* * *
Многие оставшиеся насельники Соловецкого монастыря внешне приняли новообрядчество, но по сути оставались приверженцами старых, традиционных обрядов, уже не выступая открыто против власти, но тайно соблюдая заветы праотцев. Прасковья Дмитриевна знала, куда посылать сына.
Уже пятнадцать миновало,
У лося огрубело сало,
А ты досель игрок в лапту, -
Пора и пострадать немного
За Русь, за дебренского Бога
В суровом анзерском скиту!
Там старцы Никона новиной,
Как вербу белую осиной,
Украдкой застят древний чин.
Вот почему старообрядцы
Елеазаровские святцы
Не отличают от старин!
В упомянутом Анзерском Елеазаровом монастыре, подчиненном Синоду, хранили древлеправославную традицию, как и в Соловецких скитах.
"Будет, как Иоанн Златоуст"… К особой участи готовила Николая мать, строгая и в заботе о его духовном здоровье, и о непреклонности в вере.
"С первым пушком на губе, - рассказывал Николай в "Гагарьей судьбине", - с первым стыдливым румянцем и по особым приметам благодати на теле моём был я благословлён родителью моей идти в Соловки, в послушание к старцу и строителю Феодору, у которого и прошёл верижное правило. Старец возлюбил меня, аки кровное чадо, три раза в неделю, по постным дням, не давал он мне не токмо чёрного хлеба, но и никакой иной снеди, окромя пряженого пирожка с изюмом да вина кагору ковшичка два, чистоты ради и возраста ума недоуменного - по древней греческой молитве: "К недоуменному устремимся уму…""
Часто, видно, повторял за время своего послушания молоденький инок этот акафист Иисусу Сладчайшему. Смирению и приобщению к Богу способствовали и низкокалорийная диета, и затворничество в келье, и поклонное правило… Если верить Клюеву (а не верить ему нет никаких фактических доказательных оснований), это было первое его послушание в монастыре. За ним последовало второе, во время которого Николай проходил уже "верижное правило" - ношение вериг, которое уподобляло телесные страдания страданиям Иисуса Христа на Кресте и вызывало в памяти духовные подвиги юродивых… Но о дальнейшем пусть расскажет сам Клюев - снова обращаемся к "Гагарьей судьбине".
"А в Соловках я жил по два раза. В самой обители жил больше года без паспорта, только по имени - это в первый раз; а во второй раз жил на Секирной горе. Гора без малого 80 саж<еней> над морем. На горном же темени церковка каменная и кельи. Строителем был при мне о<тец> Феодор, я же был за старцем Зосимой.
Долго жил в избушке у озера, питался, чем Бог послал: черникой, рыжиками; в мёрдушку плотицы попадут - уху сварю, похлебаю; лебеди дикие под самое оконце подплывали, из рук хлебные корочки брали; лисица повадилась под оконце бегать, кажнюю зарю разбудит, не надо и колокола ждать.
Вериги я на себе тогда носил девятифунтовые, по числу 9 небес, не тех, что видел ап<остол> Павел, а других. Без 400 земных поклонов дня не кончал. Икона Спасова в углу келейном от свечи да от молитвы словно бархатом перекрылась, казалась мягкой, живой. А солнышко плясало на озере, мешало золотой мутовкой озёрную сметану, и явно виделось, как преп<одобный> Герман кадит кацеёй по берёзовым перелескам.
Люди приходили ко мне, пахло от них миром мирским, нудой житейской… Кланялись мне в ноги, руки целовали, а я плакал, глядя на них, на их плен чёрный, и каждому давал по сосновой шишке в память о лебединой Соловецкой земле".
