Шлоссплатц – главная площадь перед Герцогским дворцом в Дармштадте. 1900 г.
В конце августа мы уехали в Варшаву; 3 сентября под проливным дождем прибыли с Мари в Царское Село (в народном толковании это значит: богатая жизнь); 8 сентября был въезд в Петербург в сияющий солнечный день. Мама́, Мари, Адини и я ехали в золотой карете с восемью зеркальными стеклами, все в русских платьях, мы, сестры, в розовом с серебром. От Чесменской богадельни до Зимнего дворца стояли войска, начиная с инвалидов и кончая кадетами у Александровской колонны. На ступеньках лестницы, ведущей из Большого двора во дворец, стояли по обеим сторонам дворцовые гренадеры. Мы вышли на балкон, чтобы народ мог видеть невесту, затем были церковные службы в храме, молебен и, наконец, большой прием при дворе. Все городские дамы и их мужья, как и купцы с женами, имели право быть представленными невесте. Все залы были поэтому переполнены.
Для Мари были устроены апартаменты в Зимнем дворце подле моих, красивые, уютные, хотя и расположенные на север. Осень мы проводили в Царском Селе. Мари учила Закон Божий и русский у Анны Алексеевны, которая сумела не только передать своей ученице прекрасное произношение, но вместе с любовью к языку внушить ей и любовь к народу, которому она теперь принадлежала. Потом говорили, что после императрицы Елизаветы Алексеевны ни одна немецкая принцесса не владела так хорошо нашим языком и не знала так нашу литературу, как знала Мари. Мама́ много читала по-русски, главным образом стихотворения, но говорить ей было гораздо труднее. В семье мы, четверо старших, говорили между собой, а также с родителями всегда по-французски. Младшие же три брата, напротив, говорили только по-русски. Это соответствовало тому национальному движению в царствование Папа́, которое постепенно вытесняло все иностранное, до тех пор господствовавшее в России.
5 декабря в церкви Зимнего дворца была пышно отпразднована церемония перехода Мари в лоно православия. С необычайной серьезностью, как все, что она делала, она готовилась к этому дню. Она не только приняла внешнюю форму веры, но старалась вникнуть в правоту этой веры и постигнуть смысл слов, которые она читала всенародно перед дверьми церкви, в лоно которой должна была вступить. Первые слова "Верую" она произнесла робко и тихо, но по мере того, как она дальше произносила слова молитвы, ее голос креп и звучал увереннее. Во время таинства подле нее стояла ее восприемница мать Мария, игуменья Бородинской обители, высокая, аскетичная, вся в черном, подле нее особенно трогательной казалась Мари, в белом одеянии, в локонах вокруг головы, украшенная только крестильным крестом на розовой ленте, который надел на нее митрополит после того, как лоб девушки был помазан миром. После причастия лицо Марии светилось радостью. Во время молебна ее имя было впервые помянуто как имя православной. На следующий день была отпразднована помолвка и в соответствующем манифесте она названа великой княгиней Марией Александровной. Поздравления и пожелания жениху и невесте, приносимые духовенством, Советом, Сенатом, всем двором, городскими дамами с мужьями и, наконец, корпусом офицеров, длились часами. Важен был прием дипломатического корпуса, назначенный на следующий день, так как от донесений и впечатлении представителей всех стран своим дворам зависела репутация юной великой княгини.
