Портрет Великих княжон Ольги Николаевны и Александры Николаевны у клавесина. Художник – Кристина Робертсон. 1840 г.
Эрцгерцоги все были своеобразными, чуждыми всякого шаблона, не такими, как прусские кузены. Меня тянуло к ним. Хотя я и не сознавала этого, но чувствовала себя с ними более свободной, чем даже в Петербурге с его многими прусскими обычаями. Уже один гимн "Господь, сохрани Франца императора", военная музыка, все это игралось с таким настроением, что поневоле захватывало.
Мне думается, что эти первые детские впечатления наложили отпечаток на всю мою жизнь. Когда Саша в 1838 году написал нам из Вены о возможности брака между мной и эрцгерцогом Стефаном (сыном венгерского палатина), мне это показалось призывом к священной миссии: объединение славянских церквей под защитой и благословением той святой, имя которой я носила.
В свое время я расскажу об истории моего замужества и того, что ему предшествовало; но тут я сразу скажу: увлечение, которое я испытывала, не помешало мне признать, что только тот союз, который создан на личной симпатии и доверии, может подходить для меня и что не положение, а только человеческие достоинства были в состоянии завоевать мое сердце.
Перед возвращением в Россию Мама́ снова сделала небольшой визит в Фишбах, чтобы еще раз спокойно обменяться впечатлениями от поездки с тетей Марьянной. Папа́ спешил домой, не останавливаясь ни днем, ни ночью, чтобы успеть к смотрам. Перед этим он еще раз, неожиданно, появился в Вене, чтобы навестить вдовствующую императрицу Каролину, а также эрцгерцогиню Софию, мать будущего императора Франца Иосифа. Последняя очень ему нравилась, и это было взаимно.
Мы с Мама́ ехали только днем. Как только начинало темнеть, на новом шоссе, между Варшавой и Вильно, с обеих сторон на опушках леса зажигались костры, которые освещали дорогу.
Мама́ находила, что я стала менее молчаливой. Та масса впечатлений, которые я пережила, сделали меня более общительной. В экипаже, пока Мама́ читала, я заучивала исторические даты по картинкам Жуковского. Когда наступала ночь, мы вместе декламировали стихи Шиллера, которые Мама́ со своих юных дней знала наизусть. Время летело.
По возвращении, благодаря моим впечатлениям и знанию заграницы, я стала для братьев и сестер, даже для Мэри, существом, с которым нужно считаться. Мадемуазель Дункер вернулась домой довольная и в хорошем настроении: она завела массу знакомств, всюду ее приглашали и прекрасно принимали. В Петербурге она никогда никуда не выезжала. У нее не было даже родных, кроме ее матери, которую она – я никогда не узнала, из каких соображений, – не смела навещать. Поэтому совершенно неудивительно, что все тепло и вся любовь, к которой было способно ее сердце, направлены были на меня, и она подсознательно отгораживала меня от остальных. Мэри не питала к ней ни малейшей симпатии и неизменно при каждом удобном случае заставляла ее это чувствовать. Юлия Баранова была не в силах что-либо предпринять против этого; за дерзостями следовало то, что каждый оставался в своем углу. В учении я сделала колоссальные успехи: только на полгода я отставала от Мэри, которой было уже шестнадцать лет. Учителям, видимо, доставляло радость подвигать меня так быстро, и чем дальше я шла в ученье, тем усерднее я становилась.
Но я совершенно не чувствовала себя счастливой. Мое существо становилось скорее еще более замкнутым, моя склонность к религии обращалась в мистику. Если бы это продолжалось еще дольше, я совершенно замкнулась бы в своих четырех стенах. Мама́ первая обратила на это внимание. Она стала расспрашивать. Мэри, как всегда, не жалела жалоб. Пробовали обратиться к Шарлотте Дункер, для чего избрали Баранову, которая была слишком неумна для того, чтобы успешно провести такую роль. Но родители относились к ней очень хорошо, благодаря ее приятной незлобивой натуре. Слушали, правда, и нас, но не вникали в мелочи. Таким образом, многое являлось в ложном свете. Шарлотта, которую в свое время поддерживал и которой давал советы генерал Мердер, оставалась теперь совершенно одна, и оттого, что она чувствовала себя отодвинутой на задний план, она стала вспыльчивой и склонной к сценам. Папа́ услышал об этом и решил, что нужно нас разъединить. Он не любил половинных мер и считал, что только радикальное решение может восстановить мир в детских. Это решение было вызвано следующим.
