Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества - Майя Заболотнова 10 стр.


– Нет, – прошептала я в каком-то исступлении, чувствуя, что если он покинет меня сейчас – я тут же умру. – Не уходи!..

На другой день мне нужно было уезжать в Лондон. Шарль уезжал несколько дней спустя – у него еще были в Англии неоконченные дела. Всю дорогу до Франции я пребывала точно в каком-то оцепенении – ни чувств, ни мыслей. Я не вспоминала ни ночи, которую провела с Шарлем, ни прощания, – страстного и нежного, с клятвами и слезами, – последовавшего наутро. Я словно была окутана туманом, через который не пробивалось ни единой мысли. Я не думала о том, что произошло, и не строила планов – ни на жизнь с Луи, ни на продолжение романа с Шарлем.

И лишь во Франции я, наконец, начала осознавать положение, в котором оказалась. Раскаяние мое было безгранично. Я сошла с корабля, почти ослепшая от слез, и в Париже уже не могла остановиться и плакала, не переставая. Не в силах тотчас же по прибытии отправиться в Куртавнель, я остановилась в гостинице и почти не выходила из номера. На мое имя приходили письма – я получила две записки от Ари Шеффера, моего доброго друга, но не ответила на них. Мне казалось, что я схожу с ума. Я предала доверие самого близкого мне человека, поддалась наваждению, совершила страшный грех, и простить сама себя уже не могла. Но хуже всего было то, что моя страсть к Шарлю никуда не делась, она по-прежнему жила во мне, и я, представляя, как с раскаянием буду молить Луи о прощении, понимала, что это будет совершенно бесчестным поступком, ведь, представься мне такая возможность, я вновь упаду в объятия моего молодого любовника.

Я понимала, что нужно справиться с этим безумием, но взять чувства под контроль не могла. В конце концов, единственным выходом, который я видела, стало самоубийство. Едва я приняла это страшное решение, как в душе моей поселилось спокойствие. Холодно и отстраненно я думала о том, что моя страсть умрет вместе со мной, и все, что ждет меня, – это вечный сон. Я не хотела откладывать, боясь, что, если промедлю, у меня может не достать решимости, и тем же вечером, нарядно одевшись и тщательно причесав волосы, вышла из дома и направилась на набережную Сены.

Наверное, я представляла собой странное зрелище – женщина с безумным блуждающим взглядом, идущая, точно слепая, наугад, холодным и ветреным вечером, – но я торопливо и уверенно шла по безлюдным улицам, направляясь к своей цели. Подойдя к реке, я остановилась, задержалась на секунду, понимая, что эта холодная пустынная набережная – последнее, что я вижу в своей жизни, и никто никогда не узнает, какими были мои последние минуты, что я думала, что чувствовала, почему я совершила то, что собираюсь.

– Прощай, – прошептала я, ни к кому конкретно не обращаясь, и, путаясь в тяжелых юбках, принялась перелезать через перила.

И когда я уже готова была сделать шаг – такой длинный, такой тяжелый для меня! – чьи-то сильные руки схватили меня и втащили обратно.

Я принялась вырываться, волосы, растрепавшись, упали мне на глаза, и потому я не сразу поняла, что мой спаситель – ни кто иной, как Ари Шеффер.

– Не делайте этого, – попросил он, задыхаясь, точно от быстрого бега. – Полина, прошу вас, остановитесь!

– Ари, – прошептала я и внезапно расплакалась.

Я плакала долго и горько, а он не задавал никаких вопросов, ничего не говорил, лишь обнимал меня и гладил мои растрепанные волосы. Когда рыдания мои стали стихать, он произнес:

– Полина, пообещайте мне, что, если я отпущу вас, вы не попытаетесь сделать этого снова.

Я лишь покачала головой.