Ум, спокойная уверенность и скромность в том высоком положении, которое выпало на ее долю, вызвали всеобщее поклонение. Папа́ с радостью следил за проявлением силы этого молодого характера и восхищался способностью Мари владеть собой. Это, по его мнению, уравновешивало недостаток энергии в Саше, что его постоянно заботило. В самом деле, Мари оправдала все надежды, которые возлагал на нее Папа́, главным образом потому, что никогда не уклонялась ни от каких трудностей и свои личные интересы ставила после интересов страны. Ее любовь к Саше носила отпечаток материнской любви, заботливой и покровительственной, в то время как Саша, как ребенок, относился к ней по-детски доверчиво. Он каялся перед нею в своих маленьких шалостях, в своих увлечениях – и она принимала все с пониманием, без огорчения. Союз, соединявший их, был сильнее всякой чувственности. Их заботы о детях и их воспитании, вопросы государства, необходимость реформ, политика в отношении других стран поглощали их интересы. Они вместе читали все письма, которые приходили из России и из-за границы. Ее влияние на него было несомненно и благотворно. Саша отвечал всеми лучшими качествами своей натуры, всей привязанностью, на какую только был способен. Как возросла его популярность благодаря Мари! Они умели не выпячивать свою личность и быть человечными, что редко встречается у правителей. Как обожали Сашу в кадетских корпусах и в гвардии, которой он командовал после дяди Михаила! У него была замечательная память на фамилии и лица, и он мог много лет спустя, встретясь с кем-нибудь, назвать его по фамилии или отнестись к нему как к товарищу, что доставляло иногда больше радости, чем всякая награда.
Мари сопровождала его во время маневров в лагеря, на смотры и приемы и храбро со своей простой манерой говорила по-русски с генералами и офицерами частей. Потом, когда Саше внушили недоверие к такому влиянию и представили это как слабость с его стороны, Мари отступила на задний план совершенно добровольно. К тому же ее здоровье оставляло желать лучшего. Смерть ее старшего сына, наследника, которому она отдала всю свою заботливость, доконала ее совершенно. С 1865 года она перестала быть похожей на себя. Каждый мог понять, что она внутренне умерла и только внешняя оболочка жила механической жизнью. Ее взгляды, ее отношение к жизни не соответствовали тому, с чем ей пришлось встретиться, и это сломило ее. У нее были свои идеи, свои нерушимые исповедания, главным образом в вопросах религии и веры. Как все перешедшие в православие, она придерживалась догматов, и это было точкой, в которой они расходились с Сашей; он, как Мама́, любил все радостное и легкое в религиозном чувстве. Если все, что делается, делается из соображений долга, а не из чувства радости, какой грустной и серой становится жизнь!
Мама́ – она еще была молодой в шестьдесят лет! Она всегда понимала молодежь и без труда осталась центром семьи; несмотря на свою болезнь, она была поддержкой только одним своим присутствием среди нас. Мари не хватало мягкости и привлекающей к себе сердечной веселости. Было только немного людей, которые сумели к ней приблизиться. Может быть, я была единственной, кто ее действительно знал и понимал. Для меня она была одной из тех евангельских жен, которые направляются ко Гробу Господню. Она искала примеры только среди тех, которые стремились к трудной цели и ставили себе высшие задачи. Она любила читать историю наших Святых, житие Св. Моники и письма Св. Августина. Она всегда видела только серьезную сторону жизни, предпочитала серьезные разговоры и любила окружать себя людьми, от которых могла поучиться. В возрасте, когда другие считают себя еще молодыми, она избегала носить розовое и всяких светских увеселений с танцами – это ее только тяготило. Но на больших балах, когда ей нужно было появиться как императрице, я поражалась ее гостеприимству. Она никогда не забывала обратиться ко всем с внимательным словом, особенно к тем, кто редко появлялся при дворе, и с каждым говорила о его личных делах, что совершенно подкупало и очаровывало собеседника. Вообще она считалась женщиной большого сердца и чувства, но ее улыбка все чаще была грустной.
Но я опять забежала вперед и придала портрету Мари черты страдания последних лет ее жизни. Но в то время она еще была во цвете своих шестнадцати лет, все подпадали под ее юное обаяние, и вся жизнь еще заманчиво лежала перед ней.
Портрет Марии Николаевны. Художник – Франц Ксавье Винтерхальтер. 1857 г.
1841 год
В конце декабря Мари и я заболели одновременно. Мари – рожистым воспалением лица, а я – сильным кашлем. Мы лежали каждая в своей комнате и не могли видеть друг друга. Чтобы не терять времени и сделать что-нибудь полезное, мы решили переводить с английского на русский язык и распространить в деревне как дешевое издание "Успехи паломничества". Мы довольно далеко продвинулись в своей работе, как нам сказали, что книга уже появилась на русском языке. Когда мне разрешили встать, я хотела было заняться своими красками, но врачи запретили мне это ввиду того, что испарения скипидара плохо отражаются на легких. Мне оставался только рояль; я играла много и с большим наслаждением, главным образом Мендельсона и песни Шуберта в аранжировке Листа. Родители часто приходили ко мне вечером и пили чай в моей библиотеке. Затем я играла для Папа́ военные марши, а для Мама́ – Шопена.
