Чудесный вид открывался с этой высокой, укрепленной горы старой турецкой крепости с ее подземными тюрьмами и бездонными колодцами, куда в старину бросали преступников.
Под нами сливались громадные реки: Дунай и Сава, и долго еще в общем русле бежали две полосы – голубая и желтая. Красота была поразительная, а за рекой виднелись мост в Землин, поля и сады Венгрии.
Удивительной красоты место, напоминающее откос в Нижнем Новгороде над слиянием Волги и Оки!
Мы гуляли с публикой по саду. Содержащиеся в казематах крепости каторжники также гуляли между публикой, позвякивая цепями, и никто не подходил к ним, никто не заговаривал с ними, зная, что этого нельзя, – таков закон.
Невдалеке от нас на садовой скамейке сидел часовой с ружьем в руках, кругом гуляла публика, кандальники работали в цветниках, а один из них самым спокойным манером намыливал лицо часовому, брал у него из рук бритву и брил его.
На другой день я выехал в Россию. На вокзале меня провожали с музыкой и почетным караулом.
Прошло два года. Я вел репортерскую работу, редактировал "Журнал спорта" по зимам, чуть ли не каждую пятницу выезжал в Петербург на "пятницы К.К. Случевского", где собирались литераторы, издававшие журнал "Словцо", который составлялся тут же на пятницах, и было много интересных, талантливых людей из литературного общества столицы, и по осеням уезжал в южнорусские степи на Дон или Кавказ.
Больше всего в этих местах я метался из зимовника в зимовник задонских степей, ночуя иногда даже в грязных калмыцких кибитках.
Здесь я переживал далекое прошлое, объезжал, как простой табунщик, неуков, диких лошадей, прямо у табуна охотился в угон за волком с одной плетью. Бывало:
По курганам, по бурьянам
На укрючном маштаке
На табун лечу с арканом
В разгулявшейся руке…
Огромное количество материала давали мне мои поездки в южнорусские степи.
Репортерство бросило меня и в конский спорт.
В 1882 году редакция командировала меня дать отчет о скачках, о которых тогда я и понятия не имел.
С первого же раза я был поражен и очарован красой и резвостью скаковых лошадей. Во время моих поездок по задонским зимовникам еще почти не было чистокровных производителей, а только полукровные. Они и тогда поражали меня красотой и силой, но им далеко было до того, что я увидел на московском ипподроме.
Как журналист я имел право входа в трибуны, где перезнакомился со скаковым миром, встречался раза два с приезжавшими в дни больших призов гвардейскими ремонтерами, которым когда-то показывал лошадей на зимовнике.
Конечно, никому из них и на ум не могло прийти, что они разговаривают с табунщиком, которому в зимовниках давали рубли "на чай".
В это время на моих глазах расцвел на скачках тотализатор.
Знаменитый московский адвокат Ф.Н. Плевако в одной из своих защитительных речей на суде говорил: "Если строишь ипподром, рядом строй тюрьму".
И прав был Федор Никифорович!
После юбилейных пушкинских торжеств 1899 года меня вызвали на редакционное совещание в Петербург.
Первым в редакции меня встретил редактор-издатель П.А. Сазонов, торопившийся куда-то по делу.
– Очень рад, что приехали, идите, там ждут!
В редакторском кабинете я застал А.В. Амфитеатрова, В.М. Дорошевича и Яшу Рубинштейна, талантливого юношу, музыкального критика, сына Антона Рубинштейна.
Остальные участники совещания уже ушли.
А.В. Амфитеатров был главной силой в редакции, и его слово имело решающее значение.
После общих разговоров А.В. Амфитеатров сказал:
– Гиляй, нам для газеты позарез нужно сенсацию: вся надежда на тебя.
– Все, что интересного будет в Москве, не прозеваю!
– Нет, надо что-нибудь эффектное, крупное, Москвы нам мало!
– Вроде Стенли, открытия Африки, – пошутил Яша.