Был август 1836 года. Мы возвратились с Елагина в Петергоф. Жюли (Юлия Баранова) оставалась из-за болезни в Смольном. Нас, трех сестер, поручили Шарлотте, и мы все вместе ежедневно предпринимали поездки в фаэтоне. Мэри, которая хорошо знала расположение, давала указания кучеру и направляла экипаж в Новую Деревню, где размещалась гвардейская кавалерия. Как только появлялся царский экипаж, дежурные офицеры должны были его приветствовать. Для нас, детей, это не играло роли; Мэри же не была больше ребенком. Когда мы ездили под присмотром Жюли, Мэри научила нас толкать ее ногой, если издали появлялся кто-нибудь знакомый. В таком случае Мэри сейчас же поворачивала голову в противоположную сторону и обращала внимание Жюли на что-нибудь там, и когда экипаж был достаточно близко от знакомого, ему посылались приветствия и улыбки, в то время как Жюли все еще смотрела в противоположную сторону. Это проделывалось ежедневно, и Жюли не догадывалась об этой шалости. То же самое Мэри попробовала было с Шарлоттой. Но та заявила, что совершенно не нужно ежедневно ездить через Новую Деревню, и запретила нам, младшим сестрам, толкаться ногами в коляске.
Это кончилось сценой и слезами с обеих сторон, Шарлотте не удалось справиться со своим волнением, всем было заметно ее возбуждение. Ночь она провела с нами, но на следующий день, когда я проснулась, она не появилась, как не появилась и к завтраку, и когда ее не оказалось, чтобы идти гулять, меня охватило недоброе предчувствие. Я вихрем взлетела по лестнице в комнату, где она обычно одевалась, и нашла там ее шиньон, ее лорнет, ее шелковое фишю все разбросанным в беспорядке, точно она куда-то торопилась. Тут я разразилась слезами. Мэри стояла подле очень смущенная, Адини же ничего не понимала и была в замешательстве. Я знаю, что в глубине своего сердца Мэри упрекала себя в том, что так меня огорчила. Перед тем как мы должны были выйти, меня позвали к Мама́. Увидев мое заплаканное лицо, Мама́ сказала мне, что эта разлука была необходима. К этой мысли Мама́ хотела подготовить меня постепенно. И все же никто не сумел понять, насколько я любила свою Шарлотту и насколько была к ней привязана.
Мама́ оставила меня у себя, окружила вниманием и лаской и ждала, пока я заговорю, чтобы все разъяснить мне. Я обожала свою мать, но в эту минуту мое сердце разрывалось на части и я не смогла ничего сказать. Через несколько дней Мама́ передала мне маленькое письмо, благословила меня и сказала нежно: "Прочитай его перед сном!". Я сохранила его в моем молитвеннике. В нем было все, что я уже предчувствовала, что я боялась узнать. Решение родителей мне показалось ужасным; но раз они так постановили, значит, они были правы, и мне не оставалось ничего другого, как покориться. Мама́ была очень мила ко мне и посвящала мне, ввиду отсутствия Папа́, все свое время. Я могла спать с ней, мы вместе гуляли, и в туалетной комнате Папа́ проходили мои занятия. Мама́ подарила мне собаку Дэнди, неразлучного со мной вплоть до моего замужества. Как гувернантку взяли на пробу мадам Дудину, начальницу одного приюта. Ослепленная жизнью при дворе, до сих пор ей непривычной, она спрашивала всех и вся, что это или то обозначает. Ее мещанская манера и ее неразвитость давили меня, и в то время, пока она была у нас, я привязалась к Авроре Шернваль фон Валлен, которая как раз была назначена фрейлиной. Дочь шведа-отца и матери-финляндки из Гельсингфорса, она была необычайной красоты, как физически, так и духовно, что сияло в ее красивых глазах. Когда она говорила о лесах, скалах и озерах своей родины, все в ней светилось. Ее взгляд и осанка говорили о гордости и независимости, она была настоящей скандинавкой. Поль Демидов, богатый, но несимпатичный человек, хотел на ней жениться. Два раза она отказала ему, но это не смущало его и он продолжал добиваться ее руки. Только после того как Мама́ поговорила с ней, она сдалась. "Подумай, сколько добра ты сможешь делать". Этими словами Мама́ окончательно убедила ее. В день своей свадьбы она подарила мне "слезу своего сердца", маленькое черное эмалевое сердце с брильянтом, которое я бережно храню. Во втором браке она была замужем за Андреем Карамзиным, на этот раз по любви. Но счастью ее не суждено было долго длиться. В 1854 году Андрей пал смертью храбрых в Силистрии. Оставшись вдовой, она нашла утешение в том, что делала добро где только могла.