В конце февраля врачи Маркус и Раух, лечившие меня также во время моей тяжелой болезни, предложили мне переселиться в Аничков ввиду того, что сухой воздух Зимнего дворца мне вреден. Папа́ совершенно не был обрадован этим, но так как дело шло о моем здоровье, то он в конце концов согласился, и вся семья с восторгом переселилась в любимое маленькое гнездышко. По прошествии одной недели мой кашель исчез. После этого призвали специалистов, чтобы исследовать свойства воздуха в Зимнем дворце, и выяснилось, что содержание влажности в нем слишком недостаточно как для людей, так и для растений. Построили всюду камины, но и в Аничковом приделали к печам сосуды с водой.
Мама́, которая так прекрасно поправилась в Эмсе, в эту зиму начала жаловаться на сердце. Как другие люди заболевают мигренью, так она при каждом малейшем волнении стала хворать припадками сердца, которые часто длились целые сутки. В такие дни она не могла держаться прямо и надеть платье, облегавшее ее. Лейб-медик Мандт не обратил серьезного внимания на эти припадки и считал их основанными на нервности критического возраста. Он прописал только покой и нашел, что Мама́ нужно избегать больших празднеств в придворном платье. Это была вторая зима, что я не выезжала в свет. Вместо приемов и придворных балов, до обеда к Мама́ приезжали жены послов и другие дамы, и Мари и я присутствовали у нее при таких посещениях.
Перед Пасхой в апреле приехали дядя Мари, принц Эмиль Гессенский, и ее брат, наследный принц Людвиг. Мари была так тронута и потрясена этим свиданием, что разрыдалась и долго не могла успокоиться. Слезы и душевное потрясение вызвали опять болезненную красноту ее липа, а через несколько дней была назначена свадьба. Камер-фрау Рорбек рекомендовала старое симпатическое средство: без ведома Мари ей положили под кровать язык лисицы, и она таким образом проспала несколько ночей. Совершенно невероятно, но это средство помогло, уже после первой ночи краснота прошла. С тех пор я часто рекомендовала это средство другим, и оно всегда приносило желанные результаты.
Наступил великий день. Это было 16 апреля, канун двадцать третьего дня рождения Саши. Утром была обедня, в час дня официальный обряд одевания невесты к венцу в присутствии всей семьи, вновь назначенных придворных дам и трех фрейлин. Мари была причесана так, что два длинных локона спадали с обеих сторон лица, на голову ей надели малую корону-диадему из бриллиантов и жемчужных подвесок – под ней прикреплена вуаль из кружев, которая свисала ниже плеч. Каждая из нас, сестер, должна была подать булавку, чтобы прикрепить ее, затем на нее была наброшена и скреплена на плече золотой булавкой пурпурная, отороченная горностаем мантия, такая тяжелая, что ее должны были держать пять камергеров. Под конец Мама́ еще прикрепила под вуалью маленький букетик из мирт и флердоранжа. Мари выглядела большой и величественной в своем наряде, и выражение торжественной серьезности на ее детском личике прекрасно гармонировало с красотой ее фигуры.
В три часа был торжественный банкет для первых трех придворных классов, примерно четыреста человек разместились в Николаевском зале Зимнего дворца за тремя громадными столами. Посреди царская семья и духовенство, которое открыло банкет молитвой и благословением. За столом по правую руку сидели дамы, по левую кавалеры. Пили здоровье молодых, Их Величеств, родителей цесаревны, а также всех верноподданных, и каждый тост сопровождался пушечными залпами. Высшие чины двора подносили Их Величествам шампанское, нам, прочим членам царской семьи, прислуживали наши камергеры. На хорах играл военный оркестр, и лучшие певицы Оперы, Хейнефеттер и Ла Паста, пели так, что дрожали стены.
