Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества - Майя Заболотнова 6 стр.


Моя дочь Луизетта была двумя годами старше, и я, представляя себе, как страдает бедная Пелагея, немедленно кидалась обнимать мою девочку, словно пытаясь защитить ее от чего-то дурного, что представало пред моим мысленным взором.

Я получила от Ивана новое письмо, где он рассказывал о том, что творится в поместье, о новых чудачествах матери и, конечно, о своей девочке: "Моя собственная восьмилетняя дочь говорит: "Я никому не верю и никого не люблю, потому что меня никто не любит"". Я не могла представить себе ребенка, который мог сказать такое, и надеялась, что, попав ко мне, став мне родной дочерью, она изменится, и сердце ее будет отогрето. С нетерпением я ждала, когда смогу увидеть дочь Ивана, и вот, наконец, они прибыли.

Пелагея была похожа на своего отца – такая же светловолосая, с ясными голубыми глазами и довольно высокая для своих восьми лет. Я почти не смогла побыть с ней в первый вечер – девочка, утомившись с дороги, засыпала на ходу, и ее отправили в приготовленную для нее комнату. Я осталась наедине с Иваном, который принялся рассказывать о своем путешествии.

– Как я рад, мой ангел, что ты согласилась взять ее к себе. Если бы ты видела, что за дом, в котором жила моя дочь… Maman все так же жестока и совершает все более странные поступки. Недавно она узнала, что холера передается по воздуху, и повелела сделать себе устройство, чтобы она могла все видеть, а воздухом не дышать. Так ей сделали стеклянный колпак, вроде киота для иконы, и в нем носят на прогулки.

Иван комично всплеснул руками, а я не выдержала и рассмеялась, представив себе эту тучную суровую женщину на носилках под стеклом.

– Крепостные стонут под ее властью. Хочет – казнит, хочет – милует, и никто ей не указ. Люто сечет за всякую провинность, а если нет, так и того не лучше. Слуги у нее – я видел сам – одеты в специальную форму, повторяющую костюмы служащих государственных департаментов, и называет она их по фамилиям министров. Дошло до того, что уже и друзья ее боятся к ней заезжать. Перед имением ее – два флага с гербами, и, когда она не в духе, их спускают. Издалека видать, можно ли сегодня к матушке в гости пожаловать или лучше поворачивать коней… И в такой-то обстановке росла моя дочь!

– Как жаль, что ты не забрал ее раньше! – воскликнула я.

– Ох, мне больно даже думать об этом… Она ведь била ее хуже крепостных, вымещала свою злобу за то, что потеряла надо мной и моим братом власть. Так только она и может свою власть проявить, боится, что если будет в ней хоть одно доброе чувство – ее тут же перестанут бояться, а значит, и слушать. Да только и я, и Николай давно уж покинули ее дом вопреки ее воле, вопреки страху, что она внушала нам с детства, а теперь и последнее – Пелагею – забрал я из-под ее власти. Я верю, что ты, мой ангел, будешь заботиться о ней куда лучше, чем эта женщина, что приходится ей родной бабкой. В твоем сердце, любовь моя, доброты столько, что хватит отогреть целый свет.

В глазах его появилась знакомая мне светлая печаль, но он сдержал себя.

– Однако уже поздно, душа моя, и ты устала, да и я хочу отдохнуть после долгого путешествия, – он поднялся и, пожелав мне спокойной ночи, отправился в комнату, где жил прежде.

Я едва дождалась утра, чтобы самой познакомиться со своей воспитанницей и познакомить ее с Луизеттой, но оказалось, что девочка совершенно не говорит по-французски – это было весьма странно для меня, я полагала, что всякий ребенок из дворянской семьи, пусть и незаконнорожденный, должен получить приличное воспитание и образование. Сама я говорила на ее родном языке вполне неплохо – сказывались уроки, что давал мне Иван, – но Пелагея все же дичилась, почти не говорила ни со мной, ни с Луи, зато к отцу жалась и ластилась, точно котенок. Я понимала, что девочка настрадалась, и решила дать ей время привыкнуть к нашей семье.