"Девять небес", о которых говорит Клюев, - девять чинов ангельских, девять ступеней иерархии ангельских существ по учению Псевдо-Дионисия Ареопагита. Эта иерархия образует три триады по степени близости к Богу: 1) херувимы, серафимы, престолы; 2) господства, силы, власти; 3) начала, архангелы, ангелы (и эти три триады позже воплотятся в его "Песни Солнценосца"), Первая триада - в непосредственной близости к Господу. Вторая - отражение принципа божественного мировладычества. Третья - в непосредственной близости к миру и человеку…
А о Соловецкой обители поэт вспомнит уже в середине 1920-х годов, когда на святом месте расположится знаменитый СЛОН - Соловецкий лагерь особого назначения, когда новомученики российские кровью окропят землю, помнящую святых Зосиму и Савватия.
Распрекрасный остров Соловецкий,
Лебединая Секир-гора,
Где церквушка, рубленная клецки, -
Облачному ангелу сестра.
Где учился я по кожаной триоди
Дум прибою, слов колоколам,
Величавой северной природе
Трепетно моляся по ночам…
Где впервые пономарь Авива
Мне поведал хвойным шепотком,
Как лепечет травка, плачет ива
Над осенним розовым Христом.
И Феодора - строителя пустыни,
Как лесную речку помяну,
Он убит и в лёгкой /белой с/кр/ы/не
Поднят чайками в голубизну…
Помнят смирноглазые олени,
Как, доев морошку и кору,
К палачам своим отец Парфений
Из избушки вышел поутру,
Он рассечен саблями на части
И лесным пушистым глухарём
Улетел от бурь и от ненастий
С бирюзовой печью в новый дом…
………………………………
Триста старцев и семьсот собратий
Брошены зубастым валунам.
Преподобные Изосим и Савватий
С кацеями бродят по волнам…
* * *
Под клюевский рассказ о Соловках можно заснуть сказочным сном, не желая просыпаться. Это не столько жизнь - сколько житие. Соблазн, конечно, есть - попытаться, используя "косвенные данные", "разоблачить" поэта. Но благодарному слушателю воздастся большим.
Иона Брихничёв - личность чрезвычайно мутная, но значимая в ранней биографии Клюева - спустя десять лет после ухода Николая из монастыря так писал о клюевском "Соловецком сидении": "Совсем юным, молоденьким и чистеньким попадает поэт в качестве послушника в Соловецкий монастырь, где и проводит несколько лет. Но что выносит он среди грубых, беспросветно грубых и развратных монахов - об этом я здесь умолчу". Писал он это с клюевских слов, по-своему их неизбежно переиначивая и разукрашивая и, возможно, искажая смысл. Вроде бы становится понятным "отселение" Николая из кельи в "избушку у озера" - неизбежно, с благословения старца Зосимы, а возможно, и по его прямому настоянию. Но причина всё же не в "монахах", а в особом пути молодого послушника, провиденного старцем. Верижное правило, молитвы, поклонное правило - всё истово соблюдает Николай, достигая такой полноты в духе, что звери без страха посещают его и приходят паломники на душеспасительные беседы с благоговейными поклонами. Только абсолютное духовное совершенство позволяло не впасть в прельщение. И, очевидно, он этого испытания не выдержал.
Очевидно, этому способствовал главный соблазн дальнейшей клюевской жизни - соблазн стихописания, о котором сам Клюев в 1922 году рассказывал Павлу Медведеву. "Свою поэзию определяет: "Песенный Спас", - записывал Медведев. - Учился ей у Петра Леонтьева, который в "чёрной тюрьме" в Соловках 18 лет просидел за церковь Михаила Архангела: 3? года Клюев у него спасался". "Спасался" Клюев, конечно, не у сектанта и общался с ним не столь уж продолжительное время. Леонтьев, заключённый в соловецкую монастырскую тюрьму (упразднённую в 1902 году), видимо, вёл беседы с молодым послушником, рассказывая ему о песнопевцах своей секты и напевая их гимны. Песенный дар в конце концов возьмёт верх над даром проповедника. Но пока это лишь первые сомнения в правильности избранного пути.
