Николай Клюев - Сергей Куняев 9 стр.


Книга, которую читал Клюев - второй по счёту сборник блоковских стихов. И слова Клюева - не просто пересказ предисловия Блока к "Нечаянной Радости": "Слышно, как вскипают моря и воют корабельные сирены. Все мы потечём на мол, где зажглись сигнальные огни. Новой Радостью загорятся сердца народов, когда за узким мысом появятся большие корабли". И даже не сердечное переживание мотива "корабля верных", памятного по братству христов… Он посылает Блоку свои стихи с просьбой "поместить их в какой-либо журнал" и просит прислать "Нечаянную Радость" в личное пользование (ибо, как можно понять, с книгой этой он знакомился из рук неназываемого "товарища") - не из потребительских соображений… Это были внешние знаки, опознавательные сигналы, событийные жесты, приглашающие к мыслительному и душевному общению двух (Клюев это чувствует) духовных собратьев.

Он не ошибался тогда в своём ощущении. Ответное письмо Блока и присылка им "Нечаянной Радости" стали поводом для следующего - ещё более откровенного и взволнованного письма.

"Я получил Ваше дорогое письмо и "Нечаянную Радость", умилён честью, которую Вы оказали мне Вашей сердечностью ко мне, так редко видящему доброе человеческое отношение.

В лютой нищете, в тёмном плену жизни такие переживания, какие Вы доставили мне, - очень дороги. Благодарю Вас!

Вы пишете, что не понимаете крестьян, это немножко стесняет меня в объяснении, поневоле заставляет призывать на помощь всю свою "образованность", чтобы быть сколько-нибудь понятным. Раньше я читал только два отдела Вашей книги - "Нечаянная Радость" и "Ночная фиалка", остальное было вырвано, теперь прочёл всё и дерзаю сказать Вам, что несмотря на райские образы и электрические сны, душа моя как будто раньше видела их, видела - "Осеннюю волю", молодость, сгубленную во хмелю, незнаемый, но бесконечно родной образ, без которого нельзя плакать и жить, видела Младу - дикой вольности сестру, "Взморье" с кораблём, уносящим торжество, чаяние чуда и прекрасной смерти.

Простите мою дерзость, но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы Вашим. Так много вмещает грудь строительных начал, так ярко чувствуется великое окрыление!.. И хочется встать высоко над Миром, выплакать тяготенье тьмы огненно-звёздными слезами и, подъяв кропило очищения, окропить кровавую землю, в славословии и радости дав начало новому дню правды.

Вы - господа, чуждаетесь нас, но знайте, что много нас, не утолённых сердцем, и что темны мы только, если на нас смотреть с высоты, когда всё, что внизу, кажется однородной массой, но крошка искренности, и из массы выступают ясные очертания сынов человеческих, их души, подобные яспису и сардису, их рёбра, готовые для прободения.

Вот мы сидим, шесть человек, все читали Ваши стихи, двое хвалят - что красивы, трое говорят, что Ты от безделья и что П. Я. пишет лучше Вас, - за сердце щиплет, и что в стихотворении "Прискакала дикой степью" слово "красным криком" не Ваше, а Леонида Андреева, и что Вы - комнатный поэт, стихот<ворение> "День поблек - изящный и невинный" - одна декорация и что после первых четырёх строк - Вы свихнулись "не на то". Что такое "голубой кавалер", нимб, юр? Что "Сказка о петухе и старушке" - это пожар в причте. Милые, милые, дорогие мои братья! Я смотрю на них и думаю: призри с небеси и виждь, и посети виноград сей, юже насади десница твоя!

