Пророк в своем отечестве - Вадим Кожинов 43 стр.


Такие творения начинают создавать с конца пятидесятых, а особенно - в шестидесятые-семидесятые годы Толстой, Достоевский, Тургенев, Гончаров, Лесков и др. И нет сомнения, что неоценимую роль в рождении их подлинно поэтического эпоса сыграла поэзия пятидесятых годов, прежде всего творчество Тютчева, а также испытавшее его глубокое воздействие творчество Некрасова, Фета, Полонского. Если высказаться наиболее кратко и просто, величайшая эпоха русского и одновременно мирового романа как бы слила воедино открытия "очерковой" литературы сороковых-пятидесятых годов и высокий творческий пафос новой поэтической эпохи, вдохновленной книгой Тютчева.

Толстой и Достоевский не раз говорили о том громадном значении, которое имела для них поэзия Тютчева и его младших сподвижников. Можно с полным основанием утверждать, что никого из своих литературных современников Толстой и Достоевский не ценили столь высоко, как Тютчева, отдавая также должное Некрасову, Фету, Полонскому.

Словом, появление книги Тютчева было поистине великим событием в отечественной литературе. Толстой вспоминал о своей, прошедшей под знаком острого, отчасти даже нарочитого скептицизма, молодости: "Когда-то Тургенев, Некрасов и K° едва могли уговорить меня прочесть Тютчева. Но зато, когда я прочел, то просто обмер от величины его творческого таланта". Позднее Толстой скажет даже, что "Тютчев, как лирик, несравненно глубже Пушкина".

Между прочим, Достоевский, находившийся во время появления тютчевской книги в ссылке в Семипалатинске, встретил ее поначалу с еще большим сопротивлением, чем Толстой (которого "едва могли уговорить"). Книга дошла до него с запозданием, и 18 января 1856 года он написал Майкову: "Скажу вам по секрету, по большому секрету: Тютчев очень замечателен; но и т. д… Впрочем, многие из его стихов превосходны". По-видимому, Достоевскому издали, как и Писемскому в Чухломе, казалось, что о Тютчеве слишком "кричат", и это, в частности, рождало сопротивление. Но впоследствии Достоевский увидит в Тютчеве "первого поэта-философа, которому равного не было, кроме Пушкина".

Сложными, глубинными путями книга Тютчева как и наиболее значительные его стихотворения, появившиеся в последующие годы, вошла в плоть и кровь русской литературы, устремляя ее ввысь, побуждая ее к проникновенному и целостному видению и воплощению человека и природы, России и Мира.

Среди всех, кто был так или иначе причастен к тютчевской книге, едва ли не спокойнее и даже равнодушнее всех отнесся к ее выходу в свет… сам Тютчев. Нам неизвестно ни единое слово, сказанное им о своей книге…

Впрочем, 24 октября 1854 года, как раз в тот момент, когда в Крыму шел тяжелейший бой под Инкерманом, Тютчев написал строки, в которых, наверно, имел в виду и свою вышедшую за несколько месяцев до того книгу:

Теперь тебе не до стихов,
О слово, русское, родное!

Да, не будем забывать, что утверждение Тютчева в литературе совершалось накануне и во время Крымской войны, которой он, как мы видели, был весь поглощен. Нет сомнения, что в свете надвигающейся катастрофы интерес к своей книге представлялся Тютчеву чем-то "ребяческим"…

В 1847 году, в возрасте сорока четырех лет, поэт так выразил свое глубокое убеждение: "Я отжил свой век и… у меня ничего нет в настоящем". Но затем совершилось подлинное возрождение - жизнь словно начиналась заново: в 1849 году, после почти полного десятилетнего молчания, поэт вступает в новую и, пожалуй, наивысшую свою творческую пору; в 1850-м его захватывает едва ли не самая властная и глубокая в его жизни любовь.

