Через много десятилетий Нестеров вспоминал: "Я недолго думая стал писать этюды для "Приворотного зелья". Работа шла ходко. Все, что надо, было под рукой. И я скоро имел почти все этюды к этой картине".
К началу сентября все этюды к "Приворотному зелью" были написаны.
17 сентября художник делился с сестрой самыми заветными ощущениями, вызванными новой работой: "Вот уже 4-й день, как я начал картину. Все лучшие силы мои теперь направлены на нее. Героиня моей оперы-картины отличается глубоко симпатичной наружностью: лицо ее носит, несмотря на молодые годы, отпечаток страдания. Она рыжая (в народе есть поверие, что если рыжая полюбит раз, то уж не разлюбит). Ее, кроме меня, никто не видел, но я сердечно сочувствую ей, и слезы участия готовы показаться на глазах при виде ее. Но… это вижу я… Художник с поднятым до максимума воображением или холодная, жаждущая крови публика - тут есть разница. Но, кроме шуток, мне мою героиню шаль от души. И если пойдет далее дело так же, как при начале, и я доживу до выставки, то, может быть, на мою долю выпадут некоторые аплодисменты, а впрочем?.."
Как видно из этих признаний, Нестеров, работая над своей картиной, был далек от намерения писать исторический жанр или иллюстрировать историческую драму или роман. Он писал свою картину так, как его учитель Перов писал свои "Похороны в деревне" или "Утопленницу" - с "глубокой безысходной скорбью" (выражение Нестерова) над человеческим страданием; он писал в буквальном смысле слова со слезами сочувствия.
Однако чем дальше шла работа, тем менее оставался доволен ею художник. 6 октября художник извещал сестру: "Сегодня кончил свою картину, если предположить, что в недалеком будущем, может быть, перепишу ее от угла до угла. Она мне очень не нравится (сегодня). Чтобы в один из таких для нее нелестных моментов не покуситься на ее существование, думаю в субботу отправиться к Поленову в деревню и пробыть там несколько дней. Вообще я с этой картиной страшно устал, злой и нервный стал до крайности…"
17 октября Нестеров показал картину близким людям "как официально конченную… Приехал Поленов… Общее мнение благоприятное. Поленову, по-видимому, тоже нравится, но он заметил много такого, что необходимо нужно исправить и кое-что изменить. Я во многом с ним согласен и переделаю, конечно, не сейчас, а так через месяц, а то теперь картина эта мне надоела до боли".
Две недели спустя Нестеров писал в родную Уфу: "Картина моя ("Приворотное зелье") не будет на Передвижной, это почти дело решенное, я давно сказал, что выставлю вещь лишь тогда, когда буду ясно видеть, что она будет из первых. "Приворотное зелье" будет замечено, но… это все не то… Конечно, надо много хладнокровия и воли, чтобы не поддаться искушению, но, бог даст, удержусь… Картина снята с мольберта и никому не показывается".
Нестеров сам не допустил свою картину до жюри Передвижной выставки: в этом выразился его приговор над нею. Суд же его, как видно из выдержек из писем, начался гораздо раньше. В первом письме Нестеров назвал "Приворотное зелье" "оперой-картиной", невольно указав на ту особенность, которая так его смущала впоследствии. В картине есть внешняя выразительность, в ней немало красивости, в ней достаточно правдив русский колорит, но в ней мало того, чем живет и волнует "Христова невеста": правды живого чувства и поэтического трепета. Облик девушки на многих эскизах отмечен большею печатью внутренней тоски и сердечной истомы, чем на картине; облик старика мельника на картине дальше от сумрачного обличья ведуна-колдуна, чем на некоторых эскизах в альбоме. Безысходной кручиной не веет от этой встречи девушки с колдуном, как хотелось этого художнику. Он сам признал "За приворотным зельем" неудавшейся главой из своей повести о русской женщине.
Тогда же, в 1888 году, Нестеров начал было работать над новым вариантом "Приворотного зелья", но работа над "Пустынником", новый замысел цикла картин из жизни Сергия Радонежского, поездка в Италию, а затем работы во Владимирском соборе (1890–1895) надолго оторвали Нестерова от этой повести.
В 1898 году - десять лет спустя! - Нестеров написал третий вариант "За приворотным зельем" под названием "В сумерках". Но и этот вариант остался в стороне от основной повести, над которой он работал до конца дней.
В 1896 году (30 июня) Нестеров писал А.А. Турыгину:
"Здесь, в Уфе, работал усердно. Написал картину, сюжет ее простой, но довольно поэтический, концепция картины, кажется, удалась. Связь пейзажа с фигурой, так сказать, одна мысль в том и другом, способствует цельности настроения".
