Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества - Майя Заболотнова 2 стр.


Мы были уверены, что отец так и будет молчать, но внезапно он усмехнулся и, сделав шаг вперед, начал петь. Он запел либретто из "Дон Жуана", которое написал его нью-йоркский приятель Лоренцо да Понте, бывший проштрафившийся венецианский священник.

Я растерян, я в смущеньи, что мне делать,
сам не знаю.
Близок грозный час отмщенья, не уйти мне от него,
Но, хотя бы мир распался,
страха в сердце я не знаю
И теперь же вызываю все и всех на смертный бой!

Голос отца летел над склонами гор, отражался от стен ущелья, где мы стояли, замерев в страхе, становился все громче, все сильнее, и солдаты замерли, заслушавшись, ошарашенные силой его таланта.

Пение смолкло, отец остановился, отдышавшись. Та же полубезумная улыбка блуждала на его лице, казалось, мыслями он за тысячу миль отсюда. Прошло несколько секунд, прежде чем солдаты смогли сдвинуться с места. Как-то смущенно переглядываясь, они переминались с ноги на ногу, и никто не смел нарушить тишину.

– Да, – протянул, наконец, тот, что требовал от отца петь. Он пытался сохранить былую браваду и вести себя так же развязно, но было заметно, что и его поразило это пение. – Вижу, твой талант и впрямь стоит тех денег, что тебе платят. Что же, и мы тебе заплатим. Вот, – он кинул на землю часть нашей одежды, а поверх высыпал немного золотых монет. – Считай, заплатили мы за твой концерт, да.

И они ушли, больше не оборачиваясь.

Остаток пути мы проделали почти в полном молчании. Того, что нам оставили, нам хватило как раз чтобы добраться до порта и купить билеты на корабль, отплывающий во Францию, и мама не уставала благодарить Бога, что мы остались живы, но отец, конечно, не находил поводов для радости. Его и без того тяжелый характер стал вовсе несносен. Вспышки его гнева мы выносили на протяжении всех недель, которые провели в море, и теперь он не стеснялся даже свидетелей.

Решив попусту не тратить время в пути, отец принялся разучивать с Мануэлем и Марией оперные партии. С Мануэлем они пели "Фигаро", а Марии досталась партия Розины из "Севильского цирюльника". Отец любил эту оперу и роль Альмавивы, которую, как он любил похваляться, Джоаккино Россини написал специально для него. И это действительно было так на самом деле! Мария была прекрасной Розиной – она унаследовала красоту и тонкие черты нашей матери и страстный взгляд и голос отца, однако отец нечасто бывал ею доволен. Это по большей части объяснялось его плохим настроением, а не способностями старшей дочери, однако это нисколько не облегчало ее участи.

Как-то пассажиры корабля были взбудоражены громкими криками с верхней палубы. Я узнала голос сестры и кинулась туда. По-видимому, отцу не понравилось исполнение, или он счел, что голос Марии недостаточно выразителен, но в бешенстве он раз за разом бил ее по лицу. Мария, не удержавшись на ногах, упала на колени, но и это не остановило отца. Увидев, как он в очередной раз заносит руку, я зажмурилась – мне показалось, что сейчас он убьет ее, – однако удара не последовало. Я открыла глаза и увидела капитана корабля, который, побелев от гнева, схватил отца за руку. Капитан был выше отца почти на голову, а привычка к тяжелой работе в море сделала его плечи такими широкими, что он без труда смог удержать отца от новых побоев.

– Еще раз, – тихо прошептал он, – ты ударишь ее или кого-то еще – и я выкину тебя за борт в ту же минуту.

После этого до самой Франции отец вел себя тихо. Он продолжал разучивать оперные партии с Мануэлем, Марией и Жозефиной, однако вел себя вполне пристойно.

Во Франции же все началось сначала.

