В летнее время ходили в походы. Поначалу - недалеко, на один день, в сопровождении кого-нибудь из взрослых. "В лес ходили всегда, - рассказывала Варвара Васильевна. - По воскресеньям обязательно. Накануне мама пекла штук 200 пирожков - с мясом, с капустой, с вишнями… Помните в "Драконе" пирожки с вишнями? Любимые Женины пирожки. Когда пошли на Семиколенную гору, к нам присоединился Лев Борисович. Никогда не ходил, а тут вдруг собрался. Мария Федоровна всегда давала Жене с собой бутылку с кипяченой водой и наставляла, чтобы никому её не давал. Он-то не соблюдал этого правила, но и нам она была не нужна. Пили из ручьев, собирали грибы. В тот раз встретили барсука. С нами были наши собаки - Баян и Араго, названный в честь астронома Араго, книгу о котором он разорвал. Баян - черный сеттер, Арагоша - бультерьер. Здоровый отчаянный пес. Когда на Семиколенной вошли во двор к лесничему, пять его собак бросились на нас. Арагоша прыгнул к вожаку на спину, вцепился в загривок. Остальные опешили, не ожидали такого. Лев Борисович говорил потом: "Вы подумайте, пять человек собак бросаются на него, а он!.."".
Большую роль в жизни Жени играли книги. Читать Женя выучился рано. Некоторые сказки ступинских изданий он то ли сам читал, будучи четырех лет, то ли помнил наизусть. Еще в Ахтырях он уже знал буквы и их назначение, но учили ли его им, он не помнил. Потом в его жизнь вошли "толстые" книги. Долгое время его воображение было покорено "Принцем и нищим". Вначале книгу прочитала ему мама, потом он за неё принялся сам. Читал кусками. Потом - целиком, много раз. "Сатирическая сторона романа мною не была понята, - вспоминал Евгений Львович. - Дворцовый этикет очаровал меня. Одно кресло наше, обитое красным бархатом, казалось мне похожим на трон. Я сидел на нем, подогнув ногу, как Эдуард VI на картинке, и заставлял Владимира Алексеевича (Добрикова, их соседа. - Е. Б.) становиться передо мною на одно колено. Он, обходя мой приказ, садился перед троном на корточки и утверждал, что это все равно".
Книжные герои надолго становились его товарищами. Женя полюбил толстые книги, которые можно было долго читать, героев которых он узнавал ближе и сходился с ними. Его друзьями стали Жилин и Кобылин с черкесской девочкой, помогавшей им бежать из плена; Робинзон Крузо и Пятница, Гулливер.
Первым, самым толстым романом, прочитанным Женей, стали "Отверженные" Гюго. Но он доставил и большое огорчение.
- Книга сразу взяла меня за сердце. Читал я её в соловьевском саду, влево от главной аллеи, расстелив плед под вишнями; читал не отрываясь, доходя до одури, до тумана в голове. Больше всех восхищали меня Жан Вальжан и Гаврош. Когда я перелистывал последний том книги, мне показалось почему-то, что Гаврош действует и в самом конце романа. Поэтому я спокойно читал, как он под выстрелами снимал патронташи с убитых солдат, распевая песенку с рефреном "…по милости Вольтера" и "…по милости Руссо". К тому времени я знал эти имена. Откуда? Не помню, как не помню, откуда узнал некогда названия букв. Я восхищался храбрым мальчиком, восхищался песенкой, читал спокойно и весело, - и вдруг Гаврош упал мертвым. Я пережил это, как настоящее несчастье. "Дурак, дурак", - ругался я. К кому это относилось? Ко всем. Ко мне за то, что я ошибся, считая, что Гаврош доживет до конца книги. К солдату, который застрелил его. К Гюго, который был так безжалостен, что не спас мальчика. С тех пор я перечитывал книгу много раз, но всегда пропускал сцену убийства Гавроша.