Будуар императрицы Александры Федоровны. Художник – Эдуард Гау. 1850-е гг.
Мадам Дудина оставалась при мне только несколько недель. Накануне Николина дня, 5 декабря, у меня появилась Анна Алексеевна Окулова, и с ней началась моя новая эра жизни. Выбор Анны Алексеевны был сделан Папа́. Когда она была институткой Екатерининского института в Петербурге, ее уже знала Бабушка, очень ценила и оказала ей во время своей поездки в Москву какое-то благодеяние. Папа́ помнил ее веселое, открытое лицо. Она жила со своей семьей в деревне и ввиду того, что были затруднения денежного характера, заботилась об управлении имением и воспитании своих младших братьев и сестер. Все уважали ее энергию и предприимчивость. Чтобы избежать всяких неожиданностей и неприятностей, ее положение при дворе, а также ее доходы были с самого начала утверждены. Ее сделали фрейлиной, по рангу она следовала за статс-дамами и получила, как Жюли Баранова, русское платье синего цвета с золотом, собственный выезд и ложу в театре. Я встретила ее впервые на одном музыкальном вечере Мама́. Она сейчас же покорила мое сердце. Мне показалось, что повеяло свежим воздухом в до сих пор закрытую комнату. Она совершенно изменила меня. Ей сейчас же бросилось в глаза, какая я замкнутая и насколько лучше я могла писать, чем изъясняться, и она мне предложила вести дневник, чтобы я могла ясно себя увидеть и чувствовать себя свободнее. Она надеялась таким образом уменьшить и мою застенчивость. Я с готовностью приняла ее предложение и настолько привыкла писать дневник, что это стало для меня приятной необходимостью. Успех оправдал ее ожидания, я научилась выражать свои чувства и стала общительней.
Счастливый характер Анны Алексеевны вскоре привлек к ней много друзей, а здравый ум направил правильным путем через лабиринт придворной жизни. Озадаченная непониманием между нами, сестрами, она сейчас же стала искать причину этого. Она никогда не говорила "моя великая княжна", она всегда называла нас вместе и старалась в свободные часы занимать нас всех общим занятием. Мэри она завоевала своей жизнерадостностью, а также рассказами из времен своей юности. В Екатерининском институте она видела Бабушку каждую неделю, когда та посещала девочек, всегда в нарядном платье, чтобы доставить удовольствие детям, которые любовались ее драгоценностями. Она рассказывала о войне, о своем бегстве из Москвы в 1812 году, о своем беженстве в Нижнем Новгороде, о возвращении в родной сожженный город. Она заставляла нас рисовать но оригиналам и читала при этом вслух по-русски. Мама́, которая была еще очень слаба после неудачных родов, много бывала у нас, также и Саша, впрочем, тот больше из-за молодых фрейлин. Мы играли, пели и жили беззаботной жизнью веселой компании. К сожалению, Анна Алексеевна, которая так удачно завоевала наш круг, сделалась вскоре жертвой несчастного случая. Широкий рукав ее муслинового платья загорелся от свечи; я же, вместо того чтобы помочь ей, потеряла голову и стала звать на помощь. Прежде чем вбежавший камердинер смог затушить пожар своими руками, она уже получила ожоги на руке и груди, от которых потом остались рубцы.
1837 год
Саша и Мэри уже в течение целого года выезжали и много танцевали. Мама́, выглядевшая старшей сестрой своих детей, радовалась тому, что может веселиться с ними вместе. Папа́ терпеть не мог балов и уходил с них уже в двенадцать часов спать, в Аничкове чаще всего в комнату рядом с бальной залой, где ему не мешала ни музыка, ни шум. В этой нелюбви Папа́ к балам и танцевальным вечерам был виноват дядя Михаил, который не желал, чтобы офицеров приглашали на них по способностям к танцам, а напротив, этими приглашениями поощряли бы их усердие и успехи в военной службе. Но если на балах не было хороших танцоров – не бывало и дам. В тех случаях, когда удавалось сломить упорство дяди Михаила, он появлялся в плохом настроении, ссорился с Папа́, и для Мама́ всякое удовольствие бывало испорчено.
