Записки непутевого резидента, или Will o’ the wisp - Михаил Любимов 16 стр.


Мы были беззащитны в своих скромных джинсах под взорами швейцара, который зацокал языком, замотал головой, развел руками и захлопнул перед самым носом дверь. Нет! Нет и нет! Еще в плавках явитесь! Аргументы взлетали, как зенитные снаряды, язык плел правду о том, как я входил в лондонский "Риц-отель" в шортах и майке, и кланялись лакеи, и мэтр, как верный пес, летел к ногам с меню в руках. "Слышал об этом, но у нас Эстония", - ответствовал грозный страж.

Тут оказалось, что мы не ели три дня и у меня язва желудка, обреченная открыться, если не будет ужина. "Как человек, я вас понимаю, но как швейцар, - нет", - возразила красномордая бестия, делая попытки вновь захлопнуть дверь. "Вы хотите, чтобы я уехал отсюда ненавистником эстонцев, товарищ администратор?" - запел я, прикидывая, что пора поднять его до "сэра". Он дрогнул: "Вы, наверное, адвокат?" (Я был, как обычно, красноречив.)

"Нет, я журналист-международник", - соврал я, как обычно, честно. Он не расслышал: "Народник?"- это почему-то его сломило (подводник? угодник? пособник гестапо? зеленых братьев?), дверь скрипнула, и мы очутились в холле. Я не знал, как его отблагодарить, - на такой риск он пошел. "Если публика возмутится, скажите, что мы иностранцы, - зашептал я, вспотев от радости. - Я говорю по-английски и по-французски". - "У нас пограничная зона", - испугался он, но взял свой честно отработанный рубль.

17 июля 1970 года.

У Таллина море лежало под обрывом. В мокрой траве блестели бусинки черники, высоко на сосне одинокий дятел глухо выстукивал свой подъемный марш и плевался корой - это моя голова высунулась из палатки и бешено закрутила глазами, озирая местность. Кофе. Море. Кофе. Хотелось жить дальше и поделиться этой радостью с друзьями. "Друзья, - писал я томительно, и слезы подступали к моим глазам. - Отброшенный судьбою за границы отчизны дальней, слагаю я эти строки, обуреваемый тоской и неизъяснимой любовью к вам, брожу я по эстляндским землям в поисках истины, опух я от мошки, гнуса, подлых комаров, свежего воздуха, завшивел, не меняю носки, не бреюсь и не моюсь, и уже четвертые сутки ничего не ел, кроме листьев подорожника и земляники. Ночами свинчиваю я подфарники с автомашин и продаю их по дешевке в авторемонтных мастерских. Молю вас, друзья мои, вышлите мне денег, если хотите увидеть в Москве мой бледный лик, когда-то столь любимый вами". Я смочил письмо слюной, немного его помял, поставил большую кляксу в конце, размыл ее слезой и заклеил конверт.

Правда, эта разведывательная дезинформационная акция воздействия не имела, и пришлось затянуть пояса.

…Поразительно, но после 100-летнего юбилея даже неудобно писать о Ленине, уж столько понаписали, что не видно каши, одно масло. Но почему, почему в этой палатке захотелось написать о Ленине? Ассоциация с шалашом в Разливе? Вечная благодарность за то, что крестьянин и слесарь папа, попав в чекисты, стал социально значимой фигурой? И я всем обязан Ленину, и я!

Кто-то шевельнулся в кустах, прошелестел газетой и после поцелуя сообщил, что наше правительство сложило полномочия. Сердце запульсировало от этой сенсации, я схватил купленную на почтамте газету, где прочитал об образовании нового правительства. Задыхаясь от волнения, я изучил его неизменный состав. Все-таки великолепная у нас держава, главное, правительства приходят и уходят по законам советской демократии. За это стоило выпить, и мы сварили молодую картошку, очистили домашнюю селедку и провозгласили здравицу в честь столь радостного события. Оказывается, при новом правительстве живется не хуже, чем при старом: "Нет, не из злопыхательства, из тяги к сочинительству пою свое правительство и все его чудачества!"

