Однако в отличие от Местра, считавшего Французскую революцию "уникальным событием в истории", Орлов видит в ней лишь продолжение "великих бедствий, постигших человечество". Отсюда его особое внимание к 3-й главе "Рассуждений о Франции" – "О насильственном уничтожении человеческого рода", "которая сама по себе является трудом, достойным пера Боссюэта". Основной тезис этой главы сформулирован так: "История, к несчастью, доказывает, что война в определенном смысле есть обычное состояние человеческого рода, и что человеческая кровь должна беспрерывно литься то здесь, то там на земном шаре, и что мир в жизни каждого народа всего лишь передышка". Сам Местр, по-видимому, не придавал этой главе особого значения. Первоначально он хотел обойтись без утомительного для читателя перечисления массовых убийств, имевших место в мировой истории, но в итоге решил все-таки оставить этот пассаж. Орлов же увидел в нем одну из центральных линий книги: мировое зло, существовавшее на всем земном шаре на протяжении всего исторического процесса, в годы революции в течение короткого промежутка времени сосредоточилось на сравнительно небольшой территории одного государства, и сделано это было для того, чтобы не только покарать, но и научить, и образумить людей, сошедших с путей, предначертанных Богом. Выздоровление (так Местр называет Реставрацию) началось тогда, когда, казалось, были потеряны все надежды.
Провиденциализм воззрений Местра на историю вовсе не предполагал пассивности. Напротив, он требовал глубокого проникновения в суть происходящих событий и сознательного соотнесения с ними собственных поступков. И хотя пути Господни неисповедимы, простым смертным оставлено право попытаться их постигнуть, они не лишены свободы выбора.
Говоря о неизбежности Реставрации, Местр вовсе не имел в виду полной обратимости исторического процесса. С его точки зрения, "проект перелить Женевское озеро в бутылки был бы значительно менее безумен, чем проект восстановления дореволюционного порядка". Речь могла идти лишь о возвращении к основополагающим принципам, которые существовали всегда и никогда не перестанут существовать, даже если люди их постоянно нарушают.
Эти принципы Местр называл конституциями. Настоящая конституция в его понимании не то, что написано, а то, что исторически сложилось. Так, например, французская конституция – "это то, что вы чувствуете, когда находитесь во Франции; это такая смесь свободы, власти, законов и мнений, которая дает основание иностранцу, подданному монархии и путешествующему во Франции, считать, что он живет под другим правлением, нежели чем его собственное".
Эту конституцию не могут создать ни один человек, ни группа людей, точно так же, как они не могут создать дерево. Сотворение истинной конституции есть чудо, равное сотворению нации. "Когда Провидение постановило быстрее создать политическую конституцию, появляется человек, облеченный непостижимым могуществом; он говорит, он заставляет себе подчиняться; но эти удивительные люди принадлежат только древнему миру и юности народов. Как бы то ни было, таков отличительный характер этих законодателей по преимуществу: они либо короли, либо в высшей степени благородные люди".
Те, кто творит конституции, принципиально отличны от тех, кто их пишет. "Между политической теорией и конституционным законодательством существует такое же различие, как между поэтикой и политикой. Знаменитый Монтескье на всеобщей шкале умов по отношению к Ликургу занимает такое же место, какое Бате по отношению к Гомеру или Расину". Таким образом, волевая инициативная личность, возвышающаяся над народом в период его молодости, является подлинным законодателем и создателем нации.
Война 1812 года и последовавшие за ней события поставили Россию на первое место в мире. Это породило необходимость по-новому взглянуть на внутреннее положение страны, ее прошлое, настоящее и будущее. Впервые заговорили об исторической роли русского народа. Появилось представление о том, что начинается новый период в истории России, во главе которого будет стоять народ. "История принадлежит народам", – полемически заявит Н. М. Муравьев, читая "Историю государства Российского" Карамзина. А. С. Грибоедов, набрасывая план своей трагедии "1812 год", припишет Наполеону, находящемуся в Москве, "размышления о юном, первообразном сем народе". П. И. Пестель провозгласит тезис: "Все племена должны быть слиты в один народ", имея в виду не насильственную русификацию, а создание новой нации свободных людей. Мысль о том, что народ, находящийся в рабстве, не может составлять нацию и что освобождение крестьян положит начало формированию нового русского народа, разделяли многие декабристы. Споры велись лишь о том, каким образом этого достичь: нужны ли быстрые решительные действия или же для начала необходимо подготовить конституцию.