– Ладно, есть, – ответил я.
Вспомнился мне недавний разговор с сотрудником московских газет сербом М.М. Бойовичем. Он мне говорил, что хорошо бы объехать дикую Албанию, где нога европейца не бывала, а кто и попадал туда, то живым не возвращался.
– У моего отца, – говорил М.М. Бойович, – есть друг, албанец, которого он когда-то спас от смерти. Он предлагал отцу совершить это путешествие, обещался сопровождать его и вернуть живым домой. В Албании существует обычай, что если за своего спутника, кто, по местному выражению, "взят на бесу", то его не трогают.
При этом разговоре М.М. Бойовича я припомнил своего друга арнаута, приглашавшего меня к себе в гости в Албанию.
Об этом я рассказал А.В. Амфитеатрову и В.М. Дорошевичу, которые пришли в восторг от этого предложения, приказали мне выдать крупный аккредитив, так как предстояло купить оружие и лошадь.
На другой день я выехал в Москву, получил заграничный паспорт и через три дня отправился на Балканы.
В кармане у меня были письма в редакцию газеты "Одъек" и ее редакторам Пашичу и Протичу и к учителю М.М. Бойовичу от его сына литератора, студента Московского университета.
В Сербии в это время королем был безвольный юный Александр, но Милан вновь вернулся в Сербию и руководил им, фактически будучи королем.
Все помышления Милана сводились к тому, чтобы ликвидировать партию радикалов, мешавшую самовластию фактического короля.
Двадцать четвертого июня в Белграде на Милана было произведено покушение: неизвестный человек выпустил в него на главной улице четыре пули.
Подъезжая к Белграду, я узнал о только что совершившемся покушении на Милана, и уже на вокзале я почувствовал, что в городе что-то готовится на том вокзале, где два года назад меня торжественно встречали и провожали.
Свободно, независимо, с хорошим настроением, как и тогда, я вышел из вагона, ничего не подозревая, но мрачный полисмен-офицер внимательно взглянул на меня и с непреклонным видом потребовал паспорт. Это меня обозлило. Сразу почувствовалось другое настроение, совсем противоположное тому, какое было.
Ответив ему таким же взглядом, я сунул ему в руки паспорт и сказал:
– Прислать ко мне, в Гранд-отель, – и ушел.
Наступил вечер. Обычно оживленного Белграда нельзя было узнать: кафены и пиварни были закрыты, в домах не видно огня, на улицах никого – только блестели ружьями патрули.
Разузнав кое-что в гостинице, где меня встретили как старого знакомого, я вынул из чемодана письма, положил их в карман и, несмотря на просьбы прислуги не выходить, отправился к Пашичу, к Стояну Протичу и в редакцию "Одъек". У квартиры Протича какой-то добрый человек мне ответил:
– Ухапшили.
"Одъек" оказался опечатанным, и все сотрудники были арестованы, так же как и редактор.
Зашел в пиварню "Империаль", где все столы были заняты полицией и офицерами. Никто из знакомых ко мне не подходил, все шушукались и дико на меня смотрели. А были знакомые лица.
Один из посетителей, когда я, расплатившись, выходил, отделился от группы и, козыряя, вкрадчиво спросил, по-шпионски:
– Куда путуете?
– В Тамбов, – ответил я, выходя, оставив его в позе вопросительного знака.
На другой день, не успел я еще встать, в номер вошли два приятеля-душановца и испуганным голосом советовали мне уехать, намекая, что Милану выгодно обвинить в участии в покушении кого-нибудь из русских.
Я расхохотался им в лицо – и после раскаялся. Они были правы: меньше риска было бы уехать в тот день, но тогда не стоило бы ехать – это позор для журналиста убежать от такого события.
Душановцы, сообщив, что у них сегодня общее собрание в "Империале", ушли, хотя я и просил их подождать, чтобы идти вместе в банкирскую контору Андреевича получить перевод.
