Некоторым образом драма - Конецкий Виктор Викторович 12 стр.


И вот, согласно этой статейке, я сижу тут и корплю над очередным опусом.

Будь здоро<в>, напиши что-нибудь. "

Ю. Казаков.

P.S. Помнишь, как мы с тобой однажды распинались в любви к Г. Бёллю? Так вот, я узнал, что он тут был и всюду искал меня, и я оказался его любовью. А я в это время на Дунае уток стрелял. Возле самой Румынии, и написал очерк о том, как стрелял уток, и он выйдет скоро, я тебе пошлю, если буду знать, где ты.

Еще раз будь здоров.

Ю. К.

P.S.S. Я теперь член редколлегии "Молодой гвардии" и уже успел тебя порекомендовать редактору. Так что, если получишь письмо из этого журнала, не удивляйся, а дай что-нибудь. Этот журнал должен быть хорош, там в редколлегии кроме меня еще Б. Ахмадулина, В. Амлинский, Евтушенко и еще кто-то".

Нагибин – мне.

"Дорогой Витя! Получил твое письмо, которое меня и обрадовало и тронуло не знаю как! Тем более, что мне казалось, будто ты не то чтобы охладел к нам, а несколько утратил интерес. Но, судя по твоему письму, это не так и, значит, все хорошо. Очень хотелось бы повидаться. Ты не собираешься в Москву? Мы будем тут до середины июня, а затем, наверное, поедем к Орловскому дней на 10. С конца июня и до осени я буду здесь и на даче. В Ленинград я едва ли попаду в ближайшие месяцы. Ты пишешь, что недоволен своей работой, а мне Казаков говорил, что ты начал рассказ, который уложит на лопатки всех, и я ему верю. Кстати, говорил он мне это трижды, и трезвый, и пьяный, значит, ты сумел потрясти его неокрепшую душу.

Я его видел вчера в Тарусе, на пляже, он очень гордился своей фигурой и говорил, что осенью будет показывать себя за деньги.

Проплыл на лодке Паустовский с удочками, я едва сдержал слезу: такой изумительный человек и так пишет.

Блеснул фантастическим по неприличию поступком (но уже не в Тарусе, а в Москве, на секретариате СП) один мой близкий друг. Изящный устный донос на меня и на Казакова, но подробно об этом при личной встрече.

Я закончил марокканские рассказы, двадцать штук – ровно 3,5 листа, сдал их в "Знамя", но там зловеще молчат. Писалось, во всяком случае, с удовольствием.

Очень о многом хотелось бы поговорить, но не в письме, а рядом, за столиком, есть разные мыслишки и наблюдения. Если ты соберешься в Москву, извести меня заранее, чтобы я приехал с дачи. Я страшно жалею, что последние наши встречи были как-то невыразительны.

Прости, что пишу от руки, у меня стерлась лента на московской машинке. По-моему, писать на машинке – это лучшее проявление вежливости, но тебе придется разбирать мой куриный почерк.

Мы оба тебя целуем и очень хотим видеть.

Юра Нагибин".

15.01.63. Я – Казакову.

"Ю. Казаков! Скажи, пожалуйста, когда ты выходишь на улицы Тарусы, торчат из тебя палки или ты их ставишь в сенях к стенке? Будучи бывшим художником, я ясно вижу, как ты с двумя палками ниже спины идешь на почту, чтобы проверить на до востребовании корреспонденцию. Твои очки на морозе запотевают, с синего носа падают капли, перхоть сыплется на искрящийся снег, а ты все поправляешь палки и думаешь о девице, которая не шлет тебе открытку, которая не любит тебя, а только греется в бенгальском огне твоей славы; которая в этот самый момент отдается летчику-испытателю; которая сорит твоими деньгами и на каждом шагу говорит, что ты импотент. Я вижу все это совершенно ясно. И мне хочется плакать и рыдать. Я прошу тебя: вынимай палки обратно! Особенно, если они вставляются такой вшивой песенкой из дрянного фильма.

Я не шлю тебе Камушкина по той причине, что он продался правым, вошел в редколлегию комсомольского журнала, печатается в центральных органах, скоро едет в Америку; вместо того чтобы умереть в конце повести, этот Камушкин выжил и даже пошел в больницу, чтобы упросить сестру не делать аборт. После таких штук Камушкин мне опротивел и теперь мне стыдно посылать его к тебе в гости. Но я, все одно уж, пошлю.