В восемь был полонез в Георгиевском зале: Папа́ танцевал впереди всех с Мари; в десять часов мы возвратились в свои покои, здесь только семья ужинала вместе с молодыми. Адини и я не принимали в этом участия, а ужинали вместе с нашими воспитательницами у меня и смотрели на Неву, на освещенную набережную, разукрашенные флагами суда, праздничную толпу, а за ней шпиль Петропавловской крепости, поднимающийся к небу, еще позолоченный заходящим солнцем. Жуковский увидел нас у окон снизу, поднялся к нам в приподнятом, восторженном настроении, которое передалось и нам. Таким прекрасным аккордом закончился этот день.
За ним последовал еще целый ряд празднеств, между ними – празднование дня рождения Саши 29 апреля и дня Ангела Мама́ и Адини 3 мая. Закончилось все народным празднеством в национальных костюмах, на которое были допущены тридцать тысяч человек. Зимний дворец освещался всю ночь напролет, и в залах толклась невообразимая толпа. В Белом зале для Мама́ было устроено спокойное место за балюстрадой, где она могла сидя принимать приветствующих ее. Папа́ с одной из нас, дочерей, под руку ходил, насколько это было возможно, среди толпы; празднество длилось бесконечные часы. Мы совершенно обессилели под конец. Мама́ и я, унаследовавшая ее хрупкое здоровье, должны были еще долго потом поправляться.
На свадьбу прибыл также дядя Вильгельм со своим адъютантом, графом Кенигсмарком, очень приятным собеседником, необычно скромным для пруссака и безо всякого предубеждения против России. С дядей Вильгельмом я очень подружилась во время нашего пребывания в Эмсе. Он только что вступил в масоны и говорил с увлечением об этом гуманном содружестве. Орлов, Бенкендорф и Киселев не разделяли его восторгов. Папа́ также часто говорил об этом. Я еще прекрасно помню его слова: "Если их цель действительно благо Родины и ее людей, то они могли бы преследовать эту цель совершенно открыто. Я не люблю секретных союзов: они всегда начинают как будто бы невинно, преданные в мечтах идеальной цели, за которой вскоре следует желание осуществления и деятельности, и они по большей части оказываются политическими организациями тайного порядка. Я предпочитаю таким тайным союзам те союзы, которые выражают свои мысли и желания открыто". – "И все-таки вы допускаете цензуру в прессе?" – "Да, из необходимости, против моего убеждения". – "Против вашего убеждения?" – "Вы знаете, – возразил Папа́, – по своему убеждению я республиканец. Монарх я только по призванию. Господь возложил на меня эту обязанность, и покуда я ее выполняю, я должен за нее нести ответственность". – "Вам надо завести орган, предназначенный для того, чтобы опровергать ту клевету, которая, несмотря на цензуру, постоянно подымает голову". – "Я никогда в жизни не унижусь до того, что начну спорить с журналистами".
В то время я соглашалась с Папа́. Но с тех пор как я живу в Германии, я на опыте узнала, что пресса представляет собой силу, с которой приходится считаться правительству, если оно хочет быть авторитетным.
По окончании торжеств Папа́ с Сашей и принцами, присутствовавшими на свадьбе, отправились в Москву. Я, ослабевшая, как комар, должна была пить ослиное молоко, в то время как Мама́ были предписаны молочные ванны. Эрцгерцог Стефан, также приглашенный на торжества, опять не приехал; Вена удовольствовалась тем, что прислала Рейшаха, который сопровождал Сашу по Австрии, а также молодого фон дер Габленца. Дядя Вильгельм Прусский видел эрцгерцога во время маневров в Богемии, у него составилось о нем самое лучшее впечатление, и он обрисовал его как человека умного, со здравыми политическими взглядами, прекрасными манерами в обществе, словом, дающего повод к самым прекрасным надеждам.
Не нужно говорить о том, какое все это произвело на меня впечатление и еще больше укрепило мое внутреннее чувство, хотя, казалось бы, я должна была себе сказать, что до сих пор Вена еще не высказалась по поводу брака Стефана со мной.