– Я шел за вами от самой гостиницы. Стоило мне увидеть вас – я сразу понял, что с вами что-то неладно, и теперь я понимаю, что был прав. Ваше отчаяние сводит вас с ума, я знаю, в какой черной бездне вы сейчас пребываете, но остановитесь, пойдемте со мной, вернитесь в гостиницу, и там мы сможем поговорить обо всем. Я знаю, как вам тяжело и плохо, но время сделает свое дело, вы снова вернетесь к нам – другой, но все же живой…

Я подняла на него глаза – он смотрел на меня с пониманием и сочувствием, которых я не заслуживала, и у меня появилась уверенность: он все знает.

– Ари, вы не понимаете, – прошептала я сквозь слезы. – Я не смогу вернуться домой, вы же видите… Я не смогу перенести этого…

– Сможете. Идемте, Полина. Что бы там ни было, я никогда никому не расскажу том, что вы хотели сделать сегодня.

На другой день мы вместе отправились в Куртанвель. Я едва понимала, куда мы едем, что происходит вокруг меня, и Ари пришлось сопровождать меня до самого дома.

Он сказал Луи, что я тяжело заболела в дороге и что он, узнав, что я в Париже, пришел навестить меня, а затем привез домой.

Меня тут же проводили в мою комнату, где я впоследствии проводила дни – не знаю, сколько их было, этих дней, наполненных отчаянием и болью, – лежа на кровати и глядя в одну точку. Шторы не открывали. Поначалу я даже отказывалась есть, надеясь, что эта болезнь все же убьет меня, но мало-помалу разум возвращался ко мне, а вместе с ним и воля. Я стала осознавать, насколько малодушным был мой поступок – я готова была оставить Луи и детей – Луизетту, Марианну и Полинетт, – готова была бросить их из-за собственной несдержанности, причинить им боль, в сравнении с которой моя собственная боль была сущим пустяком, не достойным даже упоминания.

И я уже полностью опомнилась к тому моменту, когда поняла, наконец, что беременна.

Новые терзания обрушились на мою душу, но теперь я держала себя в руках, не показывая ни страха, ни беспокойства.

В положенный срок у меня родилась девочка – хорошенькая и здоровая, которую решили назвать Клаудия, или Клоди, – или попросту Диди, как в дальнейшем мы звали ее дома. Долго еще я, склоняясь над кроваткой младшей дочери, вглядывалась в ее лицо, пытаясь разглядеть хорошо знакомые черты. Мне казалось, что всякий, кто взглянет на нее, должен понять все о моей греховной страсти, но люди были на удивление слепы.

С Шарлем мы виделись с тех пор лишь несколько раз. Первый раз это была короткая встреча, во время которой я, едва не умирая от тоски, сказала ему, что мы не должны больше видеться. Второй раз мы встретились уже после рождения ребенка – случайно, в Бадене, куда я приехала с мужем и детьми. Эту встречу можно было назвать дружеской, и неловкости почти не ощущалось. Мы улыбались друг другу, как хорошие приятели, и сердце мое уже не сжималось от отчаяния.

Затем Шарль навестил нас в Куртавнеле и сообщил о своей помолвке. Он собирался жениться на Анне Циммерман, одной из четырех бесцветных дочерей известного пианиста Пьера Циммермана. Я знала их семью с детства, и тем удивительнее было то, что нас не позвали на эту свадьбу – удивительно для Луи, но не для меня. Позже я узнала, что незадолго до свадьбы Анна получила анонимное письмо, где рассказывалось о моем романе с Шарлем, и о том, что он на самом деле – отец Клоди. Но тогда, еще ничего не зная об этом письме, я решила отправить молодоженам подарок – который, впрочем, они вернули обратно.

Луи был взбешен. Он немедленно отказал Шарлю от дома, Ари Шеффер и Жорж Санд, да и другие мои близкие друзья прервали с ним всякие отношения.

Шло время, Клоди подрастала и становилась удивительно хорошенькой. Все говорили, что она похожа на меня, но цыганские черты ее личика были гораздо более тонкими. Кто-то, впрочем, усматривал в ней сходство с Луи, что каждый раз вызывало у него гордую улыбку.