Мария, которой, несмотря на ее талант, доставалось больше других, очень изменилась. Большую часть времени, не занятого репетициями, она проводила, глядя в одну точку, а заслышав голос отца, даже вполне спокойный, вздрагивала и сжималась. Ночью она подолгу не могла уснуть и бродила по дому, как привидение, а иногда просыпалась с криком посреди ночи.

Я знала, что она мечтает вырваться из этого дома, уехать, сбежать хоть куда-нибудь, и такая возможность ей вскоре представилась – в восемнадцать она выскочила замуж за первого, кто сделал ей предложение, не разбирая, что это за человек, каков он, не планируя семейную жизнь с ним и не стоя никаких иллюзий.

Накануне свадьбы она плакала на плече матери, повторяя:

– Наконец-то, наконец-то!

Я не понимала, почему она плачет, почему она так хочет покинуть нас – ведь мне самой отец ни разу не сказал даже грубого слова, – и чувствовала себя крайне неуютно.

Мужем сестры стал Юджин Малибран, полуфранцуз-полуиспанец, неудавшийся банкир, который был старше своей невесты на тридцать лет. Уже через два года она покинула своего незадачливого мужа, брак с которым дал ей звучную французскую фамилию и свободу, и в следующие десять лет Мария Малибран сделала головокружительную карьеру. Европа боготворила ее теплое колоратурное меццо-сопрано, мужчины восхищались ею, и вскоре она встретилась с тем, с кем ей суждено было провести долгие годы – с бельгийским скрипачом Шарлем де Берио. Это был головокружительный роман, препятствием к которому не стал даже нерасторгнутый брак Марии с Малибраном. Мама очень страдала и заклинала Марию прекратить эту греховную связь, однако Мария была слишком счастлива, чтобы послушать хоть кого-нибудь. В конце концов, мама нашла адвоката, который расторг брак Марии с Малибраном, и в 1836 году они с де Берио поженились.

А вскоре Марии не стало… Смерть эта была очень странной, загадочной – прямо на сцене она упала без чувств, а к рассвету ее сердце остановилось.

– Все в руках Божьих, – говорила мама друзьям, которые с сочувственным любопытством пытались выспросить подробности.

– Мария слишком долго испытывала Божье терпение своими эскападами, – говорила она в кругу семьи.

Так или иначе, никто не понял, почему остановилось сердце двадцативосьмилетней красавицы певицы Марии Малибран. На похоронах ее тело утопало в белых лилиях – ее любимых цветах. Она выглядела как живая – казалось, она лишь прилегла на минуту отдохнуть и сейчас проснется, встанет, откинет назад свои тяжелые черные косы, и вновь зазвучит ее серебристый смех…

За гробом шли члены семьи – родители, я, брат, ее муж и их дети, и адвокат, друг семьи, который помог ей обставить развод.

Адвоката звали Луи Виардо.

Глава 3. Деревенские страсти

Несмотря на то, что я вырос в деревне, в имении моей матери Спасское-Лутовиново, что в десяти верстах от Мценска, уездного города Орловской губернии, французский язык я выучил, кажется, прежде русского. Невозможно представить себе более традиционных русский пейзажей, чем в тех краях – поля, леса, рощи на склонах холмов, проселочные дороги, уводящие Бог весть куда, васильки во ржи, стада, лениво лежащие в тени деревьев, деревушки по косогорам, жаворонки в синей июльской вышине… Однако мать моя, Варвара Петровна, ненавидела и презирала все русское. Я навсегда запомнил ее плотно сжатые губы, колючий, лишенный теплоты взгляд, сурово раздувающиеся ноздри, делавшие ее и без того непривлекательное лицо почти уродливым.

Медленная однообразная деревенская жизнь была ей не по душе, дома мы – и я сам, и мои братья, – говорили исключительно на французском, а гувернерами нашими были немцы, французы и швейцарцы.