Я понял потом, почему они торопились.
В конторе Андреевича я получал деньги, окруженный полицейскими офицерами. Один из них спросил меня, как это я, корреспондент, ухитрился так вовремя приехать к событию и за четыре дня до него перевести деньги. Я ответил ему довольно дерзко по-русски, и он больше ко мне не приставал.
Из банка я отправился на скупщину "Душана Сильного", где заседало человек двести. Меня выбрали почетным председателем.
От знакомых я узнал подробности покушения на Милана. Он около пяти часов вечера, в коляске со своим адъютантом, майором Лукичем, возвращался из главной канцелярии.
"Аттентатор", как называли покушавшегося на убийство, заметив приближающуюся коляску, махая бумагой, сложенной в виде прошения, подбежал и начал стрелять.
После первого выстрела Милан выскочил из коляски и начал ползать по мостовой, стараясь скрыться от пули, но последовал еще выстрел и ранил Милана сзади, слегка поцарапав кожу.
Пока Милан ползал и прятался за коляской, "аттентатор" ранил в руку Лукича, а сам, выстрелив себе в шею, бросился на набережную реки Савы и прыгнул в воду, откуда был скоро извлечен и арестован.
Он оказался Джурой Княжевичем, которого Милан знал, когда он служил лакеем при купальне.
За месяц до покушения Княжевич уехал в Бухарест, пожил там, снова вернулся в Белград и стал жить в гостинице под видом приезжего купца.
Накануне совершения покушения Княжевич начал чистить старый револьвер, делать патроны и на следующий день произвел бутафорское покушение на короля. Милан организовал покушение, которое ему было необходимо как предлог для уничтожения радикалов. Когда кто-то из собравшихся предложил выразить сочувствие "королю Милану", я в резких выражениях отказался от звания председателя, и собрание скомкалось.
Многие похватали шляпы и быстро разошлись.
Около меня осталось только шестеро друзей, угостивших меня обедом, который был устроен в каком-то глухом саду, в старой беседке, куда собрались поодиночке.
Во время обеда мне сообщили имена десятков арестованных радикалов.
В городе была полная паника, люди боялись говорить друг с другом, ставни всех окон на улицу были закрыты. По пустынным улицам ходили отряды солдат и тихо проезжали под конвоем кареты с завешенными окнами.
На мои вопросы по поводу "аттентатора" все молчали и только махали руками, чуть не зажимая рот.
Один прямо предупредил, что за такие слова расправа коротка – не посмотрят, что русский. Его слова подтверждали расклеенные всюду афиши, гласившие, что объявлено "ванредно станьо" – осадное положение.
Было бесконечно жаль видеть Белград, который так недавно я видел ликующим, в таком терроре. Мне было ясно, что Милан воспользуется обстоятельствами и сосчитается со своими противниками.
Я решил, может быть необдуманно, рискованно и – в первой попытке – неудачно, попробовать помочь в первую очередь арестовываемым радикалам.
В пиварне "Империаль" написал и отнес на телеграф телеграмму в "Россию", написанную по-русски французскими буквами, следующего содержания:
"Милан придумал искусственное покушение с целью погубить радикалов. Лучшие люди Сербии арестованы; ожидаются казни, если не будет вмешательства держав".
Конечно, этим я сделал большую ошибку, о чем узнал уже через час.
Моя телеграмма не была отправлена, и милановские сторонники такого человека, который может пустить по свету правдивое сообщение о событиях в Сербии, должны были ликвидировать.
У Милана расправа с такими людьми была короткая. На паспорте таких людей отмечалось, что владелец его выбыл из Сербии, а чемодан и паспорт бросали на вокзале, например, в Вене.
Все эти белградские события происходили 27 июня.
Казематы крепости были переполнены "ухапшенными", из коих 37, с Пашичем, Протичем и Николичем, были приговорены ("преким") судом Милана к тайной казни.