И впоследствии он не любил книги, которые заканчивались гибелью героя. И самой прекрасной профессией ему казалась профессия писателя, придумывающего, сочиняющего, создающего новый мир. И тем не менее, однажды его ответ на обычный вопрос взрослых: "Кем ты хочешь стать?", потряс его самого своею неожиданностью. Обычно за него отвечала Мария Федоровна: "Инженером, инженером! Самое лучшее дело". Но в тот раз Женя достаточно энергично заявил, что не хочет становиться инженером. "А кем же ты хочешь стать?" - удивилась матушка.
- Я от застенчивости лег на ковер, повалялся у маминых ног и ответил полушепотом: "Романистом". В смятении своем я забыл, что существует более простое слово "писатель". Услышав мой ответ, мама нахмурилась и сказала, что для этого нужен талант. Строгий тон мамы меня огорошил, но не отразился никак на моем решении. Почему я пришел к мысли стать писателям, не сочинив ещё ни строчки, не написавши ни слова по причине ужасного почерка? Правда, чистые листы нелинованной писчей бумаги меня привлекали и радовали, как привлекают и теперь. Но в те дни я брал лист бумаги и проводил по нему волнистые линии. И все тут. Но решение мое было непоколебимо.
Да, понятно же - почему. Потому, что тогда книги стали для Жени наибольшей радостью в жизни. И почерк тут был ни при чем.
В той жизни Мария Федоровна для Жени была главным человеком.
- Дружба с мамой, несмотря на появление новых знакомых, продолжалась. (…) Я был вторым сыном. Первый умер шести месяцев, от детской холеры. Мать впервые поддалась на уговоры отца и вышла пройтись, подышать свежим воздухом, оставив Борю (так звали моего старшего брата) на руках няньки. Дело было летом. Нянька напоила мальчика квасом, и все было кончено. Мать всю жизнь не могла этого забыть. Меня она не оставляла ни на минуту. Вся моя жизнь была полна ею… Я рассказывал ей обо всех своих мыслях и чувствах… Первое, что я видел, просыпаясь, было мамино лицо, и не было большего счастья, если она соглашалась посидеть, пока я не усну. Я верил ей во всем. (…) Помню, с какой страстной заботливостью относилась она ко всему, что касалось меня, как чувствовала, думала вместе со мною, завоевав мое доверие полностью. Я знал, что мама всегда поймет меня, что я у неё на первом месте. (…) Угадывала мама мои мысли удивительно. Я ничего не скрывал от неё, но далеко не все умел высказать. И тут она приходила ко мне на помощь.
С отцом отношения Жени складывались совсем иначе.
- Он, как и вся их семья, был очень нервен, но вместе с тем прост, прост по-мужски, как сильный человек. Так же сильно и просто он сердился, а мы обижались, надолго запоминали его проступки перед семьей. Его любили больные, товарищи по работе, о вспыльчивости его рассказывали в городе целые легенды, рассказывали добродушно, смеясь. Любила его, конечно, в те времена и мама, но, неуступчивая, самолюбивая, замкнутая, - тем сильнее обижалась и не шла на размены и упрощения. А я испытывал в присутствии отца, которого понял и оценил через десятки лет, - только ужас и растерянность, особенно когда он был хоть сколько-нибудь раздражен. А в те времена, повторяю, это случалось слишком часто. К сожалению, у нас начинала образовываться семья, которая не помогала, а мешала жить. И теперь, когда я вспоминаю первые месяцы майкопской нашей жизни, то жалею и отца, и мать.
Но вот однажды Женя проснулся не в своей постели, а в папином кабинете. И услышал странный крик, который показался ему, тем не менее, знакомым. "Мама, мама! - позвал он. - У нас кричит цесарка". Но на его зов пришла не мама, а отец. "Он был бледен, но добр и весел. Посмеивался. Он сказал: "Одевайся скорей и идем. У тебя родился маленький брат".