Виват!

19 июля 1970 года.

- Степа, ты штаны надел?

- Нет, а что?

- Надень, а то замерзнешь.

Пауза.

- Степа, ты спишь? - снова раздался женский голос из соседней комнаты.

- Нет…

- Степа, а ты Валечке ноги целовал?

- Нет!

- А вчера ты говорил, что целовал.

- Перестань, - ответил Степа, - я хочу спать!

- Я тебя выведу на чистую воду, - не унималась женщина. - И что ты в этой Валечке нашел? Глаза шкодливые, усы до колен, и воняет от нее рыбой и дерьмом. И как ты мог ноги в волосьях целовать? Небось противно было?

- Угу, - ответил Степа, ерзая на деревянной кровати.

- Брошу я тебя, распутника, брошу тебя, шелудивого гада, обезьяну старую! Ты в зеркало на себя посмотри!

- А что? - встрепенулся Степа.

- Морда пьяная, глаз не видно, губа нижняя, жидовская, висит, задница в дверь не пролезает, из носа вечно льет, уши словно навозом забиты, и как ты только слышишь?

- А я и не слушаю, - обиделся Степа. - Слушал бы, давно бы примусом тебя по балде и уехал бы в Ригу один.

- А ты поезжай, поезжай, - настаивала женщина, - кто с тобой, вонючей развалиной, согласится поехать?

- И согласятся! Многие согласятся! Ничего, что старый, зато при "Волге", с культурным обращением. Вот вчера иду по пляжу, так все оборачиваются, любуются, мужество чувствуют…

- Да потому оборачиваются, что в зоопарке такое чучело не встретишь.

Долгая тишина, ровно тикали часы, половицы заскрипели, сонно прозвучали поцелуи.

- И за что я только тебя люблю, пьяницу окаянного? - прошептала женщина за стенкой.

Это штука посильнее, чем "Фауст" Гете, - сказал бы отец народов.

Моя Россия.

Так закончился день. А новый начался с обычного завтрака на траве, и не просто завтрака, а приготовленного на купленной в Таллине газовой плитке с баллонами, преобразившей нашу жизнь, как открытие огня человечеством. Отныне мы стали свободными от столовок, буфетов, от всего на свете. Прощайте, кемпинги, ужины в прибрежных ресторанах при свечах, покойное чтение на диване с кубинской сигарой в зубах! Впереди жизнь туриста-фаната, комары, дождь, пробивающий палатку насквозь, сидение в колючих кустах по нужде, пеньки, превращенные в столики и стулики, вечный страх, что вдруг всунется чья-то пьяная харя и скажет: "Извините, ребята, что помешал, водки у вас нету?" Палатка и еще раз палатка, и гонять и гонять в поисках газовых баллонов, терять колышки, натягивая и снимая брезент, путаться в спальных мешках, громыхать раскладушками, привязанными к багажнику на крыше. Прощайте, живописные кафешки, отныне мы набиваем сумки-холодильники, мы упиваемся свободой, мы ночуем в глухих лесах. И все это из-за портативной газовой плитки… Прав был Маркс: "Чем меньше вы имеете, тем больше вы существуете".

23 июля 1970 года.