Эта картина - "На горах". Высоко над долиной Волги, над неоглядной ее ширью, над поросшей кустами ее луговой поймой, остановилась молодая женщина в темном сарафане, в белом платке: в ее руке несколько гроздьев алой рябины. Неоглядный простор манит неудержимою волей. А на душе у молодой женщины неизбывная кручина, такая же горькая, как эта рябина в ее руке. К воле зовет ее неисходимый простор родины, но где ей найти пути к этой воле? В чем исход смутным порывам, таящимся в душе? Кто и чем ответит на вольный зов, заслышанный душою?
Отвечает ей лишь природа своей лаской, вольная Волга - своей неуемною волей. От людей эта женщина, родная сестра "Христовой невесты", не ждет ответа. Она вслушивается лишь в смутный голос души да в светлые, ласкающие и зовущие голоса родной природы.
На картине всего одна женская фигура на фоне пейзажа, а между тем это подлинная лирическая драма.
Кто эта женщина "на горах"? Она старше своей младшей сестры - "Христовой невесты". Мы хорошо и давно знаем другую ее сестру. Та тоже бродила, грустила, исходила мечтой и порывом над Волгой.
"Отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла руки и полетела".
Это слова из "Грозы" Островского, слова Катерины, стоящей на обрыве, над Волгой, но так и кажется, что с этими же самыми словами только что вздохнула горько и сладко нестеровская женщина, стоя на горах над той же Волгой.
Нестеров не думал следовать за Островским, ему даже не приходила в голову родственность его женщины с Волги с Катериной, он лишь с той же любовью и верностью, как великий народный драматург, следовал за путями и перепутьями русской женщины, которыми вела ее жизнь, и потому на своем языке живописца он не мог не сказать о ней того же, что на языке драматурга сказал Островский.
"На горах" было лишь началом живописного сказания о судьбе русской женщины, задуманного Нестеровым.
В неизданных воспоминаниях о Нестерове профессора Г.С. Виноградова, автора работы о романах Мельникова-Печерского, читаем:
"С радостным удивлением среди малых и больших художников, отзывавшихся на творчество автора "В лесах" и "На горах", встретил я имя Нестерова. Подпись "На горах" под некоторыми его рисунками и этюдами заставляла предполагать какую-то связь замысла художника с повествованием романиста. Ту же догадку рождало сравнительное наблюдение над тематикой художника и мастера-бытописателя: тот же мир, та же среда".
Сам Нестеров говорил о Мельникове-Печерском (в беседе с Г.С. Виноградовым в Болшеве в 1938 году):
– Когда был молодой, романы его мне очень нравились. Читал я их и перечитывал - и все нравилось. Но вот что скажу: я не иллюстрировал их… Я не писал иллюстраций к роману Мельникова, - нет, нет! Я сам все это, старообрядцев-то, видел: стариков, мужчин, женщин с их одеждами, кладбища, молельни, книги, - сам все это видел, и у нас здесь, в Москве, и на Волге. Интересовался я этим…. А Мельников-то вот как тут пришелся; много раз читал я его и поддался, должно быть, задумал написать красками роман, роман в картинах… Не по Мельникову, не иллюстрации к нему, а свой! Ну, может быть, те же места (не все), конечно, тот же народ, а все лица, действия, роман-то самый, это все иначе, по-другому. Горячо я было взялся и много понабросал, понаписал, а потом время на другое пошло, так и отстал от своей затеи, так оно и осталось.
Картина "На горах" и была первою частью этого романа.
Вторая часть должна была повествовать о встрече его мятущейся женщины с гор с человеком, зажигающим в ней - как Борис в Катерине из "Грозы" - чистый пламень любви. Встреча должна была произойти в монастыре, куда они оба пришли на богомолье. Эта картина не была написана Нестеровым, но третью часть своего романа в картинах он написал в 1905 году.
Картина опять носит мельниковское название "За Волгой".
Для нее Нестеров счел нужным заново напитаться впечатлениями Средней Волги. "Прожил две недели в Ва-сильсурске, - пишет он в воспоминаниях, - где в то время были очень патриархальные нравы". Написав несколько этюдов для картины "За Волгой", художник уехал в Уфу, но скоро опять очутился на Волге, у "старого Макария", против Исад. Здесь было еще глуше, веяло стариною. "Пишу этюд нагорной стороны Волги. Чувствую себя отлично. Готов фон для "За Волгой".
