Как в завязях – будущее плода, так в детстве – устремления к высокому, к прекрасному, но и червоточина изъянов. И все, все, что дано личности, обремененной даром творца.

Жизнь, конечно, всему научит, но угодничать или стоять на своем, хоть убей, – человек обучается, и превосходно! – именно в птенячьи, от трех до семи-восьми лет.

Если детство закладывает фундамент самых общих человеческих ценностей, то отрочество и юность наполняют эти ценности живым социальным содержанием. Правда, до поры оно будет тяготеть к идеальному. Мерки юности только превосходные. И в утверждении, и в отрицании. Поэтому и задачи перед собой, исключительным, ставятся исключительные. Не всеми, конечно. Раннее осознание "обыкновенности", а то и "бездарности" ведет иногда к краху личности.

Дело тут не только в намеченном "потолке". Юность говорит: хочу быть учителем – не министром просвещения. Учитель – деятельность, министр – один из чипов, не самый высший, кстати. Юность говорит: буду солдатом, ибо нет выше долга, чем защита Отечества. Юность права. Можно быть счастливым сельским учителем и несчастным министром. Знающим себе цену унтер-офицером и сознающим свое ничтожество фельдмаршалом.

Толпа равнодушно проходит ныне мимо огромных полотен ректора Академии художеств Фиделино Бруни и благоговеет перед этюдами нелюбимого академией Александра Иванова.

Искусству служили оба, с верой и страстью, оба полагались на одни и те же формулы и принципы, выработанные академической традицией. Но один служил ого императорскому величеству и довольствовался восхищением знати, другой желал творением своим прославить имя народа своего, а за высший суд почитал суд своего художественного "я".

Но, может быть, все дело только в таланте? Ведь, в конце концов, тема "Явление Христа пароду" вполне отвечает духу Петербургской Академии художеств времен Бруни. Ото ведь работа по заданной теме. Правда, заданной самому себе. И все-таки разница между Бруни и Александром Ивановым огромная.

Бруни родился в Милане, но с младенчества жил в России, здесь учился и стал мастером. Он принимал участие в росписи двух самых замечательных храмов XIX столетия: храма Спасителя в Москве и Исаакиевского собора в Петербурге, последний, кстати, создавался по образу и подобию католического собора Петра. Свои картины на библейские мотивы, такие, как "Сотворение мира", "Введение первородного сына во вселенную", "Спаситель, вручающий апостолу Петру ключи от царства небесного" и т. п., Бруни писал в Италии, дабы насколько можно ближе быть к художественным идеалам. По академической концепции живопись – искусство подражательное, и Бруни был одним из самых замечательных подражателей. Обвинять чуждое нам время в непонимании чего-то – дело неблагодарное. Так было. Мы только с большей или меньшей страстью можем ныне следить за борьбой художественных идей, сочувствуя горьким мытарствам близких нам по духу художников. И еще мы можем, исходя из собственных понятий о красоте и назначении искусства, некогда гонимых объявить великими, а некогда великих – отставить в уголок и забыть.

Справедливость рано или поздно торжествует! Но однако ж во всяком торжестве есть свой изъян. С падением старой Академии не только у нас, но и во всем мире была потеряна страсть к учебе, к приобретению совершенного мастерства. Это был шаг к дилетантизму в искусстве, к процветанию трюкачества, всяческих спекуляций, к знаменитой, все оправдывающей формуле: "А я так вижу".

Вернемся, однако, к Бруни и Иванову.

Иванов тоже написал не Волгу и не Москву, но его Палестина и сам евангелический сюжет – русские. Все понятия здесь русские. О рабстве, о власти, о духовной красоте, и прежде всего о боге как о надежде на справедливость. Это были живые мысли о живых людях и для живых людей. Мысли русского художника для русского народа. Старая Академия вполне так и не поняла, что Иванов своей картиной впадал в величайшую ересь, ибо она-то, Академия, стремилась к избранной красоте для избранных.

Шаг к своему народу был сделан, но для созревающего национального самосознания чужая одежда, сколь бы она ни была великолепной, – чужая.

Это понимали многие, и прежде всего Федотов, отворивший своим искусством дверь в современную ему Россию. Федотов недолго был одинок. "Бунт четырнадцати" и Крамской вывели русское искусство на путь самоопределения.