В эту зиму у нас в Петербурге был брат Мама́, дядя Карл. Он научил меня и Мэри играть на рояле вальсы Лайнера и Штрауса в венском темпе, он же пригласил, по желанию Мама́, оркестр гвардейской кавалерии, чтобы научить их тому же. В светском отношении он держал себя непринужденно, считая, что может позволить себе многое благодаря своей обезоруживающей улыбке, что ему удавалось всегда даже с Дедушкой. Однажды он пригласил офицеров и трубачей одного полка к себе в Зимний дворец без разрешения командира или одного из старших офицеров, и выбрал как раз шесть лучших танцоров, которых можно было встретить во всех гостиных. Конечно, это были только молодые люди из лучших семей, и в Берлине никогда никому и в голову бы не пришло возмутиться из-за этого. Но в глазах дяди Михаила это было преступлением. Дядя Карл пригласил и Мама́, которая появилась у него, чтобы также протанцевать несколько туров. Как только она появилась, трубачи заиграли вальс, дядя пригласил Мама́, Мэри и молодые фрейлины с офицерами также закружились, все были в самом веселом настроении, как вдруг открылась дверь и появился Папа́, за ним – дядя Михаил. Все кончилось очень печально, и этого конца не могли отвратить даже обычные шутки дяди Карла.
Воздух был заряжен грозой, и вскоре она разразилась одним событием, которое косвенно было связано с неудачным балом. Среди шести танцоров, приглашенных дядей, был некто Дантес, приемный сын нидерландского посла в Петербурге барона Геккерна. По городу уже циркулировали анонимные письма; в них обвиняли красавицу Пушкину, жену поэта, в том, что она позволяет этому Дантесу ухаживать за собой. Горячая кровь Пушкина закипела. Папа́ видел в Пушкине олицетворение славы и величия России, относился к нему с большим вниманием и это внимание распространял и на его жену, в такой же степени добрую, как и прекрасную. Он поручил Бенкендорфу разоблачить автора анонимных писем, а Дантесу было приказано жениться на младшей сестре Натали Пушкиной, довольно заурядной особе. Но было уже поздно: раз пробудившаяся ревность продолжала развиваться. Некоторое время спустя после этого бала Дантес стрелялся с Пушкиным на дуэли, и наш великий поэт умер, смертельно раненный его рукой.
Папа́ был совершенно убит, и с ним вместе вся Россия: смерть Пушкина была всеобщим русским горем. Папа́ послал умирающему собственноручно написанные слова утешения и обещал ему защиту и заботу о его жене и детях. Он благословлял Папа́ и умер настоящим христианином на руках своей жены. Мама́ плакала, а дядя Карл был долгое время очень угнетен и жалок.
Жуковский и Плетнев, наши русские учителя, оба дружные с Пушкиным и члены литературного кружка "Арзамас", давно уже познакомили нас с сочинениями Пушкина. Мы заучивали его стихи из "Полтавы", "Бахчисарайского фонтана" и "Бориса Годунова", мы буквально глотали его последнее произведение "Капитанская дочка", которое печаталось в "Современнике". В память погибшего друга Плетнев взял его журнал и продолжал издавать с большим успехом.
Папа́ освободил Пушкина от всякого контроля цензуры. Он сан читал его рукописи. Ничто не должно было стеснять дух этого гения, в заблуждениях которого Папа́ никогда не находил ничего иного, кроме горения мятущейся души. Все архивы были для него открыты, он как раз собирался писать историю Петра Великого, когда смерть его похитила. Никто не походил на него. Лермонтов, Вяземский, Майков, Тютчев – все были таланты, но ни один из них не достиг высоты гения Пушкина. Некрасов был доступен широкой публике, но только в одном: он воспевал бедных и бедность. Алексей Толстой, мистик с изысканным языком, но несколько однообразный. Роман стал теперь выражением литературы; спешка современной жизни ограничивает поэтическое творчество, которому необходимо широкое дыхание.
В течение этой зимы я слышала много филармонических концертов в зале Энгельгардта, на которых исполнялись симфонии Бетховена, Реквием Моцарта и многое другое. Мне не доставляло это удовольствия. Анна Алексеевна, пытаясь развить мой слух, предложила предоставить мне возможность играть в трио со скрипкой и виолончелью. Она обнаружила Бэлинга, прекрасного музыканта, застенчивость которого до сих пор мешала ему сделаться известным, но его песни были уже довольно хорошо знакомы публике. Он сочинил для меня прелестные вариации на тему национального гимна. Я играла их Мама́ в день ее рождения в апреле.