На картине "За Волгой" - опять, как "На горах", - высокий берег Волги, опять широкий простор могучей реки. Но уже не лирический монолог звучит с картины, а драматический диалог: женщина с гор сидит, задумавшись над пучком цветов, а красивый молодец в щегольской поддевке, в картузе, в шелковой рубахе с надменным равнодушием смотрит на волжский окоем только для того, чтобы не смотреть на женщину, замолкшую у его ног в немом горьком укоре. Он все взял от нее, и она больше ему не нужна. Эта сцена размолвки, предсказывающая роковой перелом в судьбе женщины. И Нестеров весь тут на стороне женщины. Его щегольской "молодец", чем-то, несомненно, напоминающий Алексея Лохматого из "В лесах", красив, статен, строен. Это единственная на картинах Нестерова мужская фигура в поре физического цветения, но художник явно враждует с этим щеголеватым красавцем: его самодовольной, вызывающей мужескости художник противопоставляет тихую прекрасную женственность поникшей нижегородки. Художник так поставил на картине фигуру лихого щеголя в поддевке, чтобы зритель понял, что этому красавцу мужчине никогда не почувствовать ни прекрасной широты окружающей природы, ни красоты глубокой женской души, напрасно одаряющей его любовью и преданностью.
Нестеров не признавал эту третью часть своего живописного романа вполне удавшейся. Ему словно резала глаза эта бытовая мужская фигура Кудряша.
И в том же 1905 году Нестеров начал другую картину, под тем же названием "За Волгой". На ней также появился первоначально Кудряш, но он был соскоблен с полотна - и женщина, обиженная им, осталась одна. Она сидит одна над тем же волжским простором в скорбном раздумье. Цветы выпали из ее рук. Словно о ней сложена старинная песня:
Иссушил меня мой милый друг,
Иссушил сердце, повыкрушил,
Хуже травоньки кошеные,
Что в чистом поле сушеные.
Эта покинутая женщина встанет с волжской луговины, чтоб поискать скорбную дорожку в заволжский скит.
Там должна свершиться четвертая часть нестеровского романа в картинах.
Часть эта широко известна - это "Великий постриг", одна из самых излюбленных картин Нестерова.
"Великий постриг" писался в 1897 году. В июне Нестеров был в Нижнем Новгороде, но в старообрядческие скиты не заезжал, лишь ограничился тем, что "купил кое-какие фотографии из раскольнической обстановки" (письмо к О.М. Нестеровой 10 июня 1897 года). Старообрядцы же впоследствии отказывались верить, что Нестеров не бывал в их скитах: так глубоко было проникновение художника во внешний уклад и во внутренний дух старой веры.
"Великий постриг" писался в Киеве.
Как у большинства лучших картин Нестерова, у этой картины есть глубокая автобиографическая основа. Живя в августе 1897 года на Кавказе, Нестеров испытал то, что не в шутку называл "молниеносной любовью". Он встретился в Кисловодске с певицей Л.П. С-и, выступавшей в опере. Вот его рассказ об этой встрече, извлеченный из его воспоминаний:
"Л.П. не была ни в каком случае "красавицей". В ней поражало, очаровывало не внешнее, а что-то глубоко скрытое, быть может, от многих навсегда, и открывающееся немногим в счастливые минуты. Через веселую, остроумную речь сквозил ум и какая-то далекая печаль. В глазах эта печаль иногда переходила в тоску, в напряженную думу…"
Нестеров встретил нестеровскую девушку, истинное обаяние которой - в красоте просветленной печали.
"Через 2–3 дня, - продолжает он свой рассказ, - мы были друзьями, а через неделю мы уже не могли обойтись один без другого. Мы страстно полюбили друг друга…"
Нестеров представил Л.П. С-и как свою невесту любящей его семье художника Николая Александровича Ярошенко. Было решено, что Л.П. С-и допоет согласно контракту оперный сезон в Тифлисе, а затем, покинув сцену, станет женой Нестерова.
Но недаром в оперной певице была нестеровская девушка. Через два месяца он получил письмо из Тифлиса.
"Л.П. писала, что долгие думы обо мне, о моей судьбе, обо мне художнике привели ее к неизбежному выводу, что она счастья мне не даст, что ее любовь, такая страстная и беспокойная любовь, станет на моем пути к моим заветным мечтам, что она решила сойти с этих путей и дать простор моему призванию…"
Повторилось то, что было в 1886 году: Нестеров остался один, но не в одиночестве.
"Проснулся художник. Он помог мне и на этот раз в моем горе… Художник опять указал мне на мое призвание - оно должно было заменить мне страсть к женщине… и это горе я переболел. Скоро начал свой "Великий постриг". Эта картина помогла мне забыть мое горе, мою потерю, она заполнила собою все существо мое. Я писал с каким-то страстным воодушевлением".
23 сентября Нестеров извещал Турыгина:
"Теперь я усиленно работаю над новой картиной на предбудущий год… Тема печальная, но возрождающаяся природа, русский север, тихий и деликатный (не бравурный юг), делают картину трогательной, по крайней мере для тех, у кого живет чувство нежное".