Возможно, Николаю с его проповедническим даром и приобщением к неземным энергиям был действительно уготован путь духовного наставника, старца нового столетия, наподобие блаженной памяти Серафима Саровского. Слава о нём уже ходила среди людей - и не могли не найтись те, кто желал бы сбить его с пути истинного, лишить Россию зарождавшегося духовного вождя. Стремление к дальнейшему духовному совершенству - при юношеской внутренней неустойчивости и чувстве обольщения собственным даром и достигнутыми свершениями - всё это вскоре сыграло роковую роль. Однажды среди паломников появился человек, который завёл с Николаем совершенно иные речи.
"Раз под листопад пришёл ко мне старец с Афона в седине и ризах преподобнических, стал укором укорять меня, что не на правом я пути, что мне нужно во Христа облечься, Христовым хлебом стать и самому Христом быть.
Поведал мне про дальние персидские земли, где серафимы с человеками брашно делят и - многие другие тайны бабидов и христов персидских, духовидцев, пророков и братьев Розы и Креста на Руси.
Старец снял с меня вериги и бросил в озёрный омут, а вместо креста нательного надел на меня образок из чёрного агата; по камню был вырезан треугольник и надпись, насколько я помню - "Шамаим", и ещё что-то другое, чего я разобрать и понять в то время не мог.
Старец снял с себя рубашку, вынул из котомки портки и кафтанец лёгонький, и белую скуфейку, обрядил меня и тем же вечером привёл на пароход как приезжего богомольца-обетника".
Слишком много здесь сказано, но ещё больше - о чём можно лишь догадываться - осталось в подтексте. Трудно судить, насколько точно Николай Архипов записал слова Николая Клюева (уже то, что "старец" снимает "с себя" рубашку, а потом обряжает Николая в новину, вынуждает прочесть "с себя", как "с меня", если не иметь в виду, что Клюев обряжается в рубашку своего нового наставника), а самое главное, - насколько точен был и насколько "путал след" сам Клюев.
Повествуя о подобных перипетиях своей жизни, он рисковал скорее отторжением, чем благодарным усвоением "прекрасной легенды"… Сам Николай, слушая старца, впал в такой соблазн очарования, что безропотно позволил снять с себя вериги и крест. Кем же всё-таки был этот "старец с Афона"?
Можно предположить, что это изгнанник из Афонского монастыря, много путешествовавший, общавшийся и с тайными сектантами-бабидами, пытавшимися реформировать ислам, и с мистиками-розенкрейцерами, пришедший к хлыстовству, и в конце концов к скопчеству - крайнему ответвлению хлыстовства. Человек недюжинной внутренней силы, одолевший своей духовной мощью молодого проповедника, вселивший в его душу соблазн дальнейшего совершенствования уже не на путях святоотеческих. И Клюев - поддался.
Не поддаться было трудно. Но и сейчас нелегко себе представить - как умели соблазнять эти люди, напевно уговаривая, маня к себе… Отдалённое представление об этом можно получить, прочитав рассказ Марины Цветаевой "Хлыстовки", где поэтесса вспоминает о детской своей встрече с сектантками. "Хлыстовство продолжает расти и умножаться, - писал Константин Петрович Победоносцев в 1900 году, - его руководители всевозможными способами тайно и явно пропагандируют своё учение среди православных. Правда, в некоторых местах оно, по-видимому, ослабевает, но зато в других проявляет такую энергию в пропаганде своего лжеучения, что является более опасным для православия, чем другие секты".