В ночь на 29 июня, Петров день, над Белградом был страшный тропический ливень с грозой. Я сидел у окна гостиничного номера и видел только одно поминутно открывающееся небо, которое бороздили зигзаги молний. Взрывы грома заглушали шум ливня.
Около полуночи ко мне в номер вошли два моих друга в полной военной форме.
– Идем, скорей, скорей! Иначе будет поздно! Сейчас за тобой придут. Скорей!
Подали мне пальто и шапку. Мы вышли, идем по коридору, вдруг я хватился своей табакерки – забыл ее на окне!
– Сейчас вернусь. Я забыл табакерку!
– Идем! Ты с ума сошел!
– Не оставлю табакерки! – крикнул я и побежал назад.
Друзья замерли на месте. Я вскоре вернулся, и мы вышли на улицу. Ливень лил стеной. Мы брели по тротуарам по колено в воде, а с середины улиц неслись бурные потоки.
Друзья только в эти минуты наперерыв, перебивая друг друга, рассказали, что мое счастье было в том, что я забыл табакерку. В те минуты, когда я за ней бегал, по коридору прошел военный обход, который арестовал бы меня, и утром я был бы уже удавлен.
Мы спустились к Дунаю, и друзьям удалось устроить меня на венгерский пароход.
К утру погода прояснилась. Я лежал в каюте венгерского парохода и притворялся спящим.
Я слышал шаги многих людей на палубе, но тихо лежал в каюте и встал только когда пароход отошел от белградской пристани. Я поднялся на палубу. Восход был чудный. Я любовался удалявшимся от меня Белградом, зеленевшими садами.
Перед каждой сербской пристанью на правом берегу Дуная я уходил в каюту и запирался, опасаясь сербских сыщиков. Зато, когда пароход остановился на венгерской пристани Оршаве, я дал в газету "Россия" такую телеграмму:
"Оршава. 29 июня. В Белграде полное осадное положение. Установлен военно-полевой суд. Судьи назначаются Миланом Обреновичем. Лучшие, выдающиеся люди Сербии, закованные в кандалы, сидят в подземных темницах. Редакция радикальной газеты "Одъек", находящейся в оппозиции к Милану, закрыта. Все сотрудники и наборщики арестованы. Остальные газеты поют Милану хвалебные гимны. Если не последует постороннее вмешательство, – начнутся казни. В. Гиляровский".
Она была напечатана в "России" 30 июня за моей подписью, потому что в Петербурге имелись слухи о моем аресте. В том же номере газеты была напечатана телеграмма другого сербского корреспондента, сообщавшая о моем аресте.
"Базиас. 28 июня. В Белграде господствует полнейшая паника. Среди лиц, принадлежащих к радикальной партии, произведена масса арестов; в числе арестованных находится один русский корреспондент. Корреспонденция с заграницей становится невозможной, так как письма на почте перехватывают. Выехал из Белграда".
Эта телеграмма не печаталась "Россией" до получения известий от меня.
Моя телеграмма в газету через петербургскую цензуру попала в министерство иностранных дел, которое совместно с представителями других держав послало своих представителей на организованный Миланом суд. Этот суд должен был приговорить шестьдесят шесть обвиняемых вождей радикалов с Пашичем, Протичем и Николичем во главе к смертной казни.
Благодаря вмешательству держав был казнен только один, стрелявший, Княжевич, сторож при купальне, у которого с Миланом были свои счеты и которого Милан принес в жертву.
Остальные шестьдесят пять были сосланы в Пожаревацкую каторгу, где и были до убийства короля Александра и Драги.
Мои телеграммы с дороги печатались в "России", перепечатывались не только русскими, но и зарубежными газетами, вызывая полное презрение к Милану, которого вскоре изгнали из Сербии.
В Петербург я возвращался из-за границы через Москву.