Ивану же казалось, что общение с дочерью не так важно. Нехотя он отвечал на ее торопливые слова, обращенные к нему, – говорила девочка со множеством ошибок и так быстро, что я едва могла понять ее, – и затем вновь обращался ко мне или Луи. Эти двое вновь принялись выезжать на охоту, подолгу пропадая в лесах, я же решила большую часть времени посвятить девочке.

Пригласив модистку, я заказала моей воспитаннице несколько платьев взамен тех ужасных крестьянских лохмотьев, в которые она была одета, когда приехала, и стала заниматься с ней французским. Луизетта могла сказать по-русски лишь несколько фраз, однако я и ее приглашала на эти уроки, так что вскоре девочки перестали смотреть друг на друга, как два волчонка, и понемногу начали общаться.

Пелагея оказалась весьма одаренным ребенком – налету схватывая все, что я объясняла ей, она быстро выучилась самым необходимым французским словам. Первое, что она выучилась говорить, – это вопрос о том, где ее отец, и мы слышали это постоянно:

– Оù est mon père? – спрашивала она у меня, у Луи, у Луизетты, у всякого, кого встречала. – Оù est mon père?

Манеры ее, поначалу приводившие в ужас даже нашу прислугу, тоже быстро выправились. Сказалось, видимо, и общение с Луизеттой – Пелагея невольно брала пример с названной старшей сестры, а воспитанию Луизетты с самого начала уделялось огромное внимание. Для Пелагеи я также наняла учителя, мсье Вилье, который, приходя дважды в неделю, принялся обучать ее грамоте, письму и счету – прежде ее не учили, кажется, ничему, и это приводило меня в крайнее расстройство. Поначалу Пелагея занималась с крайней неохотой, но затем, поняв, как важны ее успехи для отца, принялась учиться с рвением, какого от нее никто не ожидал. Она бесконечно готова была выполнять одни и те же задания, складывать и вычитать цифры, выводить пером на бумаге слова… Поначалу с письмом дела ее шли не очень, перо рвало бумагу, и девочка, заливаясь слезами, могла скомкать лист и швырнуть его через всю комнату. Выдержки у нее не было совершенно, однако мсье Вилье был терпелив, и в отличие от большинства учителей никогда не брался за розги – я особенно просила его никогда, никогда не бить девочку и не повышать на нее голос, – и лишь говорил ей:

– Мадмуазель, старайтесь лучше, подумайте, как обрадуется вашим успехам ваш отец!

Это всегда действовало. Я даже начала думать, что, верно, бабушка говорила Пелагее, что отец отказался от нее, уехав во Францию, потому что она недостаточно хороша, и теперь девочка всячески старается заслужить его любовь.

Иногда, глядя, как мои девочки вместе играют в саду, как угрюмое и дикое поначалу лицо моей русской дочери озаряет улыбка, как она смеется – впервые за те месяцы, что прошли с ее отъезда из России – я была почти счастлива.

Но все же я видела, как девочка тоскует по отцу. Я не могла заменить ей родителей, а Иван, который теперь снимал дом в получасе езды от нас, виделся с дочерью очень редко. Приезжая к нам, он первым делом шел поздороваться с девочкой, задавал ей несколько вопросов, интересовался ее успехами, рассеянно гладил по голове, а затем вновь обращался ко мне – спрашивал о моих делах, читал вслух, просто рассказывал что-нибудь забавное.

Мне по-прежнему было приятно его общество, я охотно разговаривала с ним – все же, нельзя не признать, в компании мужа мне было скучновато, и, как метко и ядовито заметила моя подруга Жорж Санд, он был "скучным, как ночной колпак", а Иван всегда находил, чем развлечь меня. Периодически я устраивала музыкальные вечера, на которых пела сама или просила сыграть кого-нибудь из моих гостей – вечера эти пользовались большой популярностью среди наших друзей. У нас бывали Сен-Санс, Гуно, Глинка, Лист, Берлиоз, Мерейбер, Клара и Роберт Шуман, Альфред де Мюссе, Оноре де Бальзак и многие другие. Но порой мне хотелось просто тихих разговоров за чашкой кофе, и Иван как никто другой понимал меня и разделял мои чувства.