…Рядом с Клюевым не было матери. Были соловецкие наставники, от которых он внутренне начал уже отходить. Семена, посеянные "старцем", пали на благодатную почву. Николай безропотно принял замену креста на "образок из чёрного агата" с вырезанными по камню треугольником и надписью, в которой выделилось в его памяти слово "Шамаим", чёрный агат, который также называли камнем Великой Матери - символ скорби. Треугольник - каббалистический знак, обозначавший у розенкрейцеров трон Бога. Шамаим - в Каббале означает "область небес", Океан Духа, то же - небесный свод в Ветхом Завете. Полная надпись на чёрном агате, которую "не мог понять" Клюев, очевидно, была: "Серис били Шамаим" - "скопец волею небес". То есть новый "учитель жизни" был адептом скопческой секты. Этому евангельскому стиху - "Серис биди Шамаим" - Василий Розанов посвятил целую главу в книге "Апокалипсическая секта", где писал о "роковой филологической ошибке", то есть ошибке самих скопцов, для которых перевод стиха звучал как "оскопившие себя ради Царствия Небесного". "Христос едва назвал два вида скопчества, "от чрева матери" и "от людей", даже не мог не назвать непременно и третьего вида, ибо ученики Его поставили общий вопрос о безбрачии. Он же, сказав, что остаются безбрачными только те, "кому" именно "дано"…" - пишет В. Розанов. А "Страды" основоположника скопчества Кондратия Селиванова повествуют о мучениях "батюшки", о его покаянии, о чудесах, с ним бывших, и о пророчествах, им слышанных. "И на крест меня отдали Божьи Люди. А жил я в городе Туле в доме у жены мирской, у Федосьи Иевлевны грешницы, у ней в подвале там и жил. Она меня приняла, а свои не приняли, и они же доказали и привели к ней в дом команду солдат…"
Так Кондратий Селиванов отождествлял себя с Христом, и так же отождествляли своего "батюшку" его последователи. А "Божьи люди", отдавшие "на крест", - христы, сектанты, представлявшие до конца XVIII века со скопцами практически одно целое. "Скопчество выродилось из хлыстовщины как крайнее её проявление и в настоящее время составляет с нею одно нераздельное целое", - писал Н. В. Реутский в книге "Люди Божьи и скопцы. Историческое исследование (из достоверных источников и подлинных бумаг)". И опять-таки, хочешь не хочешь - вспомнишь тут о Спасителе, преданном своим учеником.
"Там я жил, почитай, два года царём Давидом большого Золотого Корабля, белых голубей - христов. Я был тогда молоденький, тонкоплечий, ликом бел, голос имел заливчатый, усладный".
О мистической секте христов часто говорили и писали, что возникла она под влиянием западных мистических течений, преимущественно гностического характера, в период грандиозной церковной смуты в середине XVII века в Костроме - её основателем называли Данилу Филипповича, выдававшего себя за "бога Саваофа". На самом деле оно было непосредственно связано с мистико-аскетическими и эсхатологическими движениями русского раскола, в первую очередь - с последователями Капитона Костромского и Даниила Викулова Поморского. Само по себе мистическое сектантство было тесно связано с радикальными направлениями русского старообрядчества, в частности с беспоповщиной. Сектанты называли себя "христами" и никогда - "хлыстами", говорили, что дьявол "не может выговорить слово "христы" и поэтому говорит "хлысты"". Сам термин "христовщина" впервые появился в "Розыске о раскольнической брынской вере" Димитрия Ростовского, который описывал христовщину как отдельный раскольнический толк.
И здесь необходимо сказать, что все имеющиеся в литературе (художественной ли, "научной" ли) сведения о так называемом "свальном грехе" христов, что свершается во время радений, не имеют ничего общего с реальностью. Более того, эти радения по своей обрядово-символической природе ассоциировались со старыми староверческими "гарями", которые ко второй половине XIX века были уже крайне редки. Радение как бы символизировало и гарь, и последующий Страшный суд, перед которым предстают члены "христова корабля".
Завершается радение - и коленопреклонённые христы, ещё не отошедшие от дикой пляски, пребывающие "в духе", выслушивают пророчество главы своего. А после пророчества следует общее пение последней молитвы:
Царю, свет небесный, милосердный наш Бог,
Упование Божие, прибежище Христово,
Покровитель свят Дух в пути!
Бог с нами, с нами Бог и над нами,
За нами, пред нами! Сохрани нас, Господь,
От злых от злодеев, от лихих иудеев.