Васнецов ехал в Петербург не для того, чтобы себя показать или, того пуще, ниспровергнуть старое, отжившее, он ехал научиться тому, что умеют господа художники. Он не знал еще, что Рябово, сидящее в нем, – это образ России и сама сущность русского искусства.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
АКАДЕМИЯ И ЖИЗНЬ

Одного он теперь боялся – дороге придет конец. Из Вятки до Петербурга дорога была длинная и долгая. Сначала пароходом Филиппа Тихоновича Булычева – по Вятке, по Каме, по Волге до Нижнего Новгорода.

Ох и страшно было покидать пароход! Однако ж от пристани до вокзала оказалось рукой подать. Вышло все так просто. О вокзале и спрашивать не надо, пошел за толпою и скоро был на месте. Купил билет, сел в вагон – поехал!

Подъезжая к Москве, все в окно смотрел – не видно ли Кремля? Кремля не увидел, но с пересадкой было еще проще, чем в Нижнем. Приехал на Казанский вокзал, а Николаевский – через дорогу.

Времени до отхода поезда было много, но с вокзала уйти не отважился – как бы поезд не прозевать!

Все обошлось: поезд не прозевал, до Петербурга доехал. Дорогу в Академию – через Невский проспект, через мост, по набережной – Андриолли ему и на словах не раз объяснил, и нарисовал. Шел вятич, шел да и увидал вдруг – она. Увидал, сердце екнуло, ноги мимо пронесли.

Ну а куда дальше-то? Над Невой постоял, на Исаакиевский собор посмотрел, на шапку его золотую. Зимний тоже – вот он! Подумать только!

На дворец поглядеть ничуть не страшно, а на Академию – сил никаких нет!

Осердился на самого себя, спросил не без ехидцы:

– Ночевать, что ли, тут собрался?

И тотчас через дорогу, да в двери, а там, внутри – все равно что город. Коридоры, лестницы, на потолок поглядеть – как в колодец. Десять рябовских церквей в одном крыле только поместятся.

Оробел.

Но мир не без добрых людей, подошли к нему, спросили, что надобно, повели, нужную дверь показали. Не забыли спросить, откуда, где остановился, дали адрес, по которому комнаты дешево сдают. Одним словом, и в Петербурге не пропал.

Более всего был он в тот день рад койке в каморке. Поместился он под вечер, а потому, хоть и голоден был, из дому выйти не осмелился.

Наутро первым делом отправился дорогу к Академии изучить – не дай бог в день экзаменов заблудишься. Академия художеств, само имя – Академия художеств! – звучало для нашего вятича чуть ли не так же, как Его Императорское величество.

Перед экзаменами Васнецова терзали сомнения: как быть с математикой, со словесностью? Книг прочитано немало, но современных, обжигающих правдой. О большинстве античных авторов наслышан, и только. Одно утешало: начинаются экзамены с главного, с рисования.

Безупречный гипс, безупречно чистая бумага и карандаш.

Потянулся карандашом к бумаге – рука дрожит. Закрыл глаза, про себя прочитал "Отче наш". Страшно!

Ведь нарисуй все как следует, и в академии.

"Ты уж, брат, расстарайся", – сказал себе.

Рисовал, по сторонам не глядя. Кончил – и паника охватила. У него готово, а другие работают. Коли время есть, зачем торопиться?.. Вглядывался в гипс, в рисунок, затирал, поправлял. Но теперь другая боязнь пришла – не испортить бы.

Огляделся-таки.

Большинство экзаменующихся одеты по моде, и лица-то все умные, уверенные – городские люди.

Мимо прошел преподаватель, на рисунок – полвзгляда, через плечо. И тотчас подошел сосед. Почмокал губами, усмешку скривил.

"Провалился", – подумал Васнецов.

Он вышел на набережную, чувствуя, что ноги у него – не свои. Остановился возле сфинксов, а на другой стороне Невы: Медный всадник, тяжкий Исаакий, веселые колоннады сената и синода, спокойное, счастливое Адмиралтейство. Других строений и представить себе невозможно на этом месте.

Стало вдруг очень стыдно. Ну, зачем ехал сюда? Зачем обманул отца, учителя Красовского, епископа Красинского, губернатора Компанейщикова, устроившего аукцион?

Он шел все дальше и дальше к Дворцовому мосту. Глаза его, растерянно окидывающие город, сужали и сужали кругозор, и наконец он стал смотреть себе под ноги. И увидел желтый одуванчик. Обыкновенный одуванчик, невесть как пробившийся меж гранитных плит.

– Главное, брат, не унывать, – сказал он одуванчику.

Назад Дальше