Остановка у райского озера с крохотными домиками на берегу. Мест нет, и маленькая хозяйка кемпинга зла, как цепная собака. Придется дать, подумал я вяло, опыт велик, давал стерлинги и в уборной, и в боковой карман конвертик совал вроде бы в шутку, и слюнявил пальцами, отсчитывая, а агент ворчал, что мало, и целые мешки со златом на тайные встречи привозил (Ночь. Фонарь. Аптека. Лес густой. Авто с потушенными фарами, и я за рулем. На лесной дороге мигала огнями машина генсека, она тормозит, и почти на ходу я бросал в салон миллионы…), и дарил по мелочи "сувениры", и в тайники совал, боясь, что оттуда выпрыгнет тигр, - взятка и подкуп орудие разведки, еще в XII веке до нашей эры лазутчики Иисуса Навина охмурили иерихонскую шлюшку, указавшую, где лучше прорыть подкоп под городскую крепость. А сколько прелести в технике передачи денег! Из рукава в рукав, при повороте за угол улицы, в броске смятой пачки сигарет за поросшую паутиной батарею в подъезде, через перегородку клозета, когда два "орла" обмениваются туалетной бумагой, прямым попаданием в задний карман бриджей, когда монеты звенят, как хвосты золотых рыбок, играющих в пучине…

Так что асу КГБ опыта не занимать, и я развязно подошел к администраторше, у которой при ближайшем рассмотрении оказалась добрая, коровья физиономия.

- Мест нет, - мрачно сказала она. Я растянул улыбку номер пять (для иностранных шифровальщиц).

- Не может быть! Что вы таким плохим карандашом пишете? - И положил перед ней "бик", раритет, мечту заветную любого провинциала.

- Мест нет! - не дрогнула она.

- Я отблагодарю! - улыбка номер шесть (для иностранных премьер-министров).

- Я же сказала: мест нет! - Железо в голосе, и никаких гвоздей. Я вдруг смутился и засуетился, как торговка на толкучке, увидевшая милицию.

- Пять рублей дам, - зашептал я и дотронулся ласково до ее руки. (Где ты, хладнокровный Джеймс Бонд?)

- Давай хоть двадцать! - Она отдернула руку, почувствовав накал чувств. - Мест нет!

Дали по морде, утереться не успел, вернулся побитым псом к прекрасной спутнице.

Тамара пожала плечами, улыбнулась и пошла в администраторскую. Через полчаса вернулась с ключами от домика.

- Сколько? - обалдело спросил я.

- Ничего.

- Как же тебе удалось?

- Чудак, главное - это нормальные человеческие отношения.

М-да, учиться, учиться и учиться! - прав был Ильич.

25 июля 1970 года.

За рулем я стараюсь не думать. Прекрасная привычка, взращенная в оазисах служебных кабинетов, не только избавляет от ненужных терзаний совести, но и позволяет сосредоточиться на всех извилинах дорожного грунта. Так мы пролетели Плявинес, ворвались в Даугавпилс и свернули в Зарасай, - мы в грязи позарастали, обрастаем в Зарасае, промчались через Цесис, - в городишке Цесис живет Соня Песис, а потом через Огре, - в городе Огре весело, как в морге, потом через Ливаны, - в городе Ливаны гадят на диваны.

Грандиозно!

Без приключений выехали на проселочную дорогу в поисках озера Свентес, веселый тракторист объяснял путь с упором на местный магазин: "Водка там есть, а на хлеб я не смотрю".

Если Валдай - жизнелюбивая рубенсовская гетера с взлохмаченными волосами, то Свентес - голубоокая красавица Васнецова. Воды его кристальны и на несколько метров видно белое песчаное дно. Вечером, перед заходом солнца, озеро накрыла молочная дымка и стало еще теплее.

26 июля 1970 года.

Возвращение на Родину зачастую приятно: когда вдали ты долго жил и от нее отвык, то даже скорбный ряд могил - как розовый цветник, послушный морж- московский клерк и помпадур-балбес - все мило, сладко, как эклер в "Патиссери франсез".

Мы простились с Латвией вскоре после Краславы- живописного городка на берегах Двины, и направились в Полоцк. В местном магазине, подхлестываемый актуальным бухаринским лозунгом "Обогащайтесь!", я приобрел уникальный гарнитур из стола и четырех складных стульев.