И нет сомнения, что между тем и другим была органическая внутренняя связь, или, вернее, то и другое было выражением одного единого обновления души. Нельзя не заметить, что сами многочисленные стихи о последней любви всецело принадлежат (об этом уже шла речь) к новому периоду тютчевского творчества: они и не могли бы родиться без того духовного переворота, который со всей очевидностью выразился еще в стихах 1849 года.

По-видимому, далеко не случайно любовь поэта к Елене Денисьевой началась лишь на пятый год их знакомства, между тем как предшествующие его избранницы покоряли Тютчева чуть ли не при первой встрече. Он должен был увидеть, открыть в этой девушке нечто недоступное его взгляду ранее, должен был почувствовать то упоение "одной улыбкой умиленья", которое оказывается "сильней", чем весь упоенный "избытком жизни" "цветущий мир природы".

Если высказаться несколько прямолинейно, любовь к Елене Денисьевой была неразрывно связана с тем подлинным открытием родины, которое совершилось накануне начала этой любви в душе и поэзии Тютчева. Трижды поэт отдал свою любовь женщинам Германии - Амалии Лерхенфельд-Кеферинг, Элеоноре Ботмер, Эрнестине Пфеффель (названы их девичьи фамилии).

Третья любовь была полной и проникновенной. И Тютчев в ней, если не бояться торжественных выражений, как бы всецело обручился с Европой. Но не менее существенно другое. Эрнестина Пфеффель, став Эрнестиной Федоровной Тютчевой и поселившись в России, не сделалась русской, даже не переменила своего - католического - вероисповедания, но она всей душой, всем существом поняла и приняла Россию, притом, в известной мере, еще и до своего приезда на родину мужа. Сумев оценить самобытность его гения, Эрнестина Федоровна смогла воспринять духовные ценности породившей Тютчева страны. Это может показаться странным, но именно Эрнестина Федоровна горячо настаивала на отъезде в Россию в 1844 году. Тютчев даже напоминал ей через десять лет: "Ты привела меня в эту страну" (то есть в Россию).

Строго говоря, это было преувеличением. Ведь еще за пять лет до возвращения на родину поэт сообщил отцу и матери, что "твердо решился… окончательно обосноваться в России. Нести желает этого не менее, чем я. Мне надоело существование человека без родины". Ясно, что речь идет об обоюдном решении. Однако в тот момент, когда уже нужно было собираться в дорогу, Тютчев проявил нерешительность. Это вообще неотъемлемая черта его характера. Только едва ли верно истолковывать эту черту однозначно - как слабость духа. Да, Тютчеву всегда нелегко было сделать выбор, но, по всей вероятности, потому, что он с предельной остротой и полнотой понимал и чувствовал его ответственность. Ведь заведомо "нерешителен" и шекспировский Гамлет, но едва ли уместно говорить о слабости его духа…

Так или иначе Эрнестина Федоровна сообщала брату 21 мая 1844 года, за три с половиной месяца до отъезда из Германии: "Путешествие в Россию продолжает оставаться темой наших интимных обсуждений и даже супружеских ссор. Тютчеву этого совсем не хочется, я же чувствую настоятельную необходимость этого и намерена путешествие это осуществить".

Правда, Эрнестина Федоровна не ведала еще, что переселяется в Россию навсегда. Через шесть лет она напишет брату: "Один Бог знает, решилась ли бы я предпринять это путешествие в Россию… если бы мне было дано предчувствовать, что оно приведет нас к месту окончательного нашего пребывания". Но теперь уже все для нее было давно решено, и она делает только одну оговорку: "Я собираюсь завоевать себе достаточную свободу, чтобы уезжать на несколько месяцев за границу… втроем: маленькая Мария, мой муж и я…"

Эрнестина Федоровна уезжала за границу, то есть на свою родину, не столь уж часто и, за редкими исключениями, ненадолго. Очень значительную часть своей жизни она провела в Овстуге, который глубоко полюбила.