Наш брат вовсе не дичится "вас", а попросту завидует и ненавидит, а если терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от "вас" какой-либо прибыток. О, как неистово страданье от "вашего" присутствия, какое бесконечно-окаянное горе сознавать, что без "вас" пока не обойдёшься! Это-то сознание и есть то "горе-гореваньице" - тоска злючая-клевучая, - кручинушка злая беспросветная, про которую писали - Никитин, Суриков, Некрасов, отчасти Пушкин и др. Сознание, что без "вас" пока не обойдёшься, - есть единственная причина нашего духовного с "вами" несближения, и - редко, редко встречаются случаи холопской верности нянь и денщиков, уже достаточно развращённых господской передней. Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни есть показатель упорного желания отделаться от духовной зависимости, скрыться от дворянского вездесущия. Сознание, что "вы" везде, что "вы" "можете", а мы "должны" - вот необоримая стена несближения с нашей стороны. Какие же причины с "вашей"? Кроме глубокого презрения и чисто телесной брезгливости - никаких. У прозревших из "вас" есть оправдание, что нельзя зараз переделаться, как пишете Вы, и это ложь, особенно в Ваших устах, - так мне хочется верить. Я чувствую, что Вы, зная великие примеры ученичества и славы, великие произведения человеческого духа, обманываетесь в себе. Так, как говорите Вы, может говорить только тот, кто не подвёл итог своему миросозерцанию. - И из Ваших слов можно заключить, что миллионы лет человеческой борьбы и страдания прошли бесследно для тех, кто "имеет на спине несколько дворянских поколений".

Ещё я Вас спрошу: - хорошо ли делаю я, стремясь попасть в печать? Стремлюсь же не из самолюбия, а просто чтобы увидеть реальный результат затраченной незримой энергии. - Окружающим же меня любо и радостно за меня, - они гордятся мной, просят меня, чтобы я писал больше. Присылаю Вам ещё стихотворений - напишите, чего, по-Вашему, в них не хватает. Я мучусь постоянным сомнением - их безобразием, но отделывать их некогда, надо кормиться, - а хлеб дорогой…

Пойду в солдаты, пропадут мои песни - про запас прощайте, примите на память мою любовь к Вам, к Вашей "Нечаянной Радости".

Нельзя ли что-либо из моих произв<едений> поместить в "Русское Богатство" или "Трудовой путь"? С "Трудового пути" я получил 10 руб., за которые очень благодарен.

Если вздумаете писать, то пишите так: Олонецкая губ<ерния>, Вытегорский у<езд>, станция Мариинская, деревня Желвачёва. Клавдии Алексеевне Клюевой".

Если первое письмо - приглашение к диалогу, то второе - выявление сущностных смыслов этого начавшегося диалога. Клюев сперва делится с Блоком радостью от чтения блоковских стихов - причём радостью общей, его самого и его "товарищей". В ответ на уверение Блока, что тот "не понимает крестьян", - даёт понять, что не все крестьяне одинаковы. И демонстрирует это опять же на примере восприятия блоковской книги. И оказывается, со слов Клюева, что по-настоящему понимает Блока только он один, а "товарищи" ставят Блоку в пример Якубовича (который ещё недавно был для самого Клюева путеводным ориентиром в поэзии), упрекают в "плагиате" и "комнатности"… На сии упрёки Клюев лишь отвечает раскавыченным и усечённым стихом из Псалтири, где слышна молитва "Пастырю Израиля" о виноградной лозе, что "пустила ветви свои до моря и отрасли свои до реки" и которую ныне, оставшуюся без ограды, лесной вепрь подрывает и объедает лесной зверь: "Боже сил! Обратись же, призри с неба, и воззри, и посети виноград сей; охрани то, что насадила десница Твоя, и отрасли, которые Ты укрепил Себе". Такой же виноградной лозой представляется Клюеву "Нечаянная Радость", где само название связано с ликом Богоматери.