14 октября Нестеров сообщает другу:
"Я дописываю свой "Великий постриг". Кто видел, очень одобряют; быть может, и в самом деле есть что-нибудь". И тут же проговаривается, что там есть самого заветного, дорогого для него: "Есть там "чистая голубица", кажется, любопытно".
Свою любовь-жалость к голубице Нестеров передает природе: "русский север, тихий и деликатный", как бы жалеет молодую женщину, уходящую от жизни в безмолвие кельи, и в то же время "возрождающаяся природа" не устает призывать человека к радостной правде весеннего возрождения.
Это правдивейшее сочетание молодой человеческой жизни, подневольно идущей к закату, с жизнью родной ей природы, с "улыбкой ясной" встречающей "утро года", делает картину "трогательной", как и хотелось художнику.
Не раз предпринимались попытки истолковать "Великий постриг" как своего рода поэтический апофеоз женского отшельничества, как лирическую апологию "ухода от мира".
Тем, кто знает автобиографические истоки этой картины, как и всего нестеровского "романа в картинах", эти попытки не могут не казаться безнадежными. "Великий постриг" не апология женского иночества, а лирическая элегия женского несбывшегося счастья.
"Роман в картинах" Нестерова не окончен; он обрывается на этом "надгробном рыдании", умиряемом тихою ласкою возрождающейся природы. Но, по замыслу художника, у живописного романа должна была быть еще одна, завершающая часть.
Его героиня, тщетно искавшая утоления мятущейся души в жизни и любви, не нашла его и в молитве и тишине скитской кельи. Художник вновь хотел привести свою "голубицу" на высокий берег Волги: она должна была найти покой там же, где нашла его ее сестра по духу и судьбе, Катерина, - в пучине Волги.
Картина эта не была написана, но помнить о ней необходимо, чтобы верно судить о всем замысле и об отдельных частях живописного романа Нестерова о судьбе русской женщины.
В романе этом обнаруживается связь Нестерова с передвижниками.
Он писал свой "роман" в те годы, когда передвижников усердно обвиняли в том, что у них нет живописи, а есть литературные рассказы и повести в красках. Обвинения эти предъявлялись не только Ярошенко и Вл, Маковскому, но и Перову и Репину. Не боясь подобных обвинений, Нестеров смело писал кистью не рассказ, даже не повесть, а целый роман. В этой небоязни "темы", которую надо обнаружить, и сюжета, который сердце велит раскрыть в картине, сказался ученик Перова, друживший с Ярошенко. Но влекла Нестерова к его роману в красках не литературная "сюжетность", а то, что он сам называл "душою темы".
И этой "душе" своей "темы" о русской женщине Нестеров остался верен на всю жизнь, он расстался с нею, только расставшись с жизнью. Ни увлечения другими темами, ни долголетние засидки на лесах соборов и церквей не могли устранить его от этой выстраданной темы, идущей из его автобиографической глубины.
Нижегородское Заволжье с его седыми лесами, с уединенными починками, с деревянными скитами, с застоявшейся в них старой Русью, где особенно внятна была исконная песня о женской недоле, неизменно продолжало влечь к себе Нестерова, и оттуда черпал он мотивы и образы для своих картин. Иные из них кажутся отрывками из большой лирической эпопеи, другие - главами из живописного романа, еще более обширного, чем ранее задуманный.
Такой главой из романа представляется картина "Думы" (1899): молодая женщина в темном сарафане и парчовой душегрейке, сбросив белый платок с черных волос на плечи, сидит на бережку, поникнув над прудиком, а над нею стоит, поглядывая, молодая женщина, в темном сарафане и черном платке. Вправо, к лесу, уходит "порядок" изб - может быть, скита, а может быть, просто деревни. Кто они, эти молодые женщины? По одежде стоящая - "скитница", сидящая - "мирская"; но по жизнечувствию, по темпераменту, наоборот, "мирская" - это грустящая Катерина (если опять вспомнить "Грозу"), "скитница" - это чуточку приунывшая Варвара. Быть может, это та же женщина "с гор", только что пришедшая в скит, но уже изнывающая в необоримой тоске. Эту картину, по словам Нестерова, особенно любил и ценил Левитан.
Нестерова - как Пушкина, Островского, Гончарова - всю жизнь занимали два темперамента, две судьбы. Татьяна - и Ольга, Катерина - и Варвара, Вера - и Марфинька - им найдется много параллелей в творчестве Нестерова.
11 февраля 1915 года он пишет Турыгину:
"Ваш Петроград на меня на этот раз подействовал целебно. Возвратившись на Донскую, я принялся за новую картинку… Серый, тихий день, берег Волги; вдали леса - Заволжье, а тут, на горах, скит. По двору скита идут две "сестрицы", сестрицы кровные, а "души" у них разные; у одной душа радостная, вольная, а другой - она сумрачная, черная. Вот и все".