Читал ли ты "Еще о войне"? Я так старался наставить тебе этим рассказом рога! Так старался! Думал, ты где-нибудь в киоске покупаешь журнал, читаешь рассказ, бежишь на телеграф, шлешь мне телеграмму, потом напиваешься, корчишься от зависти, влезаешь на гостиницу "Украина" и прыгаешь вниз с самого серпа и молота. И вот ничего этого нет! Никакой реакции! Я объясняю это только тем, что ты еще не прочитал мой шедевр. Поэтому трачу лишних семь копеек и посылаю его тебе. Таких рассказов я могу писать по две штуки в день, но я этого не делаю только потому, что тогда затоварю весь литературный рынок шедеврами и всей другой мелкой шушере жрать будет нечего.

Твое жалкое хвастовство Г. Бёллем меня умилило. Вчера вечером звонок раздается. Беру трубку. "Вас вызывает Лос-Анджелес!" Говорю: "Включайте!" Включают. Слышно прекрасно – как в пивной возле завода в день получки. Но все на английском, то есть американском, языке. Просят сценарий. На современную тему. Понял? Из Голливуда просят. Я отказался. Говорю, что, мол, далеко ездить с поправками. Они не поняли про поправки, но я все-таки отказался, потому что теперь совсем ничего не пью: нажрался антабуса. А у них там без виски и без содовой ни тпру ни ну. Мне же и от пива можно теперь в ящик кинуть копыта и хвост. Трезв уже два месяца. Состояние это странное – ходишь обалделый и видишь все прорехи на теле человечества.

Купил машину. "Волга", серая. Гниет под снегом на улице. В долгах по кадык. Жрать нечего. Такого ужаса не переживал с 57-го года. Ничего не печатают. Везде набрал авансов, сроки кончились, а в больнице ничего не писал. Кошмар. Скоро брошу курить из экономии.

Весной приглашаю тебя съездить на моем моторе к А. С. Пушкину в Михайловское.

В последних числах января буду в Москве, чтобы попытаться заключить где-нибудь какой-нибудь дого-ворчик.

Худею и худею. Причин не говорят. Рожа испитая и старая. Противно смотреть на себя в зеркало.

Пишу рассказ с поножовщиной и другими ужасами.

Куда ушла моя романтика? Я такой был романтичный молодой писатель. Туманные морские дали стелились вокруг меня. Где они теперь? Ухожу в казаковский реализм. Скоро охотничьи рассказы сяду сочинять. Ужас!"

15.05.65.

"Дорогой старик! На нечистоплотных голливудски-американских хренов нервов русских тратить нечего. Ты запомни, что литературу делают не они, а мы. Мы ее делаем медленно, подчас хреново, но все-таки делаем. И если вообще литература нужна кому-нибудь на этом свете, значит, наше дело в шляпе. Как бы там ни было, я все же склонен считать, что литература нужна. Ибо как сказано в Евангелии: "Сначала было слово, и слово было Бог!" – вот так, старик, помни об этом, даже когда пьешь в Одессе и взираешь из окна на внутреннюю жизнь Пассажа.

Я в Малеевке, но не по своей воле. Мама моя ни в чем не хочет уступать твоей. Взяла и сломала ногу в Тарусе. Я ее привез в Москву, весь апрель мотался в больницу, потом достал путевки для нее и для себя в Малеевку – и вот я здесь. Весна, старик! И спраздновал я тут 9 мая лучше всех, потому что был один. Была тут раньше одна баба, с которой с ходу у меня началась выпивка и все такое прочее, потом под праздник она как раз уехала, я остался один и праздновал 9 мая лучше всех, как я тебе уже, дураку, сказал. Потому что, когда ты один, есть возможность подумать. На людях только плотничаешь, а когда один – думаешь. Ведь все-таки мы существа мыслящие в некотором роде. И я сидел один на один с пол-литром "Московской", изготовленной в пресветлом граде Калуге, и думал о фашизме. Не о фашистах, которые жгли, стреляли, тащили женщин к себе в постель, пили, сходили с ума, потом сами стрелялись, которые были потом убиты и разбиты и которые еще сейчас многие живы во всех частях света, – нет, я думал о самом высшем фашизме, о средоточии его, о человеке, который, достигнув власти, все подчиняет себе. Это не бесчисленные серо-зеленые солдаты шли на нас, это он их гнал, угрожал расстрелом. Это не генералы и штурмбанфюреры творили зло – зло творил он, потому что, дорвавшись до власти, он обожествил себя и стал над нацией, над человечеством. Ничто не делалось помимо его воли, и никто ничего не мог решить за него. Как бы ни были крупны остальные фашисты, они могли в лучшем случае советовать ему, соглашаться с ним, подсказывать ему и исполнять его волю. И чем лучше они советовали и исполняли, тем все более возвышались в его глазах и в собственных. Они даже становились наконец более фашистами, чем сам он, но все равно он был главный. И все-таки не он был главное зло, а самое главное зло была система. Та система, при которой он мог зародиться, этот человек, этот вождь, диктатор, фюрер, мог подняться и существовать вопреки всему, во веки веков, пока он сам жив, потому что никаких демократий, никаких ограничителей при этой системе не было, и он не мог быть смещен.