Раскаяние не оставляло меня ни на минуту, но я, скрывая в себе эту постоянную глухую боль, снова ездила на гастроли, устраивала музыкальные вечера, приглашала гостей и превратилась в такую жену и мать, которую всегда видел во мне Луи, и постепенно боль эта растворилась и ушла.

В то же время из России пришло письмо от моего друга Ивана, о котором я почти не думала, занятая своими терзаниями.

"Я получил ваше письмо из Лондона, дорогая и добрая госпожа Виардо, – писал он мне, – и спешу ответить на него. Для начала сообщу вам приятную новость: из Петербурга мне пишут, что паспорт мой уже подписан и ничто не препятствует моему отъезду. Вы можете представить себе удовольствие, которое доставила мне эта новость".

Далее он писал о том, что намеревался отправиться в Париж и навестить свою дочь, которая воспитывалась там в одном из пансионов. Затем же он просил разрешения приехать вместе с Полинет навестить нас в Куртавнеле, и я с радостью пригласила его к нам.

Глава 17. Ревность, Поль и Полинет

Шесть лет я общался с дочерью только при помощи писем. Я помнил ее ребенком – диковатым, но, тем не менее, любящим меня безумно, и этому ребенку адресовал большую часть моих посланий. Однако Полина писала мне, что Полинет сильно выросла, повзрослела, стала ростом почти с нее, что, приезжая на каникулы, она спрашивала разрешения присутствовать на каком-то не то балу, не то званом вечере, и я понимал, что увижу взрослую барышню – вся ее юность прошла мимо меня!

Я думал о ней часто, ежедневно пытаясь представить, что за девица встретит меня в Париже, что это будет за взрослая незнакомая девушка, которая – вот чудеса – зовется моей дочерью.

Я успел дать ей свою фамилию – правда, только по французским, но не по российским законам – и просил ее подписываться всегда "П. Тургенева", что она и делала, а также передал госпоже Аран, в чьем пансионе она жила, чтобы это имя стояло всюду, где шла речь о моей дочери. Но все же мне было тяжело воспринимать ее взрослой, и не в последнюю очередь виноваты были в этом ее письма.

Почерк у нее был чудовищный – какие-то каракули, которые с трудом можно было разобрать. И к тому же с орфографией дела обстояли из рук вон плохо – Полинет постоянно путала падежи и окончания и, сколько я ни заклинал ее работать над почерком и правописанием, все же письма ее пестрели ошибками, кляксами и помарками.

Я с нетерпением ждал встречи с ней. Конечно, и Полина, и госпожа Аран писали мне о ее успехах, но могло ли это заменить встречу?

Едва мой паспорт был подписан, я взял билет на пароход до Штеттина, планируя оттуда отправиться в Берлин, затем в Брюссель, Остенде, Лондон, а уже из Лондона к концу августа я прибывал в Париж.

Я написал Полинет, чтобы она готовилась затем отправиться со мной в Куртавнель, где мы весело проведем с ней каникулы, и был уверен, что она с таким же нетерпением ждет встречи, как и я.

Она и впрямь ждала меня. Едва я зашел в здание пансиона госпожи Аран, как на шею мне кинулась высокая девушка лет пятнадцати. Я оторопел и лишь секунду спустя узнал в ней мою маленькую дочь, которую шесть лет назад забрал из России.

– Здравствуй, дорогая Полинет, – обратился я к ней и наткнулся на недоуменный взгляд.

– Bonjour, – поздоровалась она со мной и принялась оживленно говорить что-то на французском.

Она говорила без умолку.

За годы жизни во Франции она полностью забыла русский язык, и я нисколько не огорчился, узнав об этом, – ей не для чего было помнить язык страны, в которую она никогда не вернется. Но с некоторым неудовольствием я увидел, что дочь моя, унаследовав красоту и изящество своей матери, при этом не унаследовала ее характер и выросла в отчаянную кокетку. Она хихикала и жеманничала, не переставая, и мне пришлось не раз в то лето делать ей замечания и призывать работать над своим поведением.