М. Ф. Орлов, видимо, с самого начала был настроен весьма решительно. После появления разногласий с Александром I, которые обозначились уже в 1815 г. (польский вопрос), он стал смотреть на себя как на человека, способного самостоятельно спасти Отечество. Роль законодателя в том смысле, который был заложен в этот термин Местром, явно тревожила его воображение. Для ее осуществления, казалось, имелись все условия, как объективные (пробуждение народного самосознания, историческая молодость русской нации), так и субъективные (его собственная знатность, богатство и слава). К этому добавлялись огромное честолюбие и безграничная вера в свои силы. Прекрасный оратор и публицист, Орлов в своих выступлениях постоянно заявляет, что его оружие не слова, а меч. "Рука, обыкшая носить тяжкий булатный меч брани, – говорил он при вступлении в литературное общество "Арзамас", – возможет ли владеть легким оружием Аполлона, и прилично ли гласу, огрубелому от произношения громкой и протяжной команды, говорить божественным языком вдохновения или тонким наречием насмешки?". Эту же мысль Орлов повторил в речи, произнесенной в Библейском обществе: "Воспитанный на бранном поле и чуждый хитростям красноречия, я мало умею повелевать вниманию и порождать уверение в сердцах". Нельзя не заметить, что само противопоставление слова и дела у Орлова является блестящим риторическим приемом. А упомянутая речь может служить ярким примером русской ораторской прозы начала XIX в. Характерно, что П. А. Вяземский, прочтя ее, воскликнул: "Ну, батюшка, оратор!".
И все-таки в речах Орлова чувствуется готовность на самые решительные действия. Была ли у него стройная политическая программа из тех, что тщательно обдумываются в тиши кабинетов, и тех, что были у таких крупнейших идеологов декабризма, как Н. И. Тургенев, П. И. Пестель, Н. М. Муравьев? К сожалению, сохранившиеся источники не позволяют ответить на этот вопрос с определенностью. Но хорошо известно, что у Орлова был четкий план практических действий, изложенный им на московском съезде Союза благоденствия в начале 1821 г. После работ С. Н. Чернова, М. В. Нечкиной, В. В. Пугачева и С. С. Ланды можно с уверенностью утверждать, что предложения Орлова: печатать фальшивые деньги, завести типографию для выпуска антиправительственных брошюр и поднять 16-ю дивизию – были вполне реальны. Вопрос о том, как силами одной дивизии, дислоцировавшейся в Кишиневе, свергнуть самодержавие, для Орлова решался очень просто. Свобода органично присуща как отдельному человеку, так и целому народу, поэтому рабство, в котором пребывают миллионы людей, лишь чисто внешняя и вынужденная форма. Достаточно всего лишь одного или нескольких инициативных людей, способных бросить клич к освобождению, и все пойдет само собой. "Найдись у нас, – писал Орлов А. Н. Раевскому в 1819 г., – десять человек истинно благомыслящих и вместе с тем даровитых, все приняло бы другой вид". "Одно событие, – обращается он к тому же адресату, – и все изменится вокруг меня".
Уверенный в своей силе и в правоте своих убеждений, М. Ф. Орлов, видимо, мало заботился о написании конституции. Россия и так готова к свободе, нужен лишь вождь, который возглавит движение. Д. В. Давыдов отмечал: "Орлов <…> идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается". Этим объясняется относительная политическая умеренность Орлова при готовности на самые радикальные действия. Конституционные проекты, обсуждавшиеся в тайных обществах, казались Орлову неприемлемыми для России, так как они "отвергали силу обстоятельств и постепенность дарованных прав, а руководствовались одною только умозрительною теориею, не признающею никаких оттенков в различии нравов и обычаев народных" (имеется в виду стремление перенести европейские образы правления на русскую почву). В этом отношении Орлов был явно ближе к Местру, писавшему: "Что есть конституция? Не есть ли она решение следующей проблемы: даны население, нравы, религия, географическое положение, политические отношения, богатство, хорошие и дурные качества данной нации; найти законы, которые ей соответствуют".
Эти идеи Местра органически вписывались в общий романтический колорит эпохи, когда народ считался единственным выразителем национального духа, а законодатель представлялся как личность, в максимальной степени наделенная национальными чертами. Последнее обстоятельство давало ему право вести за собой народ и определять рамки народного бытия. Но вместе с тем законодатель противопоставлялся народу как гений толпе, как творец объекту прилагаемых усилий, как ведущий ведомым. Психологически это был человек иной среды, хотя он и ощущал свою связь с национальным началом.
В личности М. Ф. Орлова причудливо переплетались крайний европеизм и столь же крайний патриотизм. Ф. Ф. Вигель отмечал: "В Михаиле Орлове почти все заимствовано с Запада". И не только желчный Вигель, но и добродушный А. И. Тургенев, весьма расположенный к Орлову, хваля "его страсть к благу Отечества", не удержался от упрека: "Вот школа аббата Николя! Ум и сердце в нем свои, а ученье, то есть недостатки в оном, принадлежат образу воспитания". Следует отметить, что для А. И. Тургенева педагогическая система Николя была воплощением антинационального начала. Но именно европеизм М. Ф. Орлова, его оторванность от народной среды породили в нем страстное стремление к слиянию с ней. Во всех вопросах, касавшихся столкновения интересов Запада и России, начиная с восстановления Польши и кончая "Историей" Карамзина, Орлов занимал крайне патриотическую позицию. Эту черту Н. И. Тургенев назвал "патриотизмом раба".