Мой отец, Сергей Николаевич, был, напротив, несказанно хорош собой, но при этом слыл человеком слабым, подлым, с довольно низменными интересами. Он служил в Елисаветградском кавалерийском полку и вышел после свадьбы в отставку со званием полковника. Принадлежал он к старинному дворянскому роду, и, как сам он любил рассказывать, его предки были татарами – выходцами из Орды. Я весьма рано понял, что отец женился на матери из-за ее баснословного состояния, никакой любви в их браке не было и быть не могло, даже и уважительными-то их отношения назвать было тяжело, доказательством чему служили бесчисленные интрижки отца на стороне. Со своими любовницами – по большей части из крепостных – он бывал груб и даже жесток. Казалось, ему доставляет особое удовольствие обидеть девушку, бросив ей в лицо насмешки или обвинения, никогда и никому он не объяснял своих поступков, однако его привлекательное лицо раз за разом заставляло молодых красавиц влюбляться в него и терпеть любые его поступки.

Как и всякий русский дворянин, он точно так же недолюбливал все русское, восхищаясь просвещенной Европой, а потому по-русски со мной говорили разве что крепостные, один из которых и открыл мне изящную словесность – он читал мне на старинный манер, мерно и распевно, поэму стихотворца Хераскова "Россиада", где воспевались битвы русских и татар за Казань в дни царя Ивана Васильевича.

Дворовых людей, впрочем, мать так же не любила и жестоко наказывала за малейшую провинность. Казалось, она ненавидела всех и каждого, вымещая на любом, кто попадал в ее власть, все свои обиды, огорчения и разочарования юности. Юность ее и правда была тяжелой и жестокой. Она рано лишилась отца, а отчим жестоко бил и истязал ее. Сбежав из дома, она, пешком, в изорванной одежде отправилась к своему дяде в то самое имение Спасское-Лутовиново, но и тут ее ждали лишь побои и истязания.

До тридцати лет прожив в страхе перед жестокими родственниками и, наконец, после смерти дяди унаследовав его состояние, она не могла, разумеется, вернуться к прежней беззаботной жизни, не могла ни радоваться, ни любить, а лишь карать и наказывать всякого, кто имел несчастье находиться в зависимости от нее.

Я и сам, подобно моей матери, едва не совершил побег из дома – меня и братьев жестоко секли за малейшую провинность, – однако решимости уйти у меня так и не хватило. Вскоре, впрочем, мать, наконец, добилась своего, и мы переехали под Москву, на дачу Энгель напротив Нескучного сада.

Мне как раз исполнилось шестнадцать – еще не взрослый, уже не ребенок, – и жизнь стала представать передо мной как череда удивительных открытий, первейшим из которых и стало наше путешествие. Душа моя томилась в ожидании чего-то неземного, прекрасного, душа жаждала любви, и любовь не замедлила появиться.

Соседями нашими были княгиня Шаховская и ее дочь, восемнадцатилетняя княжна Екатерина. Катенька, как я осмеливался звать ее лишь про себя, была подобна ангелу. Ее тонкие черты лица, нежная улыбка, загадочный взгляд – все это напоминало картины голландских мастеров. Так могли смотреть на людей древние святые, одним движением руки исцеляющие больных и укрощающие диких зверей. Белое платье ее казалось ангельскими одеждами, золотистые локоны словно создавали нимб вокруг ее головы. Без преувеличения можно сказать, что я боготворил свою возлюбленную, которая представлялась мне собранием всяческих добродетелей. К тому же, семья ее была весьма бедна, и, несмотря на титул, жила в весьма стесненных условиях, что тоже вызывало у меня некие рыцарские чувства.

Я едва осмеливался здороваться с ней, мечтая лишь о том, что однажды она – о, неслыханная вольность с моей стороны! – позволит поцеловать ее руку. Когда я слышал ее смех или видел, как она склоняется над книгой в саду, среди цветов, дыхание у меня перехватывало, и я мог думать единственно о том, как она прекрасна, нежна, чиста и непорочна.

Вскоре я осмелел настолько, чтобы заговорить с ней, и ее непосредственность, живость и острый ум очаровали меня еще больше. В самых честолюбивых мечтах я уже видел себя на коленях перед ней, просящим ее руки, и она отвечала мне "да". Все чаще я будто случайно сталкивался с ней на прогулках, и мне – какая наивность! – стало казаться, что и она ищет моего общества.