Обычно Пелагея присутствовала на этих встречах, что – я замечала – несколько стесняло Ивана, однако отправить дочь в ее комнату он не мог. Я же отчаянно переживала от того, что не могу подарить девочке семью, о которой она мечтает. Иван по-прежнему любил меня больше, чем родную дочь, и охотнее общался со мной, чем с ней.

Однажды во время такой встречи, он спросил меня, как успехи Пелагеи.

– О, весьма и весьма неплохи! – ответила я радостно. – Она уже гораздо правильнее говорит на французском, и письмо дается ей все лучше. Скоро ее можно будет принять за настоящую маленькую француженку.

Я всего лишь хотела пошутить, однако Иван, кажется, не понял этого. Какая-то мысль сверкнула в его глазах.

– Да, можно, если бы не имя. Если б только я знал тебя тогда, я назвал бы девочку на французский манер. Впрочем, что мешает мне сделать это сейчас? Пусть ее зовут Полинет, – улыбнулся он. – Это самое прекрасное имя во всем свете, так почему моя дочь не может носить его?

Я делано рассмеялась, пытаясь перевести это в шутку, но Иван не шутил – он в самом деле хотел, чтобы его дочь звали так же, как меня, и повторил:

– Отныне зови ее Полинет. Ты слышала, моя дорогая? – обратился он к дочери. – Что скажешь, тебе нравится это имя?

Случайно в тот момент я поймала взгляд девочки – она глядела на меня почти с ненавистью. Но перечить отцу, конечно же, не осмелилась.

– Хорошо, папа, – ответила она. – Если тебе угодно – отныне я буду зваться Полинет.

Глава 11. Снова Россия

Вернувшись во Францию, я полагал, что останусь тут если не навсегда, то, во всяком случае, на долгие годы, и что покинуть ее меня ничто уже не заставит.

Даже когда Полина отправилась на гастроли в Англию, я остался в Куртавнеле – там в то время гостил Шарль Гуно, он работал над оперой, я – над новой повестью, и мы проводили дни за работой, а вечера – за разговорами о Полине, мы писали ей письма, читали в газетах об ее гастрольных успехах…

Но несколько недель спустя я получил письмо от Николая – моего брата: он писал о том, что наша мать умирает, и просил меня приехать.

Получив письмо, я немедленно отправился к Полине, которая только вернулась с гастролей, и рассказал ей обо всем. Я застал ее в тот момент, когда она занималась французским языком с Полинет, и сердце мое сжалось от переполнявшей его нежности. Сидя за столом, она склонилась над книгой, из которой читала девочке, временами останавливаясь и объясняя какие-то непонятные слова, и в этот момент она напоминала ангела, спустившегося с небес, чтобы позаботиться о маленькой сироте. Лучшего опекуна для моей дочери я не мог и желать, и я почувствовал, что люблю Полину еще сильнее, хотя прежде мне казалось, что больше любить уже невозможно.

Но я недолго любовался этой картиной. Обернувшись, Полинет заметила меня и, вскочив, кинулась мне навстречу. Она принялась быстро что-то говорить на французском, пытаясь одновременно продемонстрировать свои успехи в изучении этого языка и рассказать свои новости, и лишь полчаса спустя мне удалось остаться с Полиной наедине.

– Моя мать умирает, – сказал я ей без всяких вступлений, и Полина, перекрестившись, быстро произнесла несколько слов из молитвы. – Я должен срочно выезжать в Россию, я должен оставить тебя и Полинет.

– Поезжай, – кивнула она. – Поезжай и ни о чем не беспокойся. Будь с ней в ее последние часы, а я позабочусь о девочке до твоего возвращения.

Я поцеловал ее руку – о, как мне хотелось обнять ее в тот момент и запечатлеть поцелуй на ее губах, но я не мог позволить себе такой вольности. Я по-прежнему был ее русским другом, и хотя все эти годы не оставлял надежды сделаться ее возлюбленным, я знал, что не должен даже намеком оскорбить эту прекрасную женщину.

Все, что я мог, – это писать ей о своих чувствах, восхищаться ею издалека и быть рядом в тот момент, когда она желает видеть меня.

– Я буду писать тебе, мой ангел, – сказал я, – я вернусь как можно скорее. Не скучайте по мне.

– Конечно, мы будем скучать, Иван, – улыбнулась она. – Но ты должен быть хорошим сыном и отдать дань уважения своей матери.

Коротко поклонившись, я покинул Куртавнель, забыв попрощаться с дочерью, и отправился в Россию.

По дороге я написал Луи письмо, которое должно было убедить его в искренности моих дружеских чувств: "Я не хочу покинуть Францию, мой дорогой хороший друг, не выразив мои чувства и мое уважение к вам и не сказав, как я сожалею, что мы должны расстаться. Я оценил совершенство и благородство вашего характера, и вы должны верить мне, когда я говорю, что никогда не буду по-настоящему счастлив до тех пор, пока с ружьем в руке, рядом с вами снова не пересеку любимые равнины Бри".

Я находился в ситуации, когда поневоле приходится лгать и лицемерить, разыгрывать комедию, называя лучшим другом и расписывая совершенство характера того, от чьего расположения зависит, будешь ли ты принят в доме любимой.

Путешествие мое затянулось, и в Москву я прибыл уже тогда, когда все было кончено – мать умерла. Умирала она долго, тяжело задыхаясь, характер ее стал еще более вздорным, чудачеств стало еще больше… В последние дни она велела пригласить в свой дом оркестр, и Николай, не смея перечить умирающей, все дни напролет слушал веселые польки, раздающиеся из соседней комнаты, – мать утверждала, что так умереть ей будет гораздо легче.

Я же едва не опоздал даже на похороны, и теперь стоял у края могилы, слушал речь священника – духовника моей матери, – и размышлял о том, что деревенское имение матери, где я провел свое детство и где было пережито столько счастливых минут, – Спасское-Лутвиново – единственный из ее домов, к которому я был привязан по-настоящему, теперь могло бы стать моим домом. Но буду ли я когда-нибудь и впрямь жить здесь? О, вряд ли. Я намеревался уладить дела с наследством, заехать в Спасское, чтобы только поглядеть на те места, и тотчас же отбыть обратно во Францию, где ждали меня Полина и Полинет, единственные по-настоящему близкие для меня люди.

Я знал, что мать не простила моего своеволия даже перед смертью. Едва войдя в гостиную ее московского дома, я увидел свой портрет, лежащий на полу. Чья-то рука швырнула его с такой силой, что раскололось стекло, и пол был усеян множеством мелких осколков. Подозвав горничную, я спросил, что произошло, и та, опустив глаза в пол, отвечала:

– Варвара Петровна изволили кинуть, уже два месяца как, и убирать не велели. Злиться изволили-с.

– Убери это сейчас, – сказал я глухо и вышел из комнаты.

Однако дела с наследством затянулись. Николай, у которого была большая семья, требовал себе почти все имущество матери, я же, не нуждаясь в наследстве сам, хотел официально дать дочери свою фамилию и оставить ей по завещанию хоть какое-то имущество. В конце концов, нам удалось договориться: я забирал себе Спасское-Лутвиново, Николай же получал все прочее. Оба мы разделом были довольны и почитали себя богачами. Но тут возникла новая проблема, и ее решить оказалось гораздо сложнее.

Николай рассказал, что Варенька Богданович, – воспитанница матери, бедная сиротка, к которой она была так привязана последние годы, но которую я почти не знал, – на самом деле – ее незаконнорожденная дочь. Отец девочки – Андрей Евстафьевич Берс, медик, сын московского аптекаря, разорившегося во время войны 1812 года, который начал служить домашним доктором у моих родителей, а затем, после смерти моего отца, сделался любовником Варвары Петровны. Об этом романе я знал, хоть ко времени смерти отца мы почти не общались.

Отношения ее с Берсом были странными. Она полагала его глупцом, презирала, третировала, он же едва ли не целовал ее ноги и изображал страсть, которой от этого худосочного человека ожидать было странно.

В общем-то, одного взгляда на Вареньку было достаточно, чтобы сделать вывод о нашем родстве. Те же светлые волосы, голубые глаза, да и манера вести себя – все наше, туреневское. Но если с законными сыновьями мать была строга до жестокости, то дочь, которую ласково звала Биби, разбаловала невероятно. Повадками эта девчонка напоминала змею – ни благодарности, ни почтительности, ни хотя бы ума в ней не было вовсе. Мы с Николаем решали ее судьбу – невозможно оставить ее одну, как бы то ни было, это наша сестра, родная кровь, от которой так просто не откажешься, и нам надлежало найти того, кто позаботится о ней. Мы отправили письмо ее отцу, Андрею Берсу, который долгие годы изображал безумную любовь к матери, но он с ужасом отказался ее забирать. Этого стоило ожидать – уже довольно давно он, не в силах выносить этих странных отношений, расстался с матерью, и теперь уже был женат и если и не счастлив, то, по крайней мере, окружен заботой, уважением, да и детей успел завести порядочно, и взрослая дочь, к тому же дурно воспитанная, в его новой семье была явно не ко двору.

Я, сгорая от нетерпения, – хотелось поскорее уехать, – предложил Николаю оставить Биби у себя, но его жена Анна категорически воспротивилась этому. Влияния на жену Николай не имел никакого. С юности эта женщина, бывшая камеристка, которая тогда еще носила фамилию Шварц, отличалась скандальным и распутным поведением, умела с помощью хитрых интриг перессорить всех слуг в доме, а затем, познакомившись с Николаем, так умело изобразила страдающую невинную девушку, что он, поддавшись каким-то рыцарским чувствам, немедленно в нее влюбился.

Роман их развивался стремительно, Анна родила нескольких незаконных детей, после чего Николай, наконец, набрался духу жениться на ней. Это стало причиной его ссоры с матерью – та, страшно разгневавшись, лишила его содержания, и Анна, поняв, что больших денег в этом браке она не увидит, тут же прекратила свою игру и стала вести себя так, как было свойственно ее природе, – то есть закатывать скандалы, угрожать, манипулировать, и Николай, по-прежнему страстно в нее влюбленный – кажется, только такая любовь-страдание и была принята в нашей семье, – во всем ей подчинялся. Держа мужа под каблуком, Анна, разумеется, решала все важные вопросы в доме, и появление в их семье еще одной вздорной и скандальной девицы, такой же интриганки, как и она сама, в ее планы не входило. Она, наконец, получила наследство, ради которого пустилась в свое время в эту брачную авантюру, и теперь рассчитывала жить в свое удовольствие. Даже характер ее с появлением денег, казалось, стал мягче и женственней. Но, стоило мне заикнуться о Вареньке, как Анна вновь показала свой звериный оскал.

– Никогда! – кричала она. – Никогда эта девица не поселится с нами! Отправляйте ее в работный дом или выдайте замуж – мне все равно, а только я с ней под одной крышей жить не стану! Слышишь, Николай? Не стану!

Николай не смел возражать, и теперь у нас оставался один выход – постараться найти сестре мужа. Дело это было нелегким. Мы назначили за ней богатое приданое, но женихи в очередь выстраиваться не спешили, о характере сестрицы уже многие были наслышаны, да и происхождение ее было сомнительным, а выдать ее за авантюриста и охотника за приданым ни мне, ни Николаю не позволяла совесть.

Назад Дальше