Россию, родину мою, я почувствовал в Полоцке у пивного ларька. Неукротимым танком надвинулся на меня мужик, недружелюбно дыша самогоном, сунул в физиономию нечто напоминавшее стрелу с ядовитым наконечником, которые, как известно, восточные славяне настолько успешно применяли против своих врагов, что быстро оказались под властью Речи Посполитой.

"Купи гвоздь!" - прорычал он и шутя нацелился мне гвоздем в глаз. В первый момент, избалованный прибалтийской учтивостью, я сразу не нашел что ответить, но, к счастью, вспомнил картину сюрреалиста Кубина, где доктор забивает гвоздь в голову сумасшедшего пациента: "Что мне, в голову вбивать, что ли?" Это заставило мужика задуматься, и он отвязался.

В ресторане висело объявление, запрещающее полочанам являться в пижамах и майках, у храма висела тяжеловесная надпись: "Пешеходное хождение запрещено!", у выезда из города на дороге мирно писали дети.

Захотелось эклер в "Патиссери франсез".

28 июля 1970 года.

И грянул последний ужин вблизи Смоленска, когда впереди реки можайского молока и огни растленной столицы - палатка уже приелась, в голову лезли ванны с пенистым болгарским "бадузаном", презираемая когда-то широкая тахта, устланная крахмальными простынями, и нормальный газовый огнь, не вытекавший из баллона через микроскопическую дырочку, которую постоянно забивали природные стихии.

Прекрасная дама сделала из палатки храм чистоты, вымыла все и вытерла, превратила в Георгиевский зал, и трапеза была обильна и вкусна, и сладки речи и предвкушенья столичных чудес.

Я люблю комфорт, но, увы, где-то в глубине души таится червь - враг чистоты и порядка, мы не моемся годами, обросли насквозь лишаем и кровавыми зубами ногти яростно сгрызаем, - как же еще объяснить, что в одно мгновение, где бы я ни появлялся, образцовый порядок превращается в хаос, белая скатерть покрывается жирными пятнами, у ног лежат крошки и рыбные скелеты, все вещи меняют свои вековые места, все теряется, скрывается, опоганивается, деформируется, и нет нирваны, и уже не штиль, а шторм…

Первая рюмка прошла легко, как поцелуй в щечку, но вскоре улыбка моей Тамары потухла, глаза заблуждали по палатке, на личике появились скорбные складки - и она зарыдала (слезы скатывались на резиновый пол, иначе бы они прошли сквозь земной шар и забили водопадом в Америке), не в силах сдержать своей горькой печали.

- Ты - грязнуля! - прогремело сквозь слезы, сверкнула молния, от грома с дерева свалился медведь, в голову полетел граненый стакан и врезался в бледный лоб, набив синюю шишку.

Такого рукоприкладства я ранее от дам никогда не испытывал, разве что однажды одна актриса в ресторане Дома кино разбила бокал о мою голову - кровь взбудоражила всех пьянчуг вокруг, правда, виноват был я, ибо сказал, что нет у нее ни воли, ни характера, чтобы это сделать, да еще поспорил, провокатор.

Возвращение в Москву напоминало жизнь: машину вдруг затрясло, постепенно стали отвинчиваться разные детали (особенно запомнилась некая "бобина", повисшая грустно на проводах), затем вышла из строя коробка передач, и я ехал только на третьей, дрожа перед светофорами - только бы не красный! - в пути нам помогали советом, о причинах вибрации горячо спорили, к гаражу подтянули на тросе.

Через несколько дней мы подали документы в загс, и прожили счастливо десять лет.

И будут ангелы летать над вашим домом.

Неужели дурак?

Москва, 1969 - 1976

Заслуживает внимания тот факт, что, владея обширным земным плоскогорьем, где много чистых источников и густолистых деревьев, они предпочитают всем скопом возиться в болотах, окружающих снизу их территорию, и, видимо, наслаждаются жаром экваториального солнца и смрадом.