Впрочем, все реже я слышал ее смех, все чаще она бывала печальна и задумчива, устремляя свой взгляд куда-то сквозь меня, уносясь мыслями в неведомые дали. Однажды меня озарила мысль, что, верно, Катенька грустна от того, что влюблена, и любовь ее безответна. Не находя себе места от тоски, я пытался представить себе этого неведомого соперника, ждал, что моя возлюбленная, мой ангел, позабудет его и вновь, как прежде, будет весела и беспечна, а затем, быть может, увидит, какой верной и бескорыстной была моя любовь все это время, и взглянет на меня более благосклонно. Но время шло, а положение мое не менялось, и я решил раз и навсегда выяснить, кто этот негодяй, заставивший грустить мою прекрасную даму сердца.

Воистину, я был готов к чему угодно, но не к тому, что открылось мне…

По вечерам я взял обыкновение прогуливаться недалеко от дома Катеньки, надеясь увидеть ее и, возможно, узнать что-то о ее жизни. В один из таких жарких, душных летних вечеров, когда после долгого дня уже повеяло прохладой, я увидел ее тонкую фигурку среди кустов жасмина – и замер, стараясь не выдать себя, чтобы подольше любоваться милым образом моей возлюбленной. Но она была не одна там. Я не видел ее собеседника, однако хорошо слышал ее взволнованную речь, обращенную к нему:

– Послушайте, не можете же вы, после всего того… Не можете же вы делать вид, будто мы совсем чужие друг другу?

Ее собеседник ничего не ответил, и она, спустя несколько секунд продолжила:

– Выходит, все ваши взгляды, улыбки… все ваши слова… все это пустое?

Она перешла на шепот, и дальше я не мог разобрать слов, однако хорошо расслышал ответ:

– Моя дорогая, я говорил вам, что любовь для меня не существует. Что же касается… хм… последствий нашей неосторожности… Я отправлю вам вскорости весьма значительную сумму денег, которая, полагаю, поможет вам пережить наше расставание.

Катенька вскрикнула, и я тоже едва удержался от того, чтобы не выдать свое присутствие. Этот холодный и насмешливый голос был мне хорошо знаком – слишком хорошо. Это был голос моего отца.

Круто повернувшись, я кинулся бежать. До ночи я бродил, не разбирая дороги, не в силах поверить, что девушка, так обожаемая мною, представлявшаяся мне воплощением идеала, оказалась просто очередной любовницей моего отца.

Вскоре после этого Шаховские уехали, куда – я не знал, хотя на имя отца часто приходила корреспонденция – лиловатые конверты, на которых его имя было выведено изящным почерком с завитушками.

Мы тоже возвратились в наше имение, и, по счастью, отец большую часть времени пропадал на охоте или попросту уезжал куда-то, так что встречались мы не слишком часто, а осенью я поступил в университет и уехал в Москву.

Постепенно боль, причиненная мне моей возлюбленной, утихла, однако я и помыслить не мог, чтобы вновь начать ухаживать за девушкой своего круга. Все они представлялись мне теперь лживыми и испорченными созданиями, которые могут лишь морочить юноше голову, и с неким болезненным удовольствием я думал о том, что всегда теперь буду один, разочарованный, циничный и надменный. Я старался производить впечатление этакого светского льва, манерно растягивая слова и ошарашивая собеседников неожиданными и даже странными заявлениями. Выглядело все это достаточно наигранно и нелепо, надменность тоже выходила у меня достаточно плохо. Однако, вероятно, это уберегало меня от новых разочарований. О старых же я вскоре стал забывать.