Достигнув состояния "в духе", "братья" и "сёстры" после выноса блюда с нарезанным хлебом и братины с квасом вкушали хлеб и питие, в которое был трижды погружён крест - вместо причастия Святых Таин. Подобное "причастие" было унаследовано от выговцев, которые вкушали "богородичен" хлеб, прототипом которого послужила просфора, из которой на проскомидии вынимается частица в память Богородицы… А в иных сектантских общинах, по показаниям сектантов, толковалось, что "когда в церкви поют: "Тело Христово примите", это-де надобно петь: "дело Христово примите", а не тело, "источника бессмертнаго в сердцах закуситя", а святое и пречистое Тело и Кровь Христова назывались - "от земли взято, в землю и пойдёт""… Эти воззрения нам ещё надлежит вспомнить, когда мы будем пристально вчитываться в стихи Клюева, особенно в стихи, написанные во время Первой мировой войны - перед революцией.
* * *
Клюев обозначил начало своего творческого пути как начало пути слагателя псалмов и гимнов для секты. Псалмы иудейского царя Давида, основавшего династию, недолго правившую после его смерти - в период кратковременного объединения Израиля и Иудеи, были своего рода образцом для сектантских песнеслагателей, и сам Николай в позднейшей автобиографии упоминал царя Давида в числе своих любимых поэтов, называя рядом с ним Романа Сладкопевца и Поля Верлена. Текстов его этого времени мы не знаем - и остаётся лишь верить ему на слово. Впрочем, наверняка сплошь и рядом новоявленный "Давид" перепевал на свой лад бытовавшие в сектантской среде песнопения, не отличавшиеся особой стихотворной изощрённостью. А дальше - произошло ещё одно ключевое событие в жизни поэта.
"Великий Голубь, он же пророк Золотого Корабля, Духом Божиим движимый и Иоанном в духовном Иордане крещённый, принёс мне великую царскую печать. Три дня и три ночи братья не выходили из Корабля, молясь обо мне с великими слезами, любовью и лаской ко мне. А на четвёртый день опустили меня в купель.
Купель - это деревянный сруб внутри дома; вход с вышки по отметной лесенке, которую убрали вверх. Тюфяк и подушка для уготованных к крещению набиты сухим хмелем и маковыми головками. Пол купели покрыт толстым слоем хмеля, отчего пьянит и мерещится, слух же и голос притупляются. Жёг я восковые свечи от темени, их было числом сорок; свечки же хватало, почитай, на целый день, они были отлиты из самого ярого белого воска, толщиной с серебряный рубль. Кормили же меня кутьёй с изюмом, скаными пирогами белыми, пить же давали чистый кагор с молоком.
В такой купели нужно было пробыть шесть недель, чтобы сподобиться великой печати. Что подразумевалось под печатью, я тогда не знал, и только случай открыл мне глаза на эту тайну".
И опять неизбежен вопрос: насколько точен и справедлив Клюев в устной передаче тех давних событий? Даже в скопческих сектах (не говоря уже о "христовых кораблях", где была принята эта практика) далеко не все подвергались оскоплению, а лишь те, кто достиг необходимого духовного предела. Естественно, этот шаг был абсолютно добровольным. Более того, оскопление воспринималось многими христами как экстраординарный подвиг, доступный лишь немногим, способным вернуться в безгрешное, "ангельское" состояние. А самой ритуальной операции предшествовали обряд клятвенной присяги перед иконой или крестом и прощальные слова, которые посвящающийся должен был повторить за наставником общины:
- Прости меня, Господи, прости меня, Пресвятая Богородица, простите меня, ангелы, архангелы, херувимы, серафимы и вся небесная сила, прости, небо, прости, земля, прости, солнце, прости, волна, простите, звёзды, простите, озёра, реки и горы, простите, все стихии земные и небесные!
Уже одно это прощание не даёт никакого иного толкования "великой печати".