Не корит за непонимание, но жалеет Клюев своих земляков, и эту не унижающую жалость стремится передать Блоку, стремится вселить в него своё понимание существующего непреодолимого духовного раскола между "чёрной" и "белой" костью. Клюеву они - "милые братья", но и к Блоку он обращается, как к брату, и потому не приемлет его кажущихся серьёзными оправданий… При всей жёсткости выводимых на бумаге слов - тон Клюева совсем не жёсткий, он побуждает Блока каждой своей интонацией, каждым стилистическим поворотом перешагнуть ту черту, что кажется Блоку непереходимой. И совершенно органичными видятся в письме строки о "холопской верности… развращённых городской передней"… Он даёт понять: письмо это пишет человек - вольный духом и телом, чьи предки не знали ни чужеземного ига, ни крепостного права, ни рабской униженности… И не стал бы писать Клюев подобного письма, если бы не почувствовал в Блоке человека, радеющего за народ, и не ощутил бы его поверхностного представления о духовной жизни народа, не понял бы, что Блоку нужна помощь в познании духовных поисков народа… Он и сам нуждается в Блоке, как в путеводителе по миру поэзии, где ещё не чувствует себя так уверенно. Он, подмастерье, нуждается здесь в мастере. А сам он для Блока может стать путеводителем на путях познания "невидимой России". Он хочет, чтобы Блок узрел в нём и поэта, и единомышленника, и друга.

Клюев пишет письмо, словно беседует с пришедшим к нему в соловецкую избушку. Пишет письмо, словно стихотворение в прозе. Здесь, в переписке с Блоком, и стал вырабатываться его уникальный стиль, в неразлагаемом единстве которого впредь будут существовать стихотворение, поэма, рецензия, статья, произнесённая и записанная речь, письмо. Складывается единый многожанровый текст, по образцу единых текстовых сплавов древних книжников.

Клюев безошибочно прочувствовал Блока и по стихам, и по ответному письму. 27 ноября того же года Блок пишет матери - единственному по-настоящему близкому человеку на протяжении всей его жизни. В его письме появляется "многомиллионный народ, который с XV века несёт однообразную и упорную думу о боге (в сектантстве)". И замечательное признание: "Письмо Клюева окончательно открыло глаза".

"Окончательно" - ибо к тому времени у Блока открылись глаза уже на многое. Он, по сути, был внутренне подготовлен к заочной встрече с Клюевым. За год до неё по заказу профессора Евгения Аничкова для первого тома ("Народная словесность") "Истории русской литературы" Блок написал статью "Поэзия заговоров и заклинаний", работая над которой, впервые прикоснулся к потаённой народной стихии, воплощённой в устном слове.

На фоне этой работы создавались стихотворения из цикла "Пузыри земли" с его "болотными чертенятками", "тварями весенними", "болотным попиком", весной, венчающейся с колдуном, и "чертенятами и карликами", лобызающими подножия "своего, полевого Христа"… И "Пляски осенние", в круговороте которых сам поэт ставится "вне условий обихода", "возбуждённый гневом, тоской и любовью", вовлекают его в круг, ставший сладким и непреодолимым соблазном, о котором писал Блок в очерке "Безвременье":

"Открытая даль. Пляшет Россия под звуки длинной и унылой песни о безбытности, о протекающих мигах, о пробегающих полосатых вёрстах. Где-то вдали заливается голос или колокольчик, и ещё дальше, как рукавом, машут рябины, все осыпанные красными ягодами. Нет ни времени, ни пространств на этом просторе. Однообразные канавы, заборы, избы, казённые винные лавки, не знающий, как быть со своим просторным весельем, народ, будто удалой запевало, выводящий из хоровода девушку в красном сарафане. Лицо девушки вместе смеётся и плачет. И рябина машет рукавом. И странные люди приплясывают по щебню вдоль торговых сёл. Времени больше нет.

Вот русская действительность - всюду, куда ни оглянешься, - даль, синева и щемящая тоска неисполнимых желаний".

