Остроумный Основьяненко - Леонид Фризман 2 стр.


Как позднее вспоминал Квитка в одном из писем, после открытия в Харькове в 1805 г. университета, а в 1808-м – театра весь "род жизни" в городе "переменился", и сам он сыграл в этих переменах далеко не последнюю роль. Его письма свидетельствуют о том, как занимали его тогда проблемы театра и как детально он в них вникал. В начале 1812 г. он писал одному из близких друзей А. В. Владимирову: "Скажу тебе накоротке, как я поживаю. Имею честь быть директором театра по общему и единодушному избранию. Хлопот полон рот; один везде и за всем. Живу всегда в городе и не имею никак свободного времени". В другом письме тому же адресату жаловался: "Занялся совершенно театром и сделал его сколько-нибудь лучшим, нежели он был прежде. Беда моя: не имею хороших актеров. Нет ли у вас на Воронеже хороших? Присылай их ко мне: они найдут свои выгоды".

Спустя много лет Квитка напишет статью "История театра в Харькове". Она была напечатана в "Прибавлениях к "Харьковским губернским ведомостям"" под названием "Театр в Харькове". О себе он не говорит в ней ничего, но впечатляет обилие детальной информации, которой насыщено это произведение. Первая попытка создать в Харькове театр или, по крайней мере, его подобие была предпринята в 1786 г. по случаю проезда через город императрицы Екатерины. Будущему директору было тогда восемь лет, но он великолепно осведомлен, как ставилась сцена и расписывались кулисы, что мастеровые были взяты из губернской роты и "сработали" всё, что им было приказано, что декорации расписал губернский механик Лука Семенович Захаржевский, которого "едва ли кто из харьковцев помнит", и т. д., и т. п. Перечисляется репертуар, цены на билеты в креслах, в партере, на галерее, упомянута изготовленная в отсутствие типографии писанная афиша, прибитая к фонарному столбу, и многое, многое другое. "И как все было хорошо в это безэтикетное, искреннее, патриархальное время", – восклицает автор.

А вот как представлен "прибывший из Курска М. С. Щепкин: "Не во гнев некоторым сказать, его никто не наставлял и не учил: таланта, подобного Щепкину, нельзя произвести, он сам родится и часто бывает неизвестен своему хозяину – до времени. Мы все, не видавшие далее провинциальных театров, в Щепкине начали понимать, что есть и каков должен быть актер… так нам ли было учить его?""

Квитка активно содействовал изданию и распространению первых украинских журналов "Харьковский Демокрит" и "Украинский вестник". Соредактором "Украинского вестника" был вместе с Квиткой Р. Гонорский, член "Вольного общества любителей российской словесности", бывавший в Петербурге на его заседаниях и общавшийся там с будущими декабристами. В. Раевский и его брат А. Раевский печатались в "Украинском вестнике", а Рылеев использовал этот журнал при составлении "Исторического словаря русских писателей".

Именно на страницах "Украинского вестника" Квитка впервые выступил как прозаик, напечатав в 1816–1817 гг. серию фельетонов "Письма к издателям", подписанных именем "Фалалея Повинухина". Продолжение их появилось в 1822 г. под названием "Письма к Лужницкому старцу" в "Вестнике Европы". Не приходится сомневаться, что избранный Квиткой псевдоним был призван напомнить читателю известные "Письма к Фалалею" Н. И. Новикова, которые он печатал в своем "Живописце".

На преемственную связь между этими двумя эпистолярными циклами указывал С. Д. Зубков, справедливо отметивший, что "сатирические "письма" Квитки восходят к традициям названного Добролюбовым "сатирического направления" XVIII в., определенного творчеством Н. Новикова, А. Кантемира, Д. Фонвизина, А. Радищева". Автор не зря поставил Новикова первым в этом списке. Квитка, конечно, не только знал произведения выдающегося просветителя, но и был осведомлен о его трагической участи. Расправившись с Радищевым, испуганная Французской революцией Екатерина II зверски обошлась с человеком, вызывавшим ее ярость на протяжении всего ее царствования. Оклеветанный и дискредитированный, он был без суда заключен на 15 лет в крепость, а когда после смерти императрицы Павел I его освободил, он был уже человеком безнадежно больным и душевно сломленным.

Хотя в письмах Новикова Фалалей фигурирует преимущественно как адресат и практически не характеризуется, имя его позднее стало нарицательным, синонимом тупости, невежества, порожденных бытом и нравами провинциальных помещиков. Квитка даже поместье иногда именует Фалалеевкой, чему последовали и некоторые другие литераторы, например Нарежный. Нарекая так своего героя, он использовал тот факт, что это имя успело приобрести определенное символическое значение. Все, что было уже известно читателю о Фалалее и фалалеевщине, готовило его восприятие к правильному подходу к "Письмам" Квитки.