- Так кончилось первое, самое раннее мое детство. Так началась новая, очень сложная жизнь". "Переходный возраст переживаешь не только в тринадцать-четырнадцать лет, но и раньше и позже, - запишет Евгений Львович в амбарной книге чуть позже. - Несомненно, что возраст между шестью и семью годами критический, причем у меня этот кризис совпал с рождением брата и отдалением мамы. Сильно развились чувства страха, одиночества, мистического страха, ревности, любви; вспыхнуло воображение, а разум отстал, несмотря на чтение запойное и беспорядочное.
Реальное училище
Теперь Шварцы поселились неподалеку от Соловьевых. Когда Женя подходил к их дому, холодная струйка ударилась о затылок и потекла за шиворот - вниз, по желобку позвоночника.
Безмятежно светило солнце. Одно лишь облачко стояло за городским садом, зацепившись за вершину горы, поросшей лесом, за Белой. Дождя не только не было, но и не предвиделось.
Весна в этот год была поздней. Тепло пришло в один день, и сады, заждавшиеся его, в одночасье вспыхнули белой пеной цветения. Нежнейшие запахи дурманили голову.
Женя посмотрел вверх. Из частокола забора, из выщербины между двумя досками, на него глядел смеющийся глаз. Опять Наташка безобразничает - поливает водой прохожих из отцовой груши-клизмы.
Встретившись с Жениным взглядом, Наташа тут же взлетела над забором и уселась на него верхом.
- Книжку принес? - спросила она, как ни в чем не бывало.
- Принес, - и Женя показал ей книгу.
- Заходи, а то Лёля по тебе соскучилась, - сказала Наташа, опуская руку с грушей за забор и набирая в неё очередную порцию воды из ведра, висевшего на гвозде, вбитом в столб. Ведра с улицы не было видно, но Женя давно знал об этом приспособлении.
Когда он вошел в дом, быстро прошел прихожую и, повернув налево - по коридору, а потом направо - через столовую-веранду (там никого не было), вышел в сад. Наташи на заборе уже не было. А ему так хотелось сдернуть её за ногу оттуда. Правда, за такую попытку он получил бы очередную порцию водяной струи, но следующую-то она набрать не успела бы.
Справа, мимо крыльца, на котором стоял Женя в раздумье, куда подевалась Наташа, с улюлюканьем промчалась буйволица с девчонкой на спине. Вероятно, она неосторожно подошла к тому месту, где сидела Наташа, и та обрушилась на неё сверху. Теперь она скакала на Машке верхом, как заправский ковбой. А буйволица, ещё не понявшая, что с ней произошло, неслась по двору галопом. И Женя в который уже раз подивился и позавидовал дерзости и бездумности Наташиных шалостей.
Из сада выскочили на крыльцо веранды Лёля и Варя. А из дома вышла Вера Константиновна с полугодовалым Васяткой на руках.
- Наташа, прекрати сейчас же мучить животное, - сказала она, когда буйволица совершала очередной круг по двору. - Машка, на место!
Услышав спокойный голос хозяйки, буйволица тут же утихомирилась, будто никто и не оседлывал её, а Наташа, охая, сползла с её спины.
- Она из меня всю душу вытряхнула, - пожаловалась она матери, пытаясь вызвать её сострадание и отвлечь от взбучки.
Но Вера Константиновна хорошо знала дочь.
- Пойди в детскую и стань в угол, - сказала она невозмутимо. - Здравствуй, Женя.
- Здравствуйте, Вера Константиновна…
- Дрей… - сказал Васятка, смотря на гостя сверху, и помахал ему ручкой.
- Дрей, дрей, - приветствовал его Женя, ловя и пожимая пухлую ручку Васятки.
- Но, мама, - от бешеной скачки голос Наташи вздрагивал и басил. - Женя пришел делать уроки… Он там в чем-то не может разобраться… Видишь - учебник принес.
- Ну, хорошо, - сказала Вера Константиновна, - но только без баловства, - и унесла Васятку в комнаты.
- Что принес? - Наташа тут же подскочила к Жене.
- "Таинственный остров"… Не читала?
- Не-а… - она выхватила книгу и умчалась в сад.