Хорхе Луис Борхес

Ладно, ладно, думал я, Бог с ними, с разводом и потухшей карьерой, не сошелся свет клином на КГБ, надо писать, надо затмить Юлиана Семенова невиданными откровениями прямо из недр секретной службы (я не представлял, насколько беспощадна цензура).

Родился сценарий фильма о разведчиках, с названием из Уитмена, которого вроде бы любил Сын Сапожника: "Горит наша алая кровь". ("Мы живы, горит наша алая кровь огнем неистраченных сил", - где-то вождь процитировал эти строчки в подкрепление тезиса о могуществе большевиков.)

Герой, расставшись с любимой, уехал в Испанию на войну с Франко, потом Отечественная и подвиги в немецком тылу, а после войны нелегальная жизнь в Англии, где, рискуя жизнью, герой спас из когтей британской разведки старого друга-профессора, естественно, рассеянного, как повелось у нас со времен Тимирязева, но тем не менее женатого на бывшей возлюбленной героя. Чем не шекспировские страсти?

Михаил Любимов - Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp

Прототип с сыном Сашей, женой Тамарой и отцом. 1971 год, г. Москва

Вскоре явилась на свет суровая проза: повесть "Belle amour" - там чекист-бизнесмен соблазнил жену лорда, но настолько вжился в роль, что намертво влюбился, а в результате погиб одноногий нелегал, храбрец и орденоносец Генри, тоже трудившийся в тылу врага со времен Испании.

Тема испанской войны и особенно подвиги добровольцев меня всегда волновали, я чувствовал, что те люди были искренни, начинены романтическим порохом, солидарны. Это подкрепляло мысль о жизненности коммунистических идей, и Великая Иллюзия, уже сгоревшая в пражских кострах, порой снова выныривала из глубин и щекотала нервы.

Все шедевры я относил другу дома Виктору Николаевичу Ильину, секретарю Союза писателей, причем не по каким-нибудь, а по оргвопросам.

В боевые тридцатые годы отец работал с Ильиным в СПО (секретно-политическом отделе) и в 1937 году загремел в тюрьму за "троцкизм", а на самом деле по абсурдной причине: приятель его - директор завода после допроса на Лубянке шмякнулся с лестницы вниз (тогда еще Система не успела всего предусмотреть и пролеты в железные сетки не затянули) и, умирая, почему-то назвал имя отца, которого тут же и взяли.

Как гласит предание, Ильин, дежуривший однажды по СПО, зашел к шефу, кажется, Молчанову, с отцовским делом и умело его доложил: мол, какой он, к черту, троцкист, если толком не знает, кто такой Троцкий, это и на политзанятиях чувствовалось. Молчанов дал команду, отца выпустили, выгнали из органов, но пристроили в Киеве уполномоченным по мерам, весам и измерительным приборам.

История Ильина описана и Солженицыным, и Войновичем, и многими другими, в 1942 году его на девять лет засадил в одиночку шеф безопасности, его близкий друг Виктор Абакумов (в конце жизни Виктор Николаевич говорил: "Знаешь, сейчас мне кажется, что Витя просто хотел спасти мне жизнь, поэтому он не допускал ни суда, ни следствия - иначе бы меня точно расстреляли!").

Ильин пришел к нам в Москве году в пятьдесят четвертом с выпавшими зубами, тогда он работал прорабом, но вскоре, как бывший куратор культуры в ОГПУ-НКВД, комиссар второго ранга (по-нашему, почти генерал-майор), человек начитанный и умный, был брошен на разноликое писательское стадо.

Пройдя тюрьму, Ильин остался коммунистом (думаю, что искренне, хотя с началом перестройки у него появилось много сомнений) и патриотом органов, любил вспоминать службу в кавалерии во время гражданской, наша семья традиционно посещала его дом в день рождения, где отец, чуть выпив, радовал гостей своим приятным тенором ("Не счесть алмазов в каменных пещерах" и даже "Пока земля еще вертится" Окуджавы - отец шел в ногу со временем).

Назад Дальше