Никогда не забыть мне первой встречи по возвращении: соскакиваю с пролетки – багажа у меня никакого, все осталось в пользу Милана в Белграде, равно как и паспорт у коменданта Белграда, – отдаю извозчику деньги. Вдруг передо мной останавливается с выпученными глазами и удивленно раскрытым ртом М.М. Бойович:
– Ты, Гиляй!
– Здравствуй, Милаша! – ответил я, обнимая и целуя его.
Насилу пришел в себя М.М. Бойович. Радовался и плясал на лестнице. Оказывается, что он не считал уже меня в живых.
Утром он получил телеграмму из Землина от своего корреспондента, что я тайно казнен Миланом, и он торопился в Сербское подворье, чтобы заказать обо мне панихиду, перед этим зашел ко мне на дом, чтобы приготовить мою семью к известию о моей гибели.
Вечером я выехал в Петербург, радостно встреченный редакционными друзьями, сообщившими, что мои корреспонденции из Белграда перепечатываются газетами, а "Россия" увеличила свой тираж. Редакция чествовала меня обедом за газетный "бум", свергнувший короля. За обедом из рук в руки ходила моя табакерка, которой косвенно я был обязан спасением.
Благодаря положению редактора одного из спортивных журналов тех времен я работал несколько лет в Главном управлении государственного коннозаводства. Работа считалась почетной, и жалованья не полагалось.
При зачислении в Главное управление государственного коннозаводства я избрал себе степное коневодство и выговорил право не являться в канцелярию, а материалы, которые обязан был доставлять для казенного журнала "Коннозаводчество", присылал почтой.
Получив должность и звание "корреспондента Главного управления государственного коннозаводства", я имел право входа на все ипподромы и конские заводы, что мне как редактору "Журнала спорта" было очень полезно.
Во время этой работы я особенно счастливым чувствовал себя на Дону, хотя не забывал Заволжских степей, Кавказа и Крыма.
В Задонье, на зимовниках, я блаженствовал. Обыкновенно приезжал к управляющему казенным пунктом Гавриле Яковлевичу Политковскому, и от него уже уезжал в самые глухие калмыцкие Дербенты, причем брал с собой специально для калмыков корзину с разными лакомствами: булками, бубликами, леденцами и другой снедью.
Уезжал я обычно в зимовники на паре в легком экипаже, ехал не торопясь, имея всегда в тележке кулек бубликов или булок, и раздавал их встречным пешеходам.
Я на личном опыте хорошо знал, как дорого путнику в степи получить такой подарок; не раз я с завистью посматривал на проезжающих по степи, которые что-нибудь жевали.
Во время таких поездок мне приходилось встречать двух-трех человек, знакомых по моей бродяжной жизни. Но никому из них не приходило в голову, что я и есть бывший табунщик Леша!
В разговорах с ними я иногда показывал ловкость в работе арканом или выездке неуков, но все это они относили просто к моей ловкости и знанию конского дела.
Как-то с Г.Я. Политковским, знакомым еще по первым моим поездкам по зимовкам, заехали мы к лучшему коневоду Подкопаеву, которого я встречал, сравнительно еще молодым, у моего хозяина. Подкопаев был дружен с ним.
Тогда это был могучий, сухой богатырь – теперь же я встретил ожиревшего, но все еще могучего старика. Интересный человек был Подкопаев. Человек романтический!
Зимовник Подкопаева в очень давние времена принадлежал какому-то казачьему генералу, а потом перекуплен был старым коневодом, у которого была единственная дочь, донская красавица.
Явился как-то на зимовник молодой казак, Иван Подкопаев, нанялся в табунщики, оказался прекрасным наездником и вскоре стал первым помощником старика. Казак влюбился в хозяйскую дочь, а та в него. Мать, видя их взаимность, хотела их поженить, но гордый отец мечтал ее видеть непременно за офицером, и были приезжавшие ремонтеры, которые не прочь бы жениться на богатой коннозаводчице.
Отец раз и навсегда отказал простому казаку и удалил бы его от себя, если бы без него мог управлять зимовником.