А далее будет "Русь" - "где разноликие народы из края в край, из дола в дол ведут ночные хороводы под заревом горящих сёл. Где ведуны с ворожеями чаруют злаки на полях, и ведьмы тешатся с чертями в дорожных снеговых столбах…". Этот соблазн припадания к русской потаённой стихии увеличивала тяга к староверчеству, которая всё сильнее и сильнее овладевала Блоком, - к понимаемому "в лес и по дрова" расколу, как магнитом, тянуло многих из его же рафинированного столичного круга. В "Поэзии заговоров и заклинаний" есть одно чрезвычайно значимое для Блока наблюдение: "…У старообрядцев сохранилось много "двоеверных" заговоров, где упоминаются архангелы, святые, пророки; но имена их расположены на полустёртой канве языческой мифологии, и сами заговоры сходны вплоть до отдельных выражений с чисто языческими заклинательными формулами и молитвами…"

Эта сила неудержимо влекла Блока к себе, и он всё пристальнее вглядывался в лица, вчитывался в произведения людей, вышедших из народной стихии, из народного моря, взбаламученного революционным штормом. В журнале "Золотое руно", издававшемся на деньги младшего сына староверческой купеческой династии Рябушинских - Николая Рябушинского, он на протяжении 1907 года публиковал серию статей, одна из которых - "О реалистах" - стала яблоком раздора между ним и кругом его ближайших друзей-младосимволистов.

Черта была подведена, о чём он со свойственной ему предельной честностью написал 20 апреля 1907 года: "Реалисты исходят из думы, что мир огромен и что в нём цветёт лицо человека - маленького и могучего… Они считаются с первой (наивной) реальностью, с психологией и т. д. Мистики и символисты не любят этого - они плюют на "проклятые вопросы", к сожалению. Им нипочём, что столько нищих, что земля кругла. Они под крылышком собственного "я"".

Окончательно всё прояснила публикация статей "Литературные итоги 1907 года" и "Религиозные искания и народ".

Всего лишь три года назад, летом 1904-го, Блок писал Евгению Иванову: "Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю Вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я Его не знаю и не знал никогда. В этом отречении нет огня, одно голое отрицание, то жёлчное, то равнодушное. Пустое слово для меня, термин, отпадающий, "как прах могильный""… Пройдёт год, наступит 1905-й, рубиконный для многих и для Блока в том числе, а он продолжит в письмах тому же Иванову в том же духе и ещё более лаконично, и с ещё большим нажимом: "Что тебе - Христос, то мне - НЕ Христос". "Близок огонь опять, - какой - не знаю. Старое рушится. Никогда не приму Христа".

Не Христа он пытался отвергнуть, а церковь, от которой тогда отшатывались многие и многие, ища собственный путь в поисках своего Христа - в богостроительстве, в богоискательстве, в религиозно-философских собраниях, в попытке припасть к староверчеству или к сектантству, смешивая этот интерес с интересом к самой чёрной мистике, спиритуализму, откровенным кощунствам… И Христос, плывущий в челне, появляется в его стихах, когда им всё неотступнее овладевает дума о русском расколе, а в конце октября того же года он напишет ещё одно стихотворение, - увидит себя уже не на кресте, а в муках, тех, что принимали ревнители старой веры, вздымавшие над собой двоеперстие: "Како крещусь, тако и молюсь":

Меня пытали в старой вере
В кровавый просвет колеса.
Гляжу на вас. Что - взяли, звери?
Что встали дыбом волоса?

Глаза уж не глядят - клоками
Кровавой кожи я покрыт.
Но за ослепшими глазами
На вас иное поглядит.

…Оставшийся в одиночестве, не понятый ни родными, ни друзьями. Блок с радостью откликнулся на голос Клюева. Невозможно переоценить его узнавание, что где-то "во глубине России", в той среде, навстречу которой он ощупью пытается идти, нашёлся человек, для которого "Нечаянная Радость" не "кощунство", а радость подлинная, что он нужен как "учитель" тому, кто сознаёт свою нужность для самого Блока и не играет с ним, и не подлаживается к нему, а со всей откровенностью предостерегает его о далеко не идиллическом восприятии "их", тех, кто "имеет на спине несколько дворянских поколений", что среда эта не предназначена для "интеллигентских экскурсий", что ею нельзя "интересоваться", сохраняя при этом брезгливость и отчуждение.