Чем патриотичнее проявлял себя Орлов, тем заметнее становился его европеизм. Ярким примером могут служить строки его письма сестре декабриста С. Г. Волконского Софье Григорьевне, посвященные воспитанию ее детей: "Пусть постигнут они глубину духа их родного языка! Пусть вся переписка их с вами, с их отцом, с друзьями всегда будет на русском языке! Именно приказывайте им это, и никогда не должно быть двух мнений в этом вопросе. Возвращайте безжалостно все письма, где они примешают хотя бы одно иностранное слово". Оригинал письма написан по-французски. Между тем ни Орлов, ни его корреспондентка не замечают неестественности в том, что русский патриот, призывая к изучению родного языка, сам пользуется при этом языком французским. На идеологическом уровне французский язык воспринимается как иностранный, с которым нужно бороться, на уровне же бытового общения он выступает как нейтральное средство передачи мысли. С одной стороны – стремление слиться с национальной средой, а с другой – ощущение интеллектуального превосходства над ней. Соединяясь вместе, эти качества ставили Орлова в положение учителя, а в перспективе и законодателя своего народа. В Киеве, в должности начальника штаба 4-го корпуса, Орлов создал школу для обучения солдат и их детей по ланкастерской методике. Популярность этого заведения быстро росла, и в июле 1819 г. Орлов не без гордости писал П. Д. Киселеву: "Уже много сделано и применено к ланкастерской методе, которая, может быть, в Отечестве нашем будет называться орловской методой". Точно такую же позицию Орлов позже займет в должности командира 16-й дивизии. Он станет для своих солдат не только начальником, но и учителем. В дальнейшем учитель должен будет превратиться в вождя, поднявшего знамя народного освобождения и восстановления исконной свободы.
В 1814–1815 гг. взгляды М. Ф. Орлова быстро менялись. Бывший ученик аббата Николя и собеседник Ж. де Местра, он оказался в совершенно иной идейной среде. Познакомившийся с ним в это время Н. И. Тургенев вспоминал: "Как все живые и пылкие умы, которым не достает устойчивых воззрений, основанных на солидных знаниях, он отдавался всему, что поражало его воображение". С расширением идейного кругозора быстро исчезло влияние Местра, чьи парадоксы, как вспышка, ослепили на время Орлова. Его дальнейшие идейные поиски лежат на путях, резко осуждаемых Местром. Именно поэтому они могут быть описаны на языке понятий сардинского посланника, в свете которых и письмо Орлова Местру, и его дальнейшая политическая деятельность предстанут как этапы единого пути.
Провиденциализм у Орлова быстро сменяется волюнтаризмом. Теперь в его представлении ход истории определяет не Провидение, а кучка "благомыслящих и даровитых людей". Под воздействием либеральных идей Орлов увидел различия между принципами и преступлениями революции. "Я тогда в полном смысле следовал правилу его императорского величества, – говорил Орлов на следствии, имея в виду варшавскую речь Александра I, – ненавидел преступления и любил правила революции". Для Местра же, как мы видели, преступны сами принципы революции, а то, что Орлов называет преступлениями, автор "Рассуждений о Франции" считал заслуженной карой за следование преступным принципам.
Одной из важнейших задач революции Орлов считает представительное правление, о котором много писали публицисты конца XVIII – начала XIX в. "В кого влюблен? – сообщает Орлов П. А. Вяземскому 28 февраля 1820 г. – В представительное правление, во все благородные мысли. Живу с Бенжаменом Констаном, с Бентамом и прочими писателями сего рода".
Идея представительного правления, посредством которого народ осуществляет самоуправление, встречала возражения с двух сторон. Для Руссо и его последователей представительное правление невозможно, так как "суверенитет, который есть только осуществление общей воли, не может никогда отчуждаться и может быть представляем только самим собой". С другой стороны, Ж. де Местр, усматривавший суверенитет в личности монарха, также был противником представительной системы, точнее считал ее невозможной в том виде, в каком она виделась либеральным авторам. По Местру, подлинным представителем нации является лишь аристократия, которая осуществляет свое представительство по воле суверена, т. е. монарха.
Если идеи Руссо о безграничности народного суверенитета были Орлову глубоко чужды, то мысль Местра о том, что подлинный представитель нации – аристократия, получающая право представительства из рук монарха, отразилась в программе Ордена русских рыцарей. М. Ф. Орлов и М. А. Дмитриев-Мамонов предполагали создать Сенат из двухсот наследственных пэров, которым "должны были быть предоставлены права графств в Англии и пэрств во Франции". Первыми пэрами должны были стать выходцы из двухсот наиболее знатных семей России.
"Влюбленность" в представительное правление, в которой Орлов признавался Вяземскому в 1820 г., свидетельствует о демократизации его позиций. Однако эта демократизация происходила в рамках аристократического сознания, которое у Орлова оставалось незыблемым. Изменились лишь его взгляды на роль и задачи аристократии, которые он теперь понимает иначе, чем Местр. Аристократия, как считал Монтескье, занимает промежуточное положение между монархом и народом и может сближаться то с самодержцем, то с народом.