К сожалению, ее многочисленные письма к Тютчеву были сожжены ею самой после его смерти. Но и из почти пятисот сохранившихся тютчевских писем к ней (она сожгла около двухсот, написанных до их свадьбы) ясно, что Эрнестина Федоровна в полной мере разделяла представления поэта о России и Западе. Это вовсе не означало, кстати сказать, что она хоть в какой-либо мере "отреклась" от Европы, ибо отнюдь не отрекался от всех подлинных европейских ценностей и сам Тютчев.

В биографии поэта, написанной славянофилом Иваном Аксаковым, есть немало суждений, которые внушают мысль о том, что в поздние свои годы Тютчев так или иначе "отвернулся" от Европы ради России. Своеобразным доказательством обратного, пусть и не очень "научным", но достаточно весомым, является тот факт, что поэт до самого своего конца всеми силами души любил и беспредельно ценил ту, которая, конечно, никогда не переставала быть - при всем своем принятии России - истинно европейской женщиной.

Через год с лишним после того, как началась его любовь к Елене Денисьевой, 21 августа 1851 года Тютчев писал Эрнестине Федоровне - и писал, как подтверждают все обстоятельства, с полнейшей искренностью: "Ах, насколько ты лучше меня, насколько выше! Сколько выдержанности, сколько серьезности в твоей любви - и каким мелким, каким жалким я чувствую себя сравнительно с тобою…"

…Но пора уже обратиться к этой труднейшей, даже мучительной для всякого, кто думает о ней серьезно, теме - теме двойной любви Тютчева. Все обстояло именно так: поэт в самом деле в продолжении долгих лет испытывал подлинную любовь одновременно к двум женщинам. При этом он постоянно страдал от острого чувства вины перед обеими. И не столько даже из-за своей "измены" и той, и другой, сколько от сознания, что - в отличие от них обеих - не отдает себя каждой из них всецело, до конца. Это сознание запечатлено со всей силой и в целом ряде стихотворений, и в письмах поэта.

Но, пожалуй, самообвинение было не вполне справедливо. Многое говорит о том, что Тютчев любил обеих женщин поистине на пределе души. Возможность такой, конечно, очень редко встречающейся, ситуации объясняется отчасти тем, что Эрнестина Пфеффель и Елена Денисьева отличались друг от друга не меньше, чем Европа и Россия… И самое чувство любви поэта к каждой из них было глубоко различным.

В Эрнестине Федоровне поэта восхищала "выдержанность" и "серьезность"; между тем, говоря об Елене Денисьевой, как вспоминал муж ее сестры Георгиевский, Тютчев "рассказывал об ее страстном и увлекающемся характере и нередко ужасных его проявлениях, которые однако же не приводили его в ужас, а напротив, ему очень нравились как доказательство ее безграничной, хотя и безумной, к нему любви,…".

Это заключение, по всей вероятности, справедливо. В минуту полной откровенности Тютчев говорил, что он несет в себе, как бы в самой крови, "это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви…".

Поэту ни в коей мере не были присущи жажда славы, почестей, власти, тем более богатства и т. п. Но то, что он назвал "жаждой любви", переполняло его душу, пронизывая ее и восторгом и ужасом.

Через два года после женитьбы на Эрнестине Федоровне он должен был на несколько недель с ней расстаться; вскоре он написал ей (1 сентября 1841 г.): "Мне решительно необходимо твое присутствие для того, чтобы я мог переносить самого себя. Когда я перестаю быть существом столь любимым, я превращаюсь в существо весьма жалкое".

А гораздо позднее, в сентябре 1874 года, Иван Аксаков рассказал в письме к дочери поэта Екатерине, что ее отец не раз покаянно говорил о присущем ему "злоупотреблении человеческими привязанностями…".