– Но, папа, все девушки в пансионе ведут себя так! – возражала она.

– Что мне до других?! – сердился я. – Тебе надо бороться с твоим кокетством хотя бы потому, что, как ни старайся, у тебя всегда останется его довольно. Если же ты дашь себе плыть по течению, у тебя будет его слишком много.

Полинет смеялась, но, тем не менее, слушалась меня и начинала следить за собой.

Но были в ней черты характера, которые огорчили меня куда больше.

Я заметил, с какой обидой смотрит она на Полину – Полину, которая фактически заменила ей мать, заботилась о ней все годы, которые я вынужден был провести в России, любила и поддерживала ее. Казалось, Полинет нисколько не признательна ей за ее заботу, и только ищет повода, чтобы обидеться и разозлиться на нее. Такая неблагодарность моей дочери огорчала и возмущала меня, тем более, что сам я по-прежнему не видел в Полине ни единого недостатка. Какие бы чувства ни обуревали меня в России, во Франции они исчезли без следа.

Впрочем, должен признать, что, впервые увидев Полину после долгой разлуки, я воскликнул про себя: "До чего же она безобразна!". За то время, что мы не виделись, я, кажется, совершенно забыл, что ее красота раскрывается лишь тогда, когда она начинает петь, и теперь был поражен – как когда-то давно в Петербурге – грубоватыми и тяжелыми "цыганскими" чертами ее лица. Она немного пополнела – что, впрочем, ей шло, – но осталась такой же сутулой и немного неуклюжей. Я смотрел на нее при встрече и не мог поверить, что именно эту женщину я любил долгие годы.

Но вот она заговорила, поздоровалась со мной, улыбнулась – и долгих лет разлуки как не бывало. Вновь я был очарован ею как в первый день нашей встречи, и вновь никого другого не существовало для меня. Я хотел быть с ней, с ней одной, и общество дочери вскоре начало тяготить меня. Насколько легче было общаться с ней в письмах! В то время как Полина отличалась характером ровным, спокойным, всегда была улыбчива, всегда готова была пошутить сама или посмеяться над шуткой, Полинет часто злилась, раздражалась, обижалась невесть на что, а однажды заявила, что Полина будто бы питает к ней отвращение.

– Как ты можешь говорить, как ты можешь даже думать такое?! – принялся я ругать ее. – Неужели ты не чувствуешь, что будет неблагодарностью хотя бы только подозревать в ней подобное чувство к тебе – в ней, которая всегда относилась к тебе, как мать. Это не что иное, как самолюбие, больное самолюбие, и только. Избавься от этого противного недостатка, дитя мое. Она забыла пригласить тебя на прогулку – вот так большая беда! Уж не думаешь ли ты, что у нее нет забот, беспокойств, и, быть может, очень важных? Мало кто в этом мире любит тебя так, как я и как госпожа Виардо! А уж чтобы она питала к кому-то отвращение – в это я и вовсе не поверю.

Полинет, кажется, сильно пожалела о своей откровенности, но я должен был поговорить с ней об этом. Я не мог допустить, чтобы моя дочь таким образом отзывалась о женщине, которую я любил больше жизни.

А я действительно вновь любил Полину, как будто не было ни разлуки, ни моих подозрений и страданий, ни вереницы доступных женщин, ни моей едва не случившейся женитьбы на Ольге Александровне.

"Я люблю ее больше, чем когда-либо, и больше, чем кого-либо на свете. Это верно", – писал я из Куртавнеля Льву Толстому, и готов был повторять эти слова раз за разом.

И все так же моя любовь оставалась без ответа. Полина охотно общалась со мной, мы много гуляли вместе. Как и прежде, я читал ей свои повести и рассказы – она, как и прежде, внимательно и с интересом слушала. Как-то, поддавшись порыву, я рассказал ей, что меня тревожат отношения с дочерью.

– Вы воспитали прекрасных детей, мой ангел, так скажите мне, что я могу сделать, пока еще не поздно, чтобы моя дочь, моя Полинет, не выросла бессердечной и неблагодарной?