Приезжая на лето в поместье родителей (которые, впрочем, к тому моменту уже жили раздельно), я стал обращать внимание на крестьянских девушек, бесхитростность и неизбалованность которых очень нравились мне по контрасту с лукавством столичных красавиц. Однажды, приехав навестить мать, я повстречал Авдотью. Наверное, по сравнению с Катенькой, ее лицо могло показаться простоватым, манеры – грубыми, к тому же она не знала грамоты, однако мне она казалась весьма привлекательной. Черты ее были правильными, слова – искренними, а доброе выражение и полуулыбка, никогда не сходившие с ее лица, нравились мне больше, чем показные загадочность и грусть девушек, с которыми я общался прежде. Я, наконец, видел, что и моя искренность и нежность оценены по достоинству, и стал навещать Авдотью все чаще. Вскоре она родила девочку, которую окрестили Пелагеей.

Дочь я обожал. Иногда, глядя на Авдотью, которая склонялась над кроваткой маленькой дочки, я даже начинал думать, что именно этой простой и искренней женщине суждено стать той, кто сделает меня счастливым. Впереди мне виделись долгие годы, наполненные тихими семейными радостями, в обществе женщины, которая искренне любила меня, в окружении детей, которые у нас, несомненно, еще родятся, и сердце мое наполнялось нежностью. Наконец-то в моей жизни появилась семья, о которой я так долго мечтал, – пусть и незаконная, но какое это имеет значение?!

Глава 4. Первый концерт

Всемье меня в шутку звали Муравьем – я и впрямь была на редкость усидчива для ребенка, и, если насчет Марии и Жозефины никто не сомневался, что их ждет блестящее будущее, то, что касается меня, все, включая меня саму, были уверены, что на славу и признание рассчитывать не приходится. Тем не менее, с детства я была увлечена музыкой и часто аккомпанировала отцу. Мне не было еще и десяти, когда отец покончил со сценой – ему в то время было уже за пятьдесят, – и стал давать частные уроки. На эти занятия многие стремились попасть – как же, сам прославленный Мануэль Гарсия обучает пению! – но ему требовался тот, кто будет играть на пианино во время урока. Этим человеком стала я.

Инструментальная музыка завораживала меня. Хотя я охотно помогала отцу, тем не менее, на этих уроках часто нужно было прерываться, что, разумеется, мне совсем не нравилось. Стоило мне увлечься, как отец останавливал меня и принимался объяснять ученику какой-то пассаж.

– Не так, не так! – страстно говорил он. – Больше чувства! Вы должны вкладывать душу в то, что поете! – затем, не оборачиваясь, он махал мне рукой: – С начала!

И я принималась играть с самого начала.

Разумеется, я внимательно слушала все, что отец говорил ученикам, ловила каждое его слово, запоминала каждый совет, хотя я и не чувствовала в себе призвания становиться певицей. Я мечтала выучиться и стать настоящей пианисткой – мне хотелось играть, ни о чем не думая, разговаривать с помощью клавиш, послушных моим пальцам, обращаться к сердцу каждого слушателя своей музыкой – так, чтобы меня слушали, затаив дыхание. Музыка жила в моем сердце, пульсировала в кончиках пальцев, постоянно звучала в моей душе, и мне казалось, что это самая прекрасная судьба из всех возможных – играть для других.

Однако моим мечтам не суждено было сбыться. Когда мне исполнилось десять, отца не стало, прекратились и мои уроки музыки, зато мама начала заниматься со мной пением. Услышав, как я вполголоса напеваю что-то, она остановила меня и попросила спеть громче, а затем объявила, что будет заниматься моим голосом.

Мама, несомненно, знала о пении все, и принялась изо дня в день учить меня. Она учила меня правильно дышать, держать осанку, работала над тембром голоса, его модуляциями, звучанием, над темпом речи и даже выражением лица. Иногда со мной занималась и Мария, когда приезжала к нам в перерывах между концертами, но я все не могла понять, для чего они тратят на меня столько сил. Эти уроки выматывали меня до крайности, пение оказалось тяжелой работой, и я была уверена, что все мои усилия пропадут впустую. Разве смогу я когда-нибудь сравняться с Марией – красавицей Марией, голос которой заставляет слушателей забывать обо всем на свете?

Назад Дальше