Вся жизнь поэта ясно свидетельствует, что слово "злоупотребление" - это безжалостное самоосуждение. Можно сказать, что он испытывал беспредельное упоение той любовью, которую он вызывал, что он утопал в этой любви, словно теряя в ней самого себя и свою любовь. Ему казалось, что вызванная им любовь - ничем не заслуженный, поистине чудесный дар. Вот убеждение, которое Тютчев не раз высказывал в различной форме: "Я не знаю никого, кто был бы менее, чем я, достоин любви. Поэтому, когда я становился объектом чьей-нибудь любви, это всегда меня изумляло…"

Именно таковым, очевидно, было и начало его отношений с Еленой Денисьевой. Как свидетельствовал Георгиевский, поэт вызвал в ней "такую глубокую, такую самоотверженную, такую страстную любовь, что она охватила и все его существо, и он остался навсегда ее пленником".

Любовь Елены Денисьевой в самом деле являла собой нечто исключительное; Георгиевский буквально не мог подобрать слов для определения ее силы и глубины. Он писал, что Елена Александровна смогла "приковать к себе" поэта "своею вполне самоотверженною, бескорыстною, безграничною, бесконечною, безраздельною и готовою на все любовью… - таковою любовью, которая готова была и на всякого рода порывы и безумные крайности с совершенным попранием всякого рода светских приличий и общепринятых условий".

Стоит добавить, что и сам характер этой женщины был соединением "крайностей"; Георгиевский подчеркивает, в частности, что Елена Александровна, готовая на "попрание" всех "условий", в то же время была женщина "глубоко религиозная, вполне преданная и покорная дочь православной Церкви", - не забывая при этом отметить, что "глубокая религиозность Лёли не оказала никакого влияния на Федора Ивановича".

О безмерной любви своей Лёли поэт не раз говорил в стихах, сокрушаясь, что он, породивший такую любовь, не способен подняться до её высоты и силы; вот его поразительные строки от этом:

Ты любишь искренно и пламенно, а я -
Я на тебя гляжу с досадою ревнивой.
И, жалкий чародей, перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою -
И самого себя, краснея, сознаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.

Он вновь и вновь повторяет, что "не стоит" ее любви:

Пускай мое она созданье -
Но как я беден перед ней…
Перед любовию твоею
Мне больно вспомнить о себе
Стою, молчу, благоговею
И поклоняюся тебе…

Эти самообвинения справедливы в одном отношении: поэт не мог расстаться с Эрнестиной Федоровной и целиком отдать себя новой любви. Но едва ли можно усомниться в том, что он любил Елену Александровну по-своему так же безгранично, беспредельно, как и она его.

…Еще в первые годы своей любви поэт создал символический образ возлюбленной, образ "своенравной волны", которая полна "чудной жизни":

Ты на солнце ли смеешься,
Отражая неба свод,
Иль мятешься ты и бьешься
В одичалой бездне вод -
Сладок мне твой тихий шепот
Полный ласки и любви;
Внятен мне и буйный ропот,
Стоны вещие твои.
Будь же ты в стихии бурной
То угрюма, то светла,
Но в ночи твоей лазурной
Сбереги, что ты взяла…

Сбереги, ибо

…в минуту роковую,
Тайной прелестью влеком,
Душу, душу я живую
Схоронил на дне твоем.

Сколько бы ни обвинял себя поэт в недостаточной любви к Елене Александровне, он в самом деле отдал ей свою душу.

Но каким образом это утверждение согласить с тем, что Тютчев говорил - уже после начала своей последней любви - Эрнестине Федоровне: "Ты - самое лучшее из всего, что известно мне в мире"? Можно бы показать постоянство такого его отношения к ней - как к своего рода идеальному существу, в котором воплощено все "лучшее" и "высшее". Это выражается чуть ли не в каждом стихотворении, обращенном к Эрнестине Федоровне:

…Мне благодатью ты б была -
Ты, ты, мое земное провиденье!
Все, что сберечь мне удалось,
Надежды, веры и любви…

Совсем иной человеческий облик в стихотворениях, посвященных Елене Денисьевой, - хотя бы в только что цитированном - о своенравной волне. Здесь жизнь являет себя во всей своей противоречивой цельности, с ее светящими взлетами и темными глубинами. И сами взаимоотношения любящих не имеют в себе ничего идиллического.