- Опять пуговица болтается на нитке, - осуждающе сказала Лёля. - Варя, принеси, пожалуйста, иголку и нитки. Мы будем под вязом. - И она взяла Женю за руку.
Кода они подошли к огромному дереву, раскинувшему крону на добрый десяток метров вокруг, Наташа сидела на ветке и читала Жюль Верна.
Лёля степенно села за сколоченный из толстых досок стол. Женя устроился рядом.
- Что нового в училище? - начала светский разговор девочка.
- Чкония сказал, что скоро у нас будет рисование. Наконец-то…
- А ты разве любишь рисовать?
- Конечно…
- Все, кто не умеет рисовать, очень любят рисовать. Все, кто не умеет писать стихи, обязательно их сочиняют, - глубокомысленно изрекла Варя, появляясь с катушкой и иголкой.
Женя не обиделся. Варя была младше на два года. Малявка. И он прощал её. "В то время я часто бывал у Соловьевых, - запишет Евгений Львович 7.1.51. - С Наташей я вечно ссорился, с Лёлей отношения были ровные, Варя дружила со мной, но я с ней держался несколько строго, ведь она была на два года моложе меня".
Стихи начали рождаться в нем, кажется, когда он ещё и читать-то по-настоящему не умел. Рафаил Холодов, работавший с ним в начале двадцатых годов в ростовской "Театральной Мастерской", вспоминал, как Евгений Львович, посмеиваясь, прочитал ему однажды такой опус, сочиненный им в четырехлетнем возрасте:
В реке рак раз утопился,
Много видели его.
Он сначала удивился,
А потом уж - ничего.
У барышен Соловьевых был небольшой по формату альбом, переплетенный в бархат светло-коричневого цвета, на обложке которого была стандартная картинка: красивая дама среди деревьев на берегу моря. В нем множество стихов, записанных Евгением Шварцем, но подписанных то "Байрон", то "лорд Байрон", то "лордик Байрончик", то "Гете" и т. д. Стихи, возможно, оригинальные и явно чужие, но переделанные Шварцем. Все они скорее похожи на пародии, нежели на серьезные упражнения в стихосложении. Вот одно из них - "Блаженны плачущие":
Разные бледные лица
Бродят под окнами тихо.
Жаль их ужасно, я плачу.
Да! Им приходится лихо.
Бледные лица и руки,
Слабо держащие руки.
Сумки дырявые. Слезы.
Тихи слезы и муки.
Им, протянув две копейки,
Тихо за стол я сажусь,
Тихо пишу стихи,
Пока не удалюсь.
Так-то, девочка Варя!
Бедных всегда жалей!
Если копейки не будет,
То хоть слезу пролей!
Подписано: "от одноклассницы стихотворение Евгении Ш.".
Все это было продолжением игры, дуракавалянием. Но что-то писалось и всерьез. И не случайно младшая его современница, майкопчанка Алекандра Крачковская, ставшая детской писательницей, ещё в 1920 году присылала актеру Шварцу свои стихи на "рецензию". То есть видела в нем старшего опытного в поэзии товарища. Мастера. И его советы были высокопрофессиональны: "Пишете Вы хорошо, - отвечал он. - Одно могу сказать - пишите больше, чаще, как можно чаще. Следите за рифмой! Пишите, помня, что форма не враг, а помощник, что говорят в стихе не одними словами, а стихом тоже. Я дрался с формой, терзал и калечил размер, бросал совершенно рифму - через это следует пройти. Если это есть, значит Вам тесно в стихе, значит есть, о чем говорить. Первая ступень - это когда пишут в угоду рифме, меняя, уничтожая образ. Вторая ступень - это когда чувствуют образ, смысл, настроение и портят форму. Третья и высшая ступень (в которой бездна собственных препятствий и ступеней) - когда форма служит образу и стиху и Вам. Не убивайте форму, а побеждайте. Мои старые стихи меня ужаснули. Форма разбита в клочки. Вторая ступень взята с бою, и раны, полученные в бою, так и зияют. Очень много крови, но никакого искусства. Вы уже лучше пишете…".