Полина вздохнула.

– Иван, ваша дочь очень любит вас. Но долгих шесть лет она получала от вас лишь одно-два письма в месяц – и то, если они не задерживались в дороге, – и теперь, наконец, встретив вас, она вынуждена делить ваше внимание с кем-то еще. Ей обидно, ей до боли обидно, что это короткое время, которое вы можете провести вместе, вы проводите не с ней, а если и беседуете, то лишь даете наставления да браните. Ей хочется привлечь ваше внимание, но она ребенок, и делает это, как может и умеет. Любите ее, показывайте ей свою любовь, и сердце ее – а у Полинет очень доброе сердце – скоро оттает.

Слова Полины успокоили меня, и с этого момента я стал все свободное время уделять Полинет, и она действительно стала спокойнее и добрее.

Время от времени я вновь выезжал на охоту с Луи – гораздо реже, чем прежде, ведь его здоровье в последние годы сильно пошатнулось, но все же мы периодически стреляли куропаток в Бри.

И вновь все, что я мог позволить себе, – это поцеловать руку Полины вечером, прощаясь с ней перед тем, как отправиться спать. Вновь неразделенная любовь терзала мое сердце.

Вскоре я понял, что жизнь моя – такая счастливая с виду – делается непереносимой, и, дождавшись конца каникул и проводив дочь в пансион, отправился в Рим. Но долгое путешествие оказалось для меня достаточно тяжелым, и я вынужден был отправиться на лечение. Врачи, затрудняясь сказать, чем же я все-таки болен, дали обычный в таких случаях совет – отправиться на воды, и я поехал в Зинциг.

Тут меня и настигло письмо господина Виардо, сообщавшего, что у Полины родился сын, которого решено было назвать Полем.

Мне казалось, что сердце мое вырвали из груди, и на месте его осталась зиять открытая рана. О, Полина – прекрасная мать, и сейчас, склоняясь над маленьким, бессмысленным еще младенцем она, верно, напоминает Мадонну, – но как бы я желал, чтобы этот ребенок был моим!..

Я, однако, постарался справиться со своей болью как можно быстрее, и ответил Луи приличествующим случаю поздравительным письмом.

"Мой дорогой друг, – писал я ему, – для начала обнимаю вас и поздравляю от всего сердца, а уж потом благодарю за то, что вы вспомнили и обо мне. Все-таки прекрасно иметь сына, не так ли, а когда у тебя уже есть три дочери, – это еще прекраснее. Конечно, на вашу долю выпало немало тяжелых переживаний, но теперь вы должны быть счастливы: "у нас в небе поют жаворонки", как говорится в русской пословице. Теперь надо постараться, чтобы здоровье матери поправилось как можно скорее – что до малыша, то, вот увидите, он пробьет себе дорогу. Еще раз приношу вам и всем вашим мои самые горячие поздравления".

Теперь я должен был написать письмо Полине, но слова не шли на ум. Я был счастлив за нее, но счастье это было с примесью горечи. Мне словно наяву виделось ее уставшее, но счастливое лицо, распущенные косы, улыбка, с которой она склоняется над ребенком, и в голове моей путались мысли, когда я пытался осознать, какое это чудо – появление на свет нового человека, и вдвойне волшебно то, что его матерью стала она – самая прекрасная женщина на земле.

Почти не думая, я выводил на бумаге какую-то счастливую чепуху:

"Да здравствует маленький Поль! Да здравствует его мать! Да здравствует его отец! Да здравствует все семейство! Браво! Я же говорил, что все кончится хорошо и что у вас будет сын. Поздравляю и обнимаю вас всех!"

Я засыпал ее какими-то вопросами, позже поняв, что все это ужасная глупость, но в тот момент все настолько смешалось в моей голове, что даже воспоминания о детстве Полинет – весьма, впрочем, смутные, – не навели меня на мысль о нелепости моих вопросов.

Назад Дальше