В начале XIX века "Живописец" был вполне доступен заинтересованному читателю: он переиздавался шесть раз, в последний раз в 1829 г. Уместно напомнить и о том, что в Харьковской библиотеке, созданной при непосредственном участии Квитки, была широко представлена журналистика. А причину, по которой опубликованные в новиковском журнале материалы могли привлечь внимание Квитки, помогает установить характеристика, которую им дал Добролюбов: "В "Живописце" напечатан целый ряд писем к Фалалею от уездных дворян, его отца, матери и дяди. Весь смысл этих писем заключается в том, что нынешнее время не так благоприятно для своевольства, жестокостей, обманов и пр., как прежнее блаженное время. Это похоронный плач о погибшей дворянской воле, это вопль проклятия просвещению и правде, торжественно и незыблемо воцарившимся в области тьмы и застоя". Особенно близкой Квитке должна была быть манера, в которой они написаны и которую Добролюбов охарактеризовал так: "Письма эти очень замечательны по мастерству своего лукавого юмора".

Квитка пришел в литературу далеко не юношей: когда печатались "Письма к издателям", ему было 38 лет. У него не было писательского опыта, но жизненный опыт у него был немалый, в людях и отношениях между ними он разбирался хорошо, и это, конечно, полноценно проявилось во многих его суждениях и оценках. Показательно, что спустя 60 с лишним лет газета "Киевлянин" отмечала, что из всего появившегося в "Украинском вестнике" самыми интересными были "юмористические "Письма Фалалея Повинухина"".

Но еще важнее другое: в первых же опубликованных им произведениях он нашел и реализовал прием, к которому не раз обращался на протяжении последующих десятилетий и который с особым блеском проявился в созданном незадолго до смерти и самом совершенном образце его "умной" прозы – в романе "Пан Халявский": характеризовать героя путем воспроизведения его собственных суждений. В сравнении с написанным позже "Письма к издателям" можно назвать детским лепетом, но анализировать и оценивать этот "лепет" нужно именно в соотнесенности с дальнейшим, как первые шаги в высшей степени продуктивном и плодотворном пути.

Объекты, которые становятся предметом наблюдений и оценок, многообразны, есть значимые, есть мелкие, и само их смешение пошло на пользу: оно создает ощущение откровенности, непосредственности, отказа от предпочтений одного другому. Читая "Письма", нельзя ни на минуту упускать из виду, что все они пронизаны иронией, но не демонстративной, а подспудной: автор постоянно чуть посмеивается над тем, что говорит, например, что жена его "капризна, своенравна, сердита, как злая женщина", но он повинуется, слушается во всем и угождает. "Все это в порядке вещей, и мы живем согласно. Единственное наше и ничем не прерываемое занятие: жена меня бранит, а я молчу; или я молчу, а жена меня бранит. В таких невинных и не вредящих ближнему упражнениях проводим мы большую часть года".

Увидела жена театральную афишку, послала мужа ложу нанять, он "опрометью" пустился исполнять ее желание. Но поскольку театр для Квитки – это родное, давно и хорошо знакомое, то под пером Фалалея появляются нестандартные суждения. Он находит бесподобной мысль устроить театр возле острога: входя в театр, вспоминаешь, каково там заключенным и будешь всякую сдачу в кассе или в буфете рассчитывать, чтобы послать деньги в острог. А завершается первое письмо, большая часть которого посвящена театру, соседствующему с острогом, таким рассуждением: "Театр принесет, я насчитываю, пять польз: барыш содержателю, пропитание актерам, удовольствие публике, освободится из заключения человек, часто безвинный, другой получит деньги – почти пропавшие, правительство избавится от лишней переписки и хлопот!" Театральные ассоциации возникают и в последующих письмах: так он, описывая постоянство обстановки в своем доме, говорит: "…Утро, день и вечер – все одни и те же кулисы".

Естественно, Фалалей не мог обойти вниманием получившую в то время нездоровое распространение тягу к иностранному и особенно к французскому. Его жену "сокрушает" то, что "иностранного-то она еще ничего не знает; хоть бы болтать немного приучилась". Услужливый муж просит издателей "Вестника" "известить, что нужен-де к такому-то иностранец – учить дитя по-французски. А вот вам и след: к нам на квартиру в Харькове приносил хлебы продавать один иностранец, и, кажется, француз. Потрудитесь отыскать его и поговорить с ним не согласится ли он?" У всех на памяти был фонвизинский "Недоросль", где в учителя взяли кучера. Фалалей от Простаковых недалеко ушел: он готов взять в учителя продавца хлебов.

Требования весьма скромные: "выучить болтать хотя употребительные в публике слова; до правильного выговора дела нет – в свете понатрется. Когда г. мусье может учить читать – то хорошо; а когда нет – то и не нужно <…> Когда г. мусье на все сие согласится, то пусть приезжает в село… Он очень понравился жене моей. Да уж и проказник же, и весельчак, и преострая голова! Мы его ни слова не понимали; однако ж премного хохотали, когда он нам что-нибудь рассказывал по-своему. Нет – таки видно, что умница! Уж француза тотчас приметишь". Все в этом небольшом монологе, вплоть до тавтологии "г. мусье" выдает в авторе зоркого сатирика, тонко ощущающего природу слова.