Вот так, старикашка, я и сидел, и думал многое разное еще, чего в твою вшивую голову отродясь не взбредало. В твою голову всегда взбредает вздор всякий, вроде "Ванну – капитану!" или "33-й зуб". Тошно мне на тебя глядеть, потому что ты сваливаешь свое пьянство на всех, вернее, раскладываешь его на всех нас и пишешь: четвертое поколение нырнуло там куда-то в прозрачность Столичной водки, изготовленной из опилок в Калуге. Врешь, это ты нырнул, а я сижу тут и думаю о разных вещах.

Кстати, как ты использовал машину свою, когда сюда на ней приезжал? Я свою главным образом использую для поездок в Старую Рузу на предмет добывания разных жидкостей. Очень удобная штука, моментом можно смотаться – 10 минут, я засекал. 4 минуты туда, 4 – обратно, 2 – на расплату с продавщицей.

Ю. Казаков".

"Письмо твое, старик, я получил в Литве. А писать не стал, что-то настроения не было. И второе письмо я твое получил, которое ты с пьяных глаз не отправлял целую неделю. Написано оно тобой 7 ноября, а опущено – 14-го. Ты там написал, что не любишь праздников. Написал ты мне это дело, а потом пошел и надрался. И целую неделю не просыхал.

Видал я тут Вальку Ежова, звал он меня на другой день на просмотр вашего фильма, говорил, что Васька Аксенов глядел и смеялся. А я вот не пошел. Ну вас всех на фиг! Вы, гады, выперли меня из своего коллектива, да еще платить заставляете. Очень это по-свински. А если бы мы с Васькой участвовали, то фильм был бы в пять раз лучше.

А тут еще повесть свою потерял. Там у меня много было написано, разрозненно, сзаду наперед и по-всякому, но написано было порядочно, а теперь вот не могу найти никак, жалко будет, если я ее посеял где-нибудь в своих переездах или сжег нечаянно. Я тут в марте, когда в Тарусе жил, многое пожег, всякие там черновики и прочее, может, и повестуха моя погорела.

"Нестора" моего по Москве читают, откуда только журнал достают. Читают его, а критики делают вид, что ничего такого и не было. Один Дёмичев меня нехорошо помянул вкупе с Солженицыным и Залыгиным. Было у нас в ЦДЛ партийное собрание, так вот он там выступал и очень был мною недоволен.

Ты, старик, когда в Москву приезжаешь, пьянствуешь только да дерешься, да по бабам бегаешь, и морда твоя опухлая дрожит и трясется. Нет того чтобы пришел тихо-смирно, с умным разговором, философию какую-нибудь придумал бы, школу какую-нибудь литературную начал бы, оно и приятно было бы. Собрались бы у Шима, потолковали бы, у него квартира большая, новенькое свое почитали бы, покумекали бы, как быть нам дальше. Вон погляди на разных фирсовых, как дружно держатся, я прямо с умилением на них гляжу и взираю. А мы что? Каждый прохиндей только и считает, что он самый талантливый, каждый сам по себе, нет спайки, дружбы настоящей нет, а есть одна пьянка, похмелье на другой день, да воспоминания – где был, да где пил, да с кем пил, да сколько выпил, да чего выпил, да с какой бабой после поехал.

Там у вас в Питере сейчас работает один американец из Корнелльского университета. Этот американец написал прекрасную статью обо мне в качестве предисловия к английскому изданию моих рассказов. Работает он у вас в Пушкинском доме. Зовут его Джордж Джибиан, или как он себя зовет на русский лад – Юра Гибиан. Так вот ты его найди, передай ему от меня привет, скажи, что я с удовольствием с ним встречусь, когда он вернется в Москву. Он у вас там долго будет жить, месяца два, наверное. Так вот ты с ним познакомься обязательно, да поговори, наберись ума, человек он серьезный, нашу литературу знает отлично, тебя, конечно, тоже знает и ценит, я уверен, так вот ты с ним поговори, как у них в Америке сейчас расценивается наша литература, это тебе будет интересно знать. Приди в Пушдом, спроси: где тут у вас американец, тебе его и выдадут, понял? И дай ему почитать "Нестора", если найдешь журнал. И свой "Соленый лед" обязательно дай, пусть просветится. Да не надирайся сразу с ним, а сперва задумчиво походи по городу…

В барах не заказывай 200 или 300 гр., они не понимают, а скажи так: "Fünf vodka. Zusammen", что значит: пять порций водки вместе. Ясно? А то и не выпьешь ни хрена. Попей там пивка. Пивко у них будь здоров!"