Любовь, любовь - гласит преданье -
Союз души с душой родной -
Их съединенье, сочетанье,

(но так гласит преданье, а реальность не сводится к этому)

И роковое их слиянье,
И… поединок роковой…

Конечно, все тяжкое, мучительное, роковое в последней любви поэта связано с той раздвоенностью, которую он не в силах был преодолеть. И все же нельзя свести к этому смысл, вложенный поэтом в слово "поединок". Речь идет о любви, захватившей души двух людей до самого дна и как бы размывшей все границы между ними; "роковое слиянье" с неизбежностью ведет к "роковому поединку".

В 1858 году исполнилось двадцать лет со дня смерти первой жены Тютчева Элеоноры, и он написал стихи (о них уже шла речь), посвященные ее памяти. Они кончались строками о том, как

…Мило-благодатна,
Воздушна и светла
Душе моей стократно
Любовь твоя была.

Это стихотворение - может быть, без всякого намерения со стороны поэта - содержало своего рода противопоставление последней любви, которая никак не умещалась в рамках благодатности, воздушности и света. Но тем непобедимее была для Тютчева эта любовь, которая, как сказал он сам, была "всею моею жизнью". При этом необходимо только помнить, что жизнь поэта ни в коей мере не представляла собою замкнутое в себе частное существование. Все, что мы знаем о нем, ясно свидетельствует: он жил как бы перед целым Миром во всей беспредельности его пространства и времени. И жизнь и смерть Елены Денисьевой была для поэта, если не бояться высоких слов, явлением мирового порядка. Это явствует уже хотя бы из того, что едва ли не самое всеобщее по смыслу стихотворение позднего Тютчева - "Два голоса" - имеет отчетливый отзвук в одном из стихотворений памяти Елены Денисьевой, написанном в марте 1865 года, стихотворении, молящем о том, чтобы не исчезла "мука вспоминанья", живая мука:

По ней, по ней, свой подвиг совершившей
Весь до конца, в отчаянной борьбе,
Так пламенно, так горячо любившей
Наперекор и людям и судьбе, -
По ней, по ней, судьбы не одолевшей,
Но и себя не давшей победить…

Тот же вселенский размах в другом стихотворении:

Любила ты, и так, как ты, любить -
Нет, никому еще не удавалось!

Ритмико-интонационное напряжение этих строк столь мощно, что оно, по-видимому, непосредственно отозвалось через полвека в строках преклонявшегося перед Тютчевым Александра Блока, строках, говорящих о русской стихии в целом (поэма "Скифы"):

Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!

Именно такими масштабами уместно мерить ту Любовь, которой посвящены тютчевские стихи о Елене Денисьевой.

Слова "свой подвиг совершившей" прозвучат еще раз в стихах поэта, созданных уже в самом конце жизни, в августе 1871 года. Здесь сказано о том, что природа "своей всепоглощающей и миротворной бездной" приветствует:

Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный…

Смысл тут уже иной; и в стихотворении "Два голоса", и в стихах о последней любви нет и намека на "бесполезность" человеческого "подвига". Стихи Тютчева были звеньями его бытия, и вполне понятна, вполне естественна эта расслабленность, эта, если угодно, сдача, капитуляция в стихотворении, созданном всего за год с небольшим до начала предсмертной болезни, последнего упадка сил.

Сейчас важно обратить внимание на другое - на то, что "подвиг" на языке поэта всегда означал всечеловеческий подвиг перед лицом Космоса. И образ его возлюбленной потому, в частности, и принадлежит к величайшим образам мировой поэзии, что он предстает как явление целой Вселенной.

Назад Дальше