Насмешками над угодливым и неумелым низкопоклонством поместного дворянства нафаршировано и следующее письмо. Здесь появляется новый персонаж – по сведениям Фалалея, в прошлом Французский граф, а ныне барон. Он оказался "человек бойкой", и когда мы "пустилися в расспросы про его землю и про другие иностранные", "рассказы его полились рекою, хотя и мутною от смеси французского с русским (вспомним грибоедовскую смесь французского с нижегородским. – Л. Ф.), то усядется он на корабль, то верхом поскачет, то в плен попадется, то армиею закомандует – словом, вышел золотой человек".

То, что "золотой человек" беззастенчиво вешает им лапшу на уши, туповатому Фалалею и в голову не приходит, и он изрекает поистине замечательную сентенцию: "Из сего разговора узнал я в первой раз в жизни, что в каждом государстве разные нравы и обычаи. Ведь чудеса же на свете! Кому бы пришло в голову заметить это? А француз не пропустил". А когда тот вызывается стать учителем, восторгу нашего героя нет предела: "Нет таки правду сказать, великая нация, великие люди! Прошу же покорно наших русских посмотреть: не распознаешь, сударь, графа от простого дворянина иначе, как только по пашпорту или по бумагам; все так просто, так незатейливо. Нет, не скоро мы еще будем подобны французам; хотя и крепко хотим все перенять у них!" К общему восторгу новый учитель и властитель дум "созвал всю дворню, приказал барыню называть мадам, Дуняшу – мадемуазель, меня – Фалурден, а себя – мосье Леконт". Вне себя от счастья наш герой подписывает это письмо своим новым именем: "Фалурден Повинухин".

Некоторое время он пребывает в состоянии эйфории, в восторге от того, что он "уже теперь не простой русской помещик, а познакомился с французским просвещением" и "выбился из Фалалеев в Фалурдены". "Наши крестьяне неучи есть и будут <…>…Послушайте-ка г-на мусье, что он рассказывает про своих: он говорит, что там всякой из них пейзан, это ведь не шутка!" Но постепенно дают себя знать изменения в отношении Повинухина к французу. Он пока еще готов говорить в его адрес похвальные речи и призывать пожалеть вместе с ним "о мусье Леконте: ему день и ночь нет покоя от беспрестанных трудов!", обещает сообщить "отрывки наших разговоров о политике; тогда-то вы отдадите долг справедливости сему великому человеку". Он еще верит, что, заботясь об образовании его жены и Дуняши, француз пригласил "из Москвы свою родную сестру, по прозванию мадам Пур-ту, преловкую, пресветскую и превеселую женщину".

Но, как видно из этого же письма, до его сознания начинает доходить, что действия Леконта не так уж бескорыстны: "Немного радость моя смущается, что управляет всем моим имением мусье Леконт, а я подавай денег. Занимал, – да уж и голова кружится; даже и подушные с крестьян, вместо казны, в руках у француза". Помогает обирать незадачливого помещика и мадам Пур-ту: "взглянет – я и растаял, заговорит – я ключи вынимаю, запоет – отпираю шкаф, возьмет меня за бородку – я за деньги, она их подхватит – да и тягу".

Но полное отрезвление наступает позднее, о нем мы узнаем из письма, присланного из Тулы. "Вот куда меня нелегкая занесла! подобных приключений, я думаю, ни с одним православным не случится. Чтоб сквозь землю провалились все французские Леконты, маркизы, бароны, мусьи, мадамы, мамзели с их кружевами, машинами, станками, нитками! чтоб отныне и до века всякой человек – хоть крошечку честный – боялся прикоснуться, как к чуме, ко всему французскому в воздухе, земле, огне и воде! Ох, мои батюшки! не могу опомниться до сих пор. Ну, уж удружили мне своим просвещением, обогатили своею экономиею, возвеселили новомодными заведениями!! Был барин – стал хуже холопа; мог прокормить сотню французских голяков – теперь сам гол как сокол; имел 1000 душ – и чуть свою душеньку удерживаю в теле…"

Подробно описав историю своих злоключений, разоренный помещик в завершение своего пространного послания пишет: "Прощайте, господа! Да сохранит вас судьба от всего, что только называется французское. Торжественно отрицаюсь от французского наименования! Все, все суета: я испытал, что ни имя, ни чин не умножает в человеке достоинств" и подписывает его как прежде: "Фалалей Повинухин". После всего сказанного эта фамилия воспринимается как значимая, восходящая к глаголу "повиниться".

Квитка не только отдавал себе отчет в том, что его Фалалей – лицо типическое, но и прямо указывал на это уже во втором письме: "…Не я ведь первый, не я последний; и потому не воскликнет ли кто, прочтя письмо мое: "Уж не я ли это?"". Ограниченность интересов и бесчеловечность родственных отношений в "фалалеевской" среде – дело обычное, широко распространенное. Он распинается в проявлениях внимания к своей жене, а между тем был бы рад ее кончине: возможность сказать ей "Со святыми упокой" означало бы для него "счастливый оборот жизни". И это, по его убеждению, норма жизни, отсюда повторяющиеся выражения: "как водится в супружестве", "многие позавидуют перемене моей участи", "многие желают себе такого счастия" и т. п.

Назад Дальше