А стихи продолжали приходить к нему. И битва с ними продолжалась всю жизнь. В середине двадцатых, кажется, под впечатлением наводнения в Ленинграде 1924 года, он написал целый цикл стихотворений. Покажу самое короткое из них - "Слякоть":
Вот было дело,
Вот была беда -
Вдруг загустела
Хорошая вода.
Стала тяжелой,
Стала киселем,
Стала невеселой,
А мы её пьем.
Лезет на сушу
Жидкая грязь,
В печень и в душу,
И в сердце, и в глаз.
В городе - горы
Жидкой беды.
Худые разговоры
Около воды.
Плакать, не плакать,
Кричать, не кричать.
Идет волною слякоть
Укачивать, кончать.
О его серьезных стихах никто почти не знал. Он их никому не показывал, не собирался печатать. Другое дело юмористические - на случай, на день рождения, на юбилей и проч. - этими он делился охотно, щедро записывал их в "Чукоккалу". Которые запомнились, цитируют друзья, вспоминая о нем.
Весной 1905 года Женя Шварц держал вступительные экзамены в реальное училище. Осенью пошел в приготовительный класс.
- Впервые в жизни я надел длинные темно-серые брюки и того же цвета форменную рубашку, и мне купили фуражку с гербом и сшили форменное пальто, и мы с мамой отправились в магазин Марева покупать учебники, и тетради, и деревянный пенал, верхняя крышка которого отодвигалась с писком, и чтобы носить всё это в училище, - ранец. Серая телячья шерсть серебрилась на ранце, он похрустывал и поскрипывал, как и подобает кожаной вещи, и я был счастлив, когда надел его впервые на спину. И вот я пришел в реальное училище, не понимая и не предчувствуя, что начал новую жизнь, окончательно прощаясь с детством. Встретил нас хмурый и недружелюбный Чкония (…) Оно, училище, готовилось уже к переезду в новое красивое, двухэтажное здание, которое в последний раз видел я три дня назад во сне. Сколько моих снов внезапно из самых разных времен и стран приводили меня в знакомые длинные коридоры с кафельными полами, или в классы, или в зал с портретами писателей. Очевидно, те восемь лет, что проучился я в реальном училище, оставили вечный отпечаток на моей душе, если я через сорок почти лет чувствую себя как дома, очутившись, во сне, на уроке или на перемене в зале.
Однако поначалу учеба доставляла мало радости.
- Русский язык давался мне сравнительно легко, хотя первое же задание - выучить наизусть алфавит - я не в состоянии был выполнить. Капризная моя память схватывала то, что производило на меня впечатление. Алфавит же никакого впечатления не произвел на меня, и я его не знаю до сих пор. И грамматические правила заучивал я механически и не верил в них в глубине души. Не верил я ни в падежи, ни в приставки, ни в какие части речи. Я не мог признать, что полные ловушек и трудностей сведения, преподносимые недружелюбным Чкония (учитель подготовишек. - Е. Б.), могут иметь какое бы то ни было отношение к языку, которым я говорю и которым написаны мои любимые книги. Язык сам по себе, а грамматика сама по себе. Да и все школьные сведения, связанные с враждебным школьным миром, со звонком, классом, уроками, толпой учеников, словом, никакого отношения не имеют к настоящей жизни. (…) Но вот наступала очередь арифметики. Я открывал задачник, читал задачу раз, другой, третий - и принимался её решать наугад. И начинались беды. Ох! Рубли и копейки не делятся на число аршин проданного сукна, хотя я даже помолился, прежде чем приступить к этому последнему действию. Значит, решал я задачку неправильно. Но в чем ошибка? И я вновь принимался думать, и думал о чем угодно, только не о задаче. Я думать не умел. Не умел сосредоточиться и направить внимание. (…) Обычно дело кончалось тем, что за помощью я обращался к отцу. Не проходило и пяти минут, как я переставал понимать и то немногое, что понимал до сих пор. Моя тупость приводила вспыльчивого папу в состояние полного бешенства.