* * *

Те, кто негодовал на Блока после появления "Интеллигенции и революции", могли бы вспомнить, что началось это негодование десятью годами ранее, после публикации статей "Литературные итоги 1907 года" и ""Религиозные искания" и народ", где он процитировал несколько самых, по его мнению, жгучих отрывков из второго клюевского письма. Но начал он "Религиозные искания…" с самого насущного.

"Редко, даже среди молодых, можно встретить человека, который не тоскует смертельно, прикрывая лицо своё до тошноты надоевшей гримасой изнеженности, утончённости, исключительного себялюбия. Иначе говоря, почти не видишь вокруг себя настоящих людей, хотя и веришь, что в каждом встречном есть запуганная душа, которая могла бы, если бы того хотела, стать очевидной для всех. Но люди не хотят становиться очевидными, всё ещё притворяются, что им есть что терять. Это понятно для тех, у кого ещё не перержавели цепи всяческих "отношений", чьё сознание ещё смутно. Но это преступно у тех, кто помнит, что он родился в глухую ночь, увидал сияние одной звезды и простёр руки к ней, и к ней одной…

Мне скажут, что я говорю о невозможном, о том, о чём давно пора забыть, что я наивен, что литература давно перестала играть в жизни ту роль, какую играла когда-то. Возражений много, они известны; но я всё-таки говорю именно так; только о великом стоит думать, только большие задания должен ставить себе писатель; ставить смело, не смущаясь своими личными малыми силами; писатель ведь - звено бесконечной цепи; от звена к звену надо передавать свои надежды, пусть несвершившиеся, свои замыслы, пусть недовершённые…"

И после этого Блок переходит к самим "религиозно-философским собраниям", к "образованным и обозлённым интеллигентам, поседевшим в спорах о Христе", к "многодумным философам и лоснящимся от самодовольства попам", которые "знают, что за дверями стоят нищие духом, которым нужны дела… Это - тоже своего рода потеря стыда; лучше бы ничем не интересовались и никаких "религиозных" сомнений не знали, если не умеют молчать и так смертельно любят соборно посплетничать о Христе". Блок отделяет творчество ценимых им Мережковского и Розанова от их "религиозно-философской" деятельности… И в противовес всей этой мути, словесному кафешантану, которому он готов предпочесть кафешантан обыкновенный, приводит куски из Клюева, чьи слова кажутся ему "золотыми". И о "строительных началах в груди" Клюева (которого Блок называет в статье "крестьянином северной губернии, начинающим поэтом") и его товарищей, и о "ясных очертаниях сынов человеческих", и о "неистовом страдании" от сознания, что "без "вас" пока не обойдёшься", и о крестьянском бегстве "в скиты и леса-пустыни", и о том, что по сути речь идёт о двух разных обществах в одном - не имеющих не только общего языка, но и каких-либо точек соприкосновения. Именно об этом и писал Клюев Блоку, упоминая "глубокое презрение и чисто телесную брезгливость" дворян в отношении к народу.

Заканчивает статью Блок рассказом о "грозном и огромном явлении" сектантства - и здесь его гневный сарказм становился уже невыносимым для слуха участников религиозно-философских посиделок, особенно для тех, кто устраивал домашние "радения" вроде того, что состоялось на квартире старого символиста Николая Минского, когда собравшиеся кружились по комнате, имитируя "хлыстовскую пляску", и пили воду с растворённой в ней кровью одного из участников, воображая себя участниками "хлыстовского жертвоприношения" в духе "художественных картин" Мережковского.

"Цитирую я пятикопеечную брошюру, изданную "Посредником" (И. Наживин. "Что такое сектанты и чего они хотят"). В этих пятикопеечных брошюрах случается находить иногда больше полезного, нежели в толстых и дорогих книгах и журналах. Есть в них, например, описание тех страшных пыток, которым подвергали так называемых "сектантов". Многие ли из аристократических интеллигентов наших дней выдержат сибирские пытки? Все почти издохнут под первой плетью; сами сгноили себя - свои мускулы, свою волю - на религиозных собраниях и на вечерах "свободной эстетики"".

Назад Дальше