Из эмигрантской книги Виктора Некрасова:

"А потом? Когда стали топтать Максима Рыльского, Сосюру, Яновского – за национализм, умиление прошлым, низкопоклонство? Не встал же и не сказал: "Товарищи, что вы делаете? Опомнитесь! Это же лучшие наши писатели!" Нет, ничего этого не сказал, промолчал. (В тот же день Корнейчук, как бы между делом, осведомился: "Почему ты заявку на строительство дачи не подаешь? Подавай, поможем…"). И в разгар космополитической кампании, кратко, но осудил с трибуны что нет, не "позорное", как говорили другие, "прискорбное" явление. (На следующий день, на этот раз не Корнейчук, а Збанацкий – секретарь парткома, намекнул, что есть возможность без очереди получить машину.) И выросла среди дубрав Кончи-Заспы, на берегу Днепра, двухэтажная дача, с верандой и гаражом, где стояла бежевая "Волга", а после поездки в ФРГ и недурной "Оппелек", и не только в "Гослите", но и директор "Совписа" Лесючевский встречал с улыбкой, просил присаживаться, спрашивал, когда новую повесть принесете, включим сверх плана… Да, сидел за одним столом. С шулерами за одним столом. И хлебал из их же миски… Потом вставал из-за стола и, утерев губы, шел в "Новый мир", неся под мышкой свой "Родной город", где Митясов вовсе не бил по морде декана Чекменя, а в "Кире Георгиевне" бывший ее муж, Вадим, ни в каких лагерях не сидел, просто работал где-то на Крайнем Севере… И все меня любили. Читатели, в основном, за первую книгу, друзья за веселый нрав и компанейство, редакторы за покладистость, начальство за то, что на их языке называется принципиальностью – пьет, правда, и выпивши не прочь поиронизировать над системой, но линии партии придерживается, никогда не отклоняется, ни вправо, ни влево…"

Нырок в очень далекие времена

Был такой публицист Аввакум Петрович. Сгорел в прямом смысле этого слова 1 апреля 1681 года. Был публицист Александр Радищев. 4 сентября 1790 года приговорили к смерти, но по случаю мира со Швецией засадили "на десятилетнее безысходное пребывание" в Илимский острог.

Юный и наивный Пушкин писал Бестужеву: "Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева! Кого же мы будем помнить?" Вскоре Пушкин на опыте убедился, что вспоминать об авторе "Путешествия" не так легко: его статья о Радищеве не была пропущена цензурой и появилась в печати через двадцать лет после смерти поэта.

Убили Пушкина, ясное дело, не за поэзию, а за публицистику.

Это я все к тому, что поворот нашей литературы к публицистичности, который намедни обнаружили, произошел уже довольно давно.

Кстати, впаяли Радищеву десятку не только за то, что он "вооружался противо цензуры", но и за выступление "противо праздничных приемов у начальства".

Были братья-публицисты Ульяновы. Одного повесили, другой прошел тюрьмы, ссылку, эмиграцию, тоже получил пулю и умер 54-х лет, упрямо утверждая, что ничего в художественных делах не понимает.

Вот анонимка. Нет не только имени и фамилии, но и обратного адреса. Речь о книге "Соленый лед": "Половина Вашей книги – дешевка, бьющая в нос пошлость, поверхностность. Отчего? Думаю, от воинствующего Вашего невежества. Воинствующего. Вы не только малообразованны, Вы гордитесь этим!.. Что там паршивая заграница! Вы своей страны не считаете нужным знать! (Не в том дело, что Вы не знаете, где город Пирятин, или думаете, что это фамилия, а в том, что Вы похваляетесь этим, Вам не стыдно!) (…) Что Вам сказать на прощание? Нанесем удар ниже пояса – тем более, что лба Вашего мне как-то жалко, все же в нем что-то есть. А не перечитать ли Вам Речь Ленина на III съезде союзов молодежи, а? Дельные мысли могут прийти в голову. С тов. приветом".

Вместо подписи следует: "Педагог, конечно!" Штемпель на конверте московский.

Автор – бабуля, которой идет девятый десяток, – она об этом сообщает в первых строках. Злость педагога, который не знает, что нет ничего позорнее на свете анонимок, дала такую яркую вспышку потому, что в книге я немного прошелся по своим школьным педагогам. Но это бог с ней. Бабуля ловит меня на том, что она знает перевод названия мятежного брига "Баути" – "Щедрость", а я не знаю. Правда, пишет она названия кораблей без кавычек, потому и понять не может, что "Пирятин" вполне может быть и названием города, и именем героического моряка, например. Но это бог с ней. Но вот почему бабуля считает ударом ниже пояса свой совет почитать Речь Ленина на III съезде молодежи?

Куда цеховая обидчивость заносит, а?

Сам же совет правильный. Перестали мы Ленина читать. А был он – в меру исторических обстоятельств – политиком